«Ростя! Откуда?» — послышался его изумленный голос, и темная бровь, изогнувшись, взлетела вверх. Вообще таких выразительных, подвижных бровей, умеющих столь живописно хмуриться, недоумевать или трепетать я с тех пор ни у кого не видела, а потому, пока друзья приветствовались, не сводила глаз с лица Николая. Приветствовались они обстоятельно: хлопали друг друга по плечам и ладоням, обнимались до костного хруста, многозначительно покачивали головами, отступали в стороны, чтобы лучше разглядеть внешние перемены и т. д. Что ж, прошедшая разлука, действительно, была долгой, и мне ничего не оставалось, как скромно в сторонке ждать, когда Ростислав попытается объяснить, что это за особа топчется за его спиной.
Он сделал это, как всегда, неподражаемо.
— Коля, это Нина. Она очень хорошая девочка.
— Неужели, — засмеялся Николай, протягивая и мне свою загорелую жилистую руку.
— Вслед за хозяином мы вошли в темноватую, пахнущую засушенными на солнце травами хату. В глубине белела огромных размеров печь с лежанкой, над головой болтались лохматые вязанки зверобоя, а со стен, декорированных длинными вышитыми рушниками, дружески улыбались гостям семейные портреты. У самого окна, открытого навстречу румяному летнему вечеру, висел какой-то музыкальный инструмент, отдаленно похожий на мандолину. Николай, усевшись на высокую, покрытую цветным покрывалом кровать, осторожно взял его в руки.
— Это бандура, — объяснил Ростислав.
Струны издавали теплые, мелодичные звуки. Николай, любовно касаясь их, негромко напевал совершенно незнакомую мне песню и глядел куда-то за окно, в даль, где пылало бескрайнее закатное небо. Наверное, вот так сидя перед окном в одиночестве, он и написал однажды эту грустную мелодию.
Потом мы долго гуляли вместе в поле за селом и говорили о том, как дальше жить. Николай был такого мнения, что нам лучше всего отправиться в Казахстан, где Ростислав еще числился на работе и имел квартиру. Это было привлекательно — уехать вдвоем далеко-далеко, жить свободно, по-своему. Но как же мама?
Это был самый мучительный, самый неразрешимый вопрос. С одной стороны, она воспротивилась нашему желанию снимать отдельную квартиру и поселила нас у себя, проявляя о нас исключительную заботу. Рано вставала, ехала на базар, привозила к завтраку свежие фрукты. Готовила все сама, ведь я днем бывала на работе, а вечером училась. Ее стараниями в комнате у нас появились новые светлые гардины и уютная ковровая дорожка.
С другой стороны, по припухшим глазам, частым горестным вздохам и выражению какой-то обреченности на мамином лице было ясно, что в сердце у нее нет мира. Инна Константиновна считала, что мама переживает крушение своего авторитета. Ведь ей казалось сначала, что стоит только топнуть ногой, приказать, как обычно, «не смей»… Порой какой-то тускло-недоброжелательный взгляд в сторону Ростислава заставлял меня думать, что она тайно ненавидит его. Страшно подумать, что за атмосфера была бы в нашем доме, если бы он хоть секунду платил ей тем же…
Я попробовала раз заикнуться о том, что мы могли бы переехать жить в Казахстан. Мама отреагировала моментально. «Если уедешь, — отрезала она, — знай, что уложишь меня в могилу». Но буквально на следующий день, вдруг снова ополчившись на секты, заявила: «Мне в доме сектанты не нужны».
Мы не знали, что делать.
Вопрос решил отец Николай. Он пригласил к себе Ростислава, протянул ему конверт с деньгами и, будто понимая, что мы мечтаем о свободе, постановил: «Уезжайте».
Мама, узнав об этом и чувствуя, что дело только за ней, неожиданно дала полное согласие.
«Живите, как хотите», — сказала она.
Часть втораяСВОЕЙ ДОРОГОЙ
Ростислав — сестре Вале
г. Темиртау, 1963 год
Привет тебе, Валюша, через тысячи километров зимней метели!!!
Отсюда, где по ночам бушует снежный шторм, а утром сквозь морозную дымку сверкают из-за сопок мохнатые лучи казахстанского солнца, я мысленно переношусь к вам, в тот добрый, привычный мир, где все давно налажено и благоустроено. Там вы, мои дорогие, там моя некогда беззаботная юношеская жизнь.
По утрам Магнитка предстает бескрайними темными силуэтами труб и высоких кранов, длинным потоком идущих и едущих к ней людей. Все они в меховых шапках, платках, полушубках, фуфайках — молодые, огрубевшие от вечного ненастья лица, веселые голоса.
Трудно ли тут живется? Да, бывает очень трудно. Бывает, что по колено в воде, в ледяной жиже, нужно устранять течи в железобетонных колодцах. Трудно долбить промерзшую землю, вести сварку на большой высоте. Но люди каждое утро идут к Магнитке, и только тогда здесь будет жизнь, когда они пройдут по этой земле, люди в грязных спецовках, резиновых сапогах, грубых рукавицах. Эти люди — строители.
