Повести Ангрии — страница 23 из 30

— У вашего величества есть привилегия безнаказанно меня оскорблять, — произнес мистер Уорнер, явно уязвленный последними словами.

— Я не оскорбляю вас, Говард, — произнес наш султан, подаваясь к нему. — Мне известно, что вы желаете мне добра и ваше служение совершенно бескорыстно. Более того: все, что вы сказали об Энаре и Арунделе, — истинная правда. Они отребье. Не счесть, сколько вреда они мне причинили. Энара меня сгубил. До знакомства с ним я был образцом добропорядочности. Вы знаете, каким безупречным юношей я считался в пору своего маркизата; теперь моя репутация испорчена так, что стыдно сказать. Однако меня смущает маленькая загадка, которую я попросил бы вас разъяснить.

Помню, года два-три назад, когда вас тревожила моя близость с безобидным старым аристократом по имени Нортенгерленд, вы держались несколько иного мнения о присутствующих здесь джентльменах. Весь ваш гнев изливался на невинную главу упомянутого престарелого дворянина. Он был соблазнителем моей юности, губителем моих принципов и, главное, подрывал мою популярность в народе. Эти господа были тогда опорою трона, подлинными друзьями монархии. Я помню, как утомляли меня бесконечные хвалы достоинствам и дурно вознаграждаемой преданности генерала Фернандо ди Энары и Фредерика, лорда Арундела. Как же так, Говард?

— Ваше величество лучше меня сумеет объяснить свои парадоксы, — ответил Уорнер.

— Я могу объяснить их с легкостью, — сказал герцог, — но для этого мне придется повторить слова, которые так вас раздосадовали.

Уорнер сидел, глядя в стол и стиснув виски руками, как если бы его мучила головная боль, поэтому не видел взгляд, обращенный на него Заморной, а выразить свои чувства словами гордый властитель не пожелал.

Довольно долго стояла тишина, затем его светлость, обратись ко мне, сказал совсем другим, бодрым тоном:

— Что ж, сэр Уильям, завтра, если все будет хорошо, вы нас покинете. Ну как, приятель, думаете, вам хватит отваги провернуть это щекотливое дельце? Чтобы действовать тайно и не попасться, нужно изрядное проворство.

— Я думал об этом, милорд герцог, и пришел к выводу, что не стоит бояться риска.

Он улыбнулся.

— Я знаю вашу решительность, Перси, иначе не выбрал бы вас в качестве тайного агента. Насколько я понимаю, вы получили все необходимое для своей миссии.

— Все за исключением одной бумаги, сир, которую мне сказали забрать здесь.

— Знаю, — сказал он, затем вытащил из кармана бумажник, расстегнул серебряную застежку и протянул мне письмо. На конверте был собственноручно начертан адрес, включавший имя, при виде которого у меня дрогнула рука.

— Это вас ускорит, — произнес Заморна. — Вы переночуете в доме, куда доставите письмо, и получите указания, которые не могут быть даны в ином месте.

Я поклонился. Скажу вам только, что письмо было адресовано: „Мисс Лори, Риво, Хоксклиф“.

Заморна встал с кресла. Это был сигнал, что совещание окончено. В то же самое мгновение часы начали бить одиннадцать. Трое сановников поднялись, и я тоже. Они поклонились герцогу и пожелали ему доброй ночи. Он, стоя у камина, ответил каждому таким же пожеланием. Арундел и Энара вышли из комнаты вместе, Уорнер шел последним. В дверях он обернулся и встретился глазами с повелителем. Герцог улыбнулся и отвел взгляд.

Вы спросите, Тауншенд, почему я не вышел вместе с государственными мужами. У меня была просьба, которую я не хотел излагать в их присутствии. Когда дверь за ними затворилась, я подошел к своему могущественному зятю и отважно промолвил:

— Сир, могу я увидеть сестру?

