Парк, только что такой людный и шумный, сразу опустел и затих. Под дубами-великанами стояли скамейки, но никого на них не было. Пруд лежал широкий, прохладный, чуть подернутый рябью, но никто не купался в нем. Ни голоса, ни смеха, ни звука быстрых, размашистых шагов. Тихо. Слишком тихо…
Мы медленно шли по дорожке… Лучи солнца с трудом пробивались сквозь густую листву над головой. Не сговариваясь, мы подошли к скамье у самого пруда и сели.
— Как красиво! — сказала вдруг Зоя. — Знаешь, Шура часто приходил сюда рисовать. Вон тот мостик рисовал, видишь?
Она обращалась ко мне и в то же время как будто говорила для одной себя — тихо, медленно, углубленно.
— Пруд широкий. А Шура переплывал его много раз, — вслух вспоминала она. — Знаешь, как один раз вышло? Давно еще, Шуре тогда было лет двенадцать. Он, как всегда, начал весной купаться раньше всех. Вода холодная. И вдруг ему свело ногу, а до берега еще далеко. Он работал одной ногой, другая совсем онемела. Еле доплыл. Он меня так просил, чтоб я тебе ничего не говорила! Я и не сказала тогда. А теперь уже можно.
— И, конечно, на другой день он опять поплыл? — спросила я.
— Конечно. Утром и вечером плавал, во всякую погоду, чуть не до самой зимы. А вот там, около кустов, зимою всегда прорубь. Мы там ловили рыбешку помнишь? Сначала консервной банкой ловили, а после сачком. Помнишь, как мы тебя угощали жареной рыбой?
— Хорошая моя! — сказала я вместо ответа и тихо погладила ее загорелую руку.
И вдруг под моей ладонью ее тонкие сильные пальцы сжались в кулак.
— Какая я хорошая! — Зоя порывисто встала, и я поняла, что мучило ее все время. — Какая я хорошая, если осталась здесь? Ребята поехали, может быть, воевать, а я осталась дома. Да как же можно сейчас ничего не делать?!
ПЕРВЫЕ БОМБЫ
Мы сидим с Зоей за столом. Перед нами — зеленая грубая материя: мы шьем из нее вещевые мешки. Для фронта. А еще мы делаем петлички для военных. Пусть это простая работа, пусть это не такое уж важное дело, но это для фронта. Эти петлички — бойцу, тому, кто защищает нас от врага. Этот мешок тоже для бойца: он положит туда свои вещи, мешок пригодится ему, послужит в походах…
Мы работаем молча, не отрываясь. Изредка я опускаю шитье и разгибаю спину — она у меня побаливает. И смотрю на Зою. Ее тонкие загорелые руки проворны и неутомимы. Работа так и горит в них. Сознание, что и она делает что-то нужное для фронта, если и не освободило Зою от мучительных мыслей, то все-таки помогло обрести какое-то внутреннее равновесие. Она даже внешне преобразилась: не так сумрачно смотрят глаза, порою и улыбка трогает губы…
Однажды, когда мы сидели за шитьем, дверь отворилась и вошел Шура. Вошел подчеркнуто спокойно, словно просто вернулся из школы, скинул с плеч дорожный мешок и только тогда поздоровался. Мы уже знали, что он был на трудовом фронте. Но и сейчас, в день возвращения, как и в день отъезда, он ничего не стал нам рассказывать.
— Важно, что я опять с вами, — решительно сказал он, когда мы попытались о чем-то спросить. — А рассказывать мне просто нечего. Очень много работал, вот и все. — И, хитро прищурясь, добавил: — Я просто вернулся, чтоб справить дома день своего рождения. Надеюсь, вы не забыли про двадцать седьмое июля? Как-никак шестнадцать исполнится.
А умывшись и сев за стол, он сказал Зое:
— Я знаю, что мы с тобой сделаем. Пойдем на «Борец» учениками-токарями. Ладно?
Зоя опустила шитье на колени и посмотрела на брата. Потом, снова принимаясь за работу, сказала:
— Ладно. Это будет настоящее дело.
Шура вернулся 22 июля, а вечером этого дня вражеские самолеты впервые прорвались к Москве. Впервые немецкие бомбы падали на столицу. Шура держался совсем спокойно, уверенно распоряжался, настоял на том, чтобы женщины и дети спустились в убежище. «Только своих женщин никак не ушлю», — пожаловался он мимоходом, а сам все время бомбежки провел на улице. Зоя не отходила от него ни на шаг.
Спать нам в эту ночь не пришлось. А под утро по нашему двору разнеслась весть: бомба попала в школу.
— В нашу? В двести первую?! — в один голос крикнули Зоя и Шура.
Я не успела и слова сказать, как они оба сорвались с места и бросились к школе. Я едва поспевала за ними, но остаться дома просто не могла. Мы шли быстро, молча и, только увидев издали здание школы, вздохнули с облегчением: она стояла цела и невредима.
Невредима? Нет, это только так показалось. Подойдя ближе, мы увидели: бомба упала напротив школьного здания, и, видно, воздушной волной вышибло все окна — вокруг, куда ни глянь, стекло, стекло, стекло… Оно холодно поблескивало всюду, хрустело под ногами. Школа стояла ослепленная. Какой-то беспомощностью веяло от этого большого, всегда такого спокойного здания: точно огромный и сильный человек вдруг ослеп. Мы невольно приостановились, потом тихо поднялись на крыльцо. И вот я иду по тем коридорам, где была месяц назад, в вечер выпускного бала. Тогда тут звучала музыка, звенел смех, все было полно молодости и веселья. Теперь двери выворочены, под ногами стекло, штукатурка…
Нам встретилось еще несколько старшеклассников, и Шура побежал с ними куда-то — кажется, в подвал. Я машинально шла за Зоей, и через минуту мы стояли на пороге библиотеки. Вдоль стен высились пустые полки: та же взрывная волна, как огромная злобная лапа, смахнула с них книги и как попало расшвыряла по полу, по столам. Книги валялись повсюду: глаз выхватывал из хаоса то светло-желтый корешок академического издания Пушкина, то синие переплеты Чехова. Я едва не наступила на помятый томик Тургенева, нагнулась, чтобы поднять его, и увидела рядом, под слоем известковой пыли, том Шиллера. А со страниц большой распахнувшейся книги на меня смотрело удивленное лицо Дон-Кихота.
На полу посреди этого хаоса сидела немолодая женщина и плакала.
— Мария Григорьевна, встаньте, не плачьте! — побелевшими губами сказала Зоя, наклоняясь к ней.
Я поняла, что это заведующая школьной библиотекой Мария Григорьевна: мне не раз говорила о ней Зоя, приходя домой с новой интересной книжкой. Эта женщина любила и знала книгу, она посвятила книге всю свою жизнь. А теперь она сидела на полу среди раскиданных, смятых, изорванных книг — тех книг, которые она привыкла брать в руки так бережно и любовно.
— Давайте соберем, давайте приведем все в порядок, — настойчиво повторяла Зоя, помогая Марии Григорьевне встать.
Я снова нагнулась и стала подбирать книги.
— Мама, смотри! — вдруг услышала я.
Я удивленно вскинула голову, и заплаканная Мария Григорьевна, осторожно ступая среди книг, тоже подошла к нам — так странно, словно торжествующе прозвучал голос Зои. Она протянула мне раскрытый томик Пушкина.
— Смотрите! — все с той же странной радостью, с торжеством в голосе повторила Зоя.
Быстрым движением она смахнула пыль со строк, и я прочла:
Ты, солнце святое, гори!
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума.
Да здравствует солнце, да скроется тьма!
«ЧЕМ ТЫ ПОМОГ ФРОНТУ?»
А 27 июля, в день своего шестнадцатилетия, Шура сообщил:
— Ну вот, теперь ты — мать двух токарей!
… Они поднимались чуть свет, возвращались с работы поздно, но никогда не жаловались на усталость. Вернувшись из ночной смены, ребята не сразу ложились: приходя домой, я заставала их спящими, а комнату — чисто прибранной.
… Воздушные налеты на Москву продолжались. Вечерами мы слышали напряженно-спокойный голос диктора:
— Граждане, воздушная тревога!
И ему вторили надрывный вой сирен, угрожающий рев паровозных гудков.
Ни разу Зоя и Шура не спустились в убежище. К ним приходили их сверстники — Глеб Ермошкин, Ваня Скородумов и Ванюшка Серов, все трое, как на подбор, крепкие, коренастые, — и они впятером отправлялись дежурить: обходили дом, стояли на посту на чердаке. И дети и взрослые — все мы жили тем новым, грозным, что вторглось в нашу жизнь, и ни о чем другом не могли думать.
Осенью учащиеся старших классов, а с ними и Зоя, " уехали на трудовой фронт: надо было в совхозе спешно убрать картофель, чтобы уберечь его от морозов.
Уже начались заморозки, выпадал снег, и я беспокоилась за здоровье Зои. Но она уезжала с радостью. Захватила она с собою только смену белья, чистые тетрадки и кое-какие книги. Через несколько дней я получила от нее письмо, потом другое:
«Мы помогаем убирать урожай. Норма выработки — 100 килограммов. Второго октября собрала 80. Это мало. Непременно буду собирать 100!
Как ты себя чувствуешь? Я все время о тебе думаю и беспокоюсь. Очень скучаю, но теперь уже скоро вернусь: как только уберем картошку.
Мамочка, прости меня, работа очень грязная и не особенно легкая, я порвала галоши. Но ты, пожалуйста, не беспокойся: вернусь цела и невредима.
Все вспоминаю тебя и все думаю: нет, мало я похожа на тебя. Нет у меня твоей выдержки! Целую тебя. 3 о я».
Я долго думала над этим письмом, над последними строчками. Что скрывается за ними? Почему Зоя вздумала упрекать себя в невыдержанности? Уж, наверно, это неспроста.
Прочитав вечером письмо, Шура сказал уверенно:
— Все ясно: не поладила с ребятами. Знаешь, она часто говорила, что ей недостает выдержки, терпения к людям. Она говорила: «К человеку надо уметь подойти, нельзя сразу сердиться на него, а мне это не всегда удается».
В одной из своих открыток Зоя писала: «Дружу я с Ниной, о которой я тебе говорила». «Значит, права была Вера Сергеевна», — подумалось мне.
Поздним октябрьским вечером я вернулась домой немного раньше обыкновенного, открыла дверь — и сердце у меня так и подпрыгнуло: за столом сидели Зоя и Шура. Наконец-то дети со мною, наконец мы опять все вместе!
Зоя вскочила, подбежала к дверям и обняла меня.
— Опять вместе, — сказал и Шура, словно услышав мои мысли.