Уже стоит целый ряд больших цехов, лабораторий, поликлиник. Там тоже работают люди, но другие. Они в белых халатах, у них не охрипший голос, они обращаются друг к другу на «Вы» и часто говорят «пожалуйста», «будьте добры». Совсем так, как в том кругу, где ты обитаешь, моя дорогая Валя. Конечно же, это все красиво и хорошо, я просто клоню к тому, что не стоит поспешно отодвигаться в сторону, если рядом в трамвае вдруг окажется землекоп или штукатур в запачканной одежде.
Может, ты улыбнешься подобной патетике и с присущей тебе тонкой ироничностью скажешь, что она в духе советского восьмиклассника, но я не стесняюсь ее перед тобой — кому как не тебе мила наша чудаковатая семейная склонность порой удариться в романтику!
Но что греха таить, Валечка, действительность комсомольской стройки порой бывает очень пакостной, и я не о ней. Я о том, как это здорово — идти вперед, преодолевая сбивающий с ног снежный ветер!
Получил письмо от Валеры и ему тоже отписал. Я изложил там свои взгляды на творчество некоторых начинающих поэтов (твое, его и Бори). Это, конечно, наглость с моей стороны, но иногда старшие позволяют себе учить молодежь.
По-моему, твои стихи очень реалистичны. Подобный реализм — не классический, а современный, особенный — наблюдается только у некоторых поэтов и писателей двух последних десятилетий. Я это чувствовал у Ремарка, Кобзева, Паустовского, ощущал в книгах «Семья Тибо», «Ветер сулит бурю». Чем-то похожим веет от послевоенных картин Дейнеки. Во всем этом присутствует повседневность в каких-то мягких, естественных красках. Может, это есть стремление избавиться от «классической выпуклости», художественного лака, безупречности мастеров девятнадцатого века. Несомненно, это порождение 40-х годов, порождение нашего столетия. Не голый натурализм, а некая неподдельность изображения. Это течение очень молодо, но уже захватывает, как панорамное кино, в котором зритель видит не картину, великолепно изображающую жизнь, а саму жизнь, внутри которой он как будто бы находится. Это стремление выйти из рамок искусственности самого искусства. Светить так, как светит природный свет, звучать так, как звучит естественный звук, страдать и радоваться так, как это бывает у обычных людей. Я это наверное чувствую, но, пожалуй, выразить не в силах. Мне кажется, дальше других в этом направлении пошло итальянское кино, которое я ценю как наиболее совершенное. Помнишь, мы смотрели с мамой фильм «Машинист»? Или тот чешский фильм «Майские звезды». В них именно и есть этот «cwint». Об этом мало говорится еще и пишется, но все это уже воспринимается как неподкупное, настоящее. В нем гуманизм — значит, оно выживет. Дорогу ему!
Валечка! Я вас всех очень люблю, я с вами. О подробностях нашего устройства здесь вам напишет Нина.
Целую маму, папу, Олю, Нюрочку, племянника Олежку и всех вас.
В одно прекрасное утро, проснувшись и открыв глаза, я обнаружила, что лежу на детской железной кровати, увеличенной в длину с помощью досок, и мои ноги торчат вместе с этими досками сквозь прутья кроватной спинки.
Но, все по порядку. В отдельной двухкомнатной квартире, которую мой муж как молодой специалист получил от предприятия, оказалось мало вещей и много света. Кроме детской железной кровати, найденной в металлоломе, мы владели еще очень легким фанерным столиком, родом из холостяцкой жизни Ростислава. По необходимости этот столик в компании с двумя неплохими деревянными табуретами переносился из кухни в комнату и, таким образом, имел двойную полезность — обеденную и письменную. Наша одежда удачно разместилась в нескольких картонных ящиках, но, честно говоря, я не отказалась бы от обычного платяного шкафа.
В совершенно новую для меня роль полноправной хозяйки этой квартиры я вошла с большим энтузиазмом.
Правду писали справочники, которые просматривала Инна Константиновна перед нашим отъездом в Казахстан: резко континентальный климат — штука суровая. Трудно сказать, что здесь хуже — жара летом, мороз зимой или непрестанный ветер. В зимние месяцы обдуваемые со всех сторон склоны окрестных сопок остаются выжженными, бледно-желтыми, и только по скованной холодом бескрайней глади Сары-Арки носится сыпучая, как порошок, снежная поземка.
Мне вспоминались зимы в городе моего детства. Если падал снег, то это было картинное падение, медленный полет, превращающий ивы на площади в головы седых великанов, городские здания во дворцы, провода в праздничные гирлянды. Мир становился светел, а воздух упоительно чист.
Но здесь, в Темиртау, все было по-другому. По улицам приходилось передвигаться полубоком, пряча лицо от ветра в воротник пальто. Физические термины, называющие ходьбу перемещением тела в пространстве, казались очень понятными — за каждым домом сквозила степь, отовсюду наваливалось слепящее небо, и казалось, что это край Вселенной, порог вьюжной бесконечности, у которого каким-то чудом зацепились несколько десятков зданий с живыми людьми.
И в этом странном и чужом пространстве я должна была стать взрослой, за все отвечающей женщиной, которая с большой сумкой ходит на рынок за продуктами.