Он что-то буркнул про поздний час, однако я не забрал свою просьбу обратно. Тогда герцог велел мне следовать за ним, и я подчинился. Мы прошли длинным лабиринтом комнат, с которым Заморна, по всей видимости, хорошо знаком, поскольку даже в кромешном мраке без труда находил путь. Затем он остановился перед портьерой и велел мне минутку подождать.

Я стоял в темноте, прислушиваясь к его тихому голосу и едва слышным ответам кого-то другого. Затем он позвал меня, и я вошел. Не стану описывать покои моей сестры — именно такие человек, подобный ему, и должен был создать для своей королевы.

Они с Заморной стояли рядом у камина. Я всегда стараюсь проявлять в общении с нею те чувства, какие старший брат может выказать, не роняя своего достоинства. Она единственный человек в мире, которого узы крови связали со мной естественной привязанностью.

Я подошел к ней.

— Я подумал, что должен с вами проститься.

— Вы уезжаете завтра? — спросила она тихой скороговоркой.

— Да.

— Я чем-нибудь могу быть вам полезна до отъезда?

— Нет.

— И вы не знаете, когда вернетесь?

— Не знаю.

— Если у вас будет время, пишите.

— Сомневаюсь, что отыщу досуг для сочинения частных писем.

— До свиданья, Уильям.

Она протянула мне руку, я ее пожал.

— До свидания, Мэри.

— Желаю тебе всего хорошего, — проговорила она, отводя глаза.

— Счастливо оставаться.

Я еще раз сжал ее руку и поклонился зятю, который, облокотясь на каминную полку, наблюдал за моей сестрой. На этом мы с нею расстались.

Тауншенд, старый лоботряс, доставка этого пакета прожжет в вашем кармане изрядную дыру. Завтра, ура, в Париж! Мне, словно казаку, теперь все нипочем! Будущность моя обеспечена. Старика Талейрана больше нет, а хитрецы рангом пониже пускай трепещут!

Ваш, первый дипломат дня, Уильям Перси».


Ш. Бронте

21 июля 1838 года.

Генри Гастингс

Часть I

«Молодой человек очаровательной наружности, обходительный, с прекрасными манерами, желает получать хлеб насущный без хлопот и наслаждаться всею возможной роскошью и удовольствиями, не прикладывая к тому никаких усилий. Посему он извещает публику, что был бы рад получить наследство либо вступить в брак с женщиной, чьим не последним достоинством будет внушительное приданое. Подателя сего объявления не занимает возраст, а также мимолетная внешняя краса, которую, по мнению всех сведущих медиков прошлого и настоящего времени, может сгубить краткосрочная болезнь или заурядный несчастный случай. Более того, несовершенство телесной симметрии — конечность, отклоняющаяся от строгой прямизны вбок, по горизонтали или диагонали, равно как и отсутствие глаза либо части зубов — не станет препятствием для данного искреннего и просвещенного субъекта при условии, что ему представят убедительные свидетельства главной и вечной добродетели, возвышенных и непреходящих чар — Д-Е-Н-Е-Г! Писать на адрес мистера Сурены Эллрингтона, дом 12 по Чепел-стрит, Витрополь.

P. S. Дам, чья личная собственность, земельная либо в ценных бумагах, составляет менее 20 000 фунтов стерлингов, просим не беспокоиться. Податель объявления уверен, что продешевит, если продаст себя и за сумму вдвое большую. Он готов немедленно вступить в переговоры с мисс Викторией Делф из Брансуик-Террас или мисс Анжеликой Корбетт из Мелон-Гроув. Названные дамы, а также другие, пожелавшие принять участие в этой благородной лотерее, могут запросить отзывы о личности кандидата у досточтимого виконта Макары Лофти, сэра Уильяма Перси, баронета, мистера Ститона, эсквайра, преподобного Дж. Бромли, преподобного У. Стивенса, преподобного М. Чемберса и прочая и прочая».

Это объявление недавно появилось в столичных газетах — к такому последнему средству вынужден был прибегнуть достойный и безобидный человек, лишившийся средств к существованию и — после того как все менее отчаянные средства не дали результата — понуждаемый либо писать, либо жениться. Последние шесть месяцев я питался черепаховым