— Четвертый, — вздохнул Коля. — Читаю, когда ты спишь.
Они перебрасывались шутками, отпихивали друг другу чемодан, шумно спорили из-за каждой вещи — брать ее с собой или не брать, но даже не догадывались, насколько близка к истине горькая Машина шутка о том, что в «последний момент все переиграется».
Они радовались предстоящему отдыху, покою, нескольким дням ничем не омраченного счастья, тем нескольким дням, которые порой во всю жизнь выпадают людям только раз и никогда больше не повторяются.
Они уже жили завтрашним днем, забыв, что еще не кончился сегодняшний.
…В камеру Пантелеева вошел надзиратель — невзрачный, бледный, низкорослый. И только лицо — продолговатое, с матово-бледной кожей, нервно смеющимся ртом, высоким лбом и большими умными глазами, выдавало в нем натуру незаурядную.
Пантелеев окинул надзирателя равнодушным взглядом, презрительно усмехнулся:
— Покрасивее рожи не могли найти? Ты, братец, страшный какой-то… Ровно псих, или глисты тебя жрут?
— Вас расстреляют сегодня на рассвете, — негромко сказал надзиратель.
— Новости, — скосил глаза Пантелеев. — Ну, сообщил и отвали отседова, вертухай чертов. И без тебя тошно.
— В политике разбираетесь? — спросил надзиратель.
Пантелеев удивленно посмотрел:
— Ты что, издеваешься, подонок?
— Времени у меня в обрез, слушайте внимательно, — продолжал надзиратель. — Я не большевик, я — социал-революционер, если знаете, что это такое, — поймете и дальнейшее… Большевики продали революцию и предали ее. Этого простить нельзя. Сегодня мы вновь кланяемся тем, с кем боролись в семнадцатом.
— Я не кланяюсь, — на всякий случай сообщил Пантелеев. — Я кровососов режу, а деньги — бедным!
— Знаю! — Глаза надзирателя зажглись сумасшедшим огнем. — Именно поэтому я готов помочь вам! Вы будете мстить большевикам?
— Уже мстил, — жестко сказал Пантелеев. — Они на службе всякую сволочь продвигали, а у меня в сыскном деле талант! А мне ходу не дали! Я им по гроб жизни этого не прощу!
— И пойдете на эшафот за наше святое дело? — высокопарно спросил надзиратель.
— Когда? — встревожился Пантелеев. — Сейчас? Не хотелось бы… Я еще многое смогу, — он вдруг почуял неясную, призрачную надежду…
— Не сейчас, а в конечном счете, — сказал надзиратель. — Вы — террорист по сути дела… А любой террорист — смертник. Кто отнимает жизнь у других, должен быть готов в любую минуту отдать свою!
— Только дорого! — кивнул Пантелеев. — Однако заболтались мы, господин хороший. Давайте о деле, а?
Надзиратель молча вытащил из сумки обмундирование красноармейца и ремень с кобурой.
— Вы в сапогах, так что все в порядке. Быстро!
Пантелеев начал лихорадочно переодеваться.
— А лицо? — Он тревожно посмотрел на конвоира. На щеках и на лбу Пантелеева темнели засохшие царапины — следы Маруськиных ногтей.
— Торопитесь, я знаю, что сказать в случае чего.
Через минуту они вышли на галерею и медленно зашагали к первым решетчатым дверям, перекрывающим проход с этажа на этаж.
— А часовой? — не выдержал Пантелеев. Впереди отчетливо маячила фигура охранника.
Надзиратель промолчал, только слегка замедлил шаг.
— Крепкие у тебя нервы, — шепотом выругался Пантелеев ему в спину, но пошел медленнее. Часовой пропустил их беспрепятственно. Во дворе мимо них прошли двое из охраны, молча кивнули надзирателю. Один что-то сказал, покосившись в сторону Пантелеева. Тот сразу же покрылся липким, холодным потом.
— Иди вперед, — презрительно сказал надзиратель. — Штаны сухие?
— Как звать тебя? За кого богу молиться? — смиренно осведомился Пантелеев.
— Погоди молиться, — злым шепотом ответил надзиратель. — Сначала выйди отсюда.
Вошли в проходную. Вахтер только что впустил двоих сотрудников и старательно громыхал засовами.
— Вот я тебе и объясняю, — весело и очень неожиданно для Пантелеева сказал надзиратель. — Тюрьма эта государем императором Александром Третьим построена специально для особо опасных террористов-политиков, так что, милый мой, отсюда не убежишь. Вон Пантелеев… Показал я тебе его в глазок, в камере смертников? Забыл?
Пантелеев молча кивнул. От ужаса у него взмокла спина. Вахтер с интересом посмотрел на него и начал свертывать цигарку.
— Одалживайся, Николаев. — Он протянул надзирателю кисет. — Новенький, что ли? Учишь? А что у него с рожей-то?
— Из вчерашнего пополнения. — Николаев ловко склеил цигарку, прикурил и пустил кольцо дыма. — А ты что, не слыхал? Не успел он на дежурство заступить, на него двое из двадцать третьей камеры накинулись. Он им обед приносил.
— А-а… Понял. Интересно бы на Леньку взглянуть вблизи, — сказал вахтер. — Я на суде был, только в последнем ряду сидел… А вообще-то, парень, издаля он, прямо скажем, на тебя похож… Даже удивительно, как считаешь, Николаев?
— Да это он и есть, сам Пантелеев, — мрачно сказал Николаев. И оба засмеялись.
Пантелеев прислонился к стене — в глазах поплыло.
— Да ему, никак, худо? — удивился вахтер. — Садись, парень, остынь… Тюрьма, брат, она для свежего человека хуже парилки, это я по себе знаю.
— Некогда нам, пошли, — вдруг сказал Николаев и взял Пантелеева за руку. — Двигай.
— Постой-ка, — улыбнулся вахтер. — Ну-ка, пропуск! — И подмигнул Николаеву.
— Ну, чего буркалы вытаращил? — рассердился Николаев. — Покажи часовому пропуск! Как я! — Он полез в карман.
Пантелеев подошел вплотную к вахтеру, отстегнул клапан кармана гимнастерки и резко ударил вахтера ребром ладони по кадыку. Тот захрапел и упал.
Пантелеев отбросил засовы и выскочил на улицу.
На перроне царила предотъездная суета. Куда-то спешила старушка со связкой баранок: они висели через плечо, словно орденская лента, и вызывали всеобщую зависть. На строительство Волховской ГЭС отправлялся отряд комсомольцев. Ребята и девушки выстроились у вагонов и, сняв кепки и фуражки, пели «Интернационал». Сновали взад-вперед носильщики с огромными бляхами на груди, тащили баулы, чемоданы, корзины, но главным грузом были серые, грубой холстины мешки, набитые бог знает чем, неизвестно кому принадлежащие.
— Останови сейчас любого, спроси: чей мешок, — не найдешь хозяина, — угрюмо сказал Коля. — Ты знаешь, что в этих мешках?
— Еда? — спросила Маша.
— Мануфактура, крупа, сахар, соль, спички — все, что твоей душе угодно. Спекулянты проклятые. Облава за облавой проходит, а они, как поганые грибы на помойке, растут.
Заливисто прозвенела трель милицейского свистка. Наряды милиции и сотрудников УГРО перекрыли входы и выходы с перрона.
— Ты накликал, — улыбнулась Маша. — Теперь еще и поезд задержат.
Коля всматривался в глубину перрона. Там мелькнули васильковые фуражки работников ОГПУ.
— Это что-то серьезное, — сказал он и подошел к милиционеру. — Вот мое служебное удостоверение. Что случилось, товарищ?
Милиционер махнул рукой:
— Тебе, инспектор, надо бы первому знать. Только что бежал Ленька Пантелеев.
Маша тоскливо посмотрела на Колю:
— Плакал наш отпуск горькими слезами.
— Плакал, — послушно согласился Коля. — Но ты не переживай, Маша. Мы поймаем его через сутки, самое большее — через двое. И тут же едем, я обещаю!
— Не нужно ничего обещать. — Она покачала головой. — Проводи меня до выхода.
Маша оказалась права. Ни через сутки, ни через трое суток Пантелеев пойман не был. Бандит понимал, что теперь по его следам пойдет не только милиция, но и оперативные группы петроградского госполитуправления. А с чекистами шутки плохи. Это Ленька знал прекрасно.
Бюро обкома поручило Сергееву выяснить причины, которые способствовали побегу бандита из-под расстрела. Никаких нарушений служебных инструкций по охране заключенных Сергеев не нашел. Все упиралось в случай, тот самый случай, который не мог предусмотреть никто.
Выяснилось, что надзиратель Николаев, воспользовавшись документами красноармейца, погибшего в 1919-м на Южном фронте, пробрался на низовую работу в тюремное ведомство НКВД, а оттуда по собственной инициативе перевелся во второй домзак Петрограда. Выяснилось, что настоящая фамилия Николаева — Бабанов и что летом 1918 года в Москве он имел самое прямое отношение к заговору левых эсеров.
Сотрудник ГПУ привел Николаева-Бабанова. Сергеев долго всматривался в лицо бывшего надзирателя, соображая, каким же образом построить допрос. Но первый же вопрос и первый же ответ арестованного убедили Сергеева, что допроса в прямом смысле этого слова в данном случае не будет.
— Как удалось Пантелееву выйти из камеры смертников и беспрепятственно дойти до проходной тюрьмы? — спросил Сергеев.
— Я провел его, — сказал Николаев.
— Так… — Сергеев с трудом скрыл растерянность. Он не ожидал такой откровенности. — Почему вы это сделали?
— А почему вы предали революцию? — спросил Николаев.
Сергеев уже полностью взял себя в руки:
— И это говорите вы? Вы и вам подобные вешали рабочих в Ярославле, стреляли в Ленина. Не прикасайтесь грязными руками к святому делу. Отвечайте по существу. От вашего ответа зависит ваша жизнь, прошу это учесть.
— Я это учитываю, — кивнул Николаев. — Отвечаю: Пантелеев, пусть по-своему, но борется с вами, вредит вам. Цель моей жизни — любые усилия, которые могли бы расшатать ваш гнилой строй и заставить его рухнуть.
— Нет логики, — пожал плечами Сергеев. — Гнилой строй не нужно расшатывать. Он — гнилой.
— Играете словами, — сказал Николаев. — Вы меня поняли.
— А ваша жизнь? На что вы надеялись?
— Что такое моя жизнь в масштабах вечности? А надежда была и есть: и капля камень долбит. Я — социалист-революционер. В нашей песне мы пели: «Дело, друзья, отзовется на поколеньях иных».
Сергеев вызвал конвой, и Николаева увели. На пороге он спросил:
— Когда меня расстреляют?
— В течение двадцати четырех часов после вынесения приговора.
Дверь закрылась. Сергеев долго сидел за столом, не отвечая на звонки телефона, и думал. Он думал о том, почему политика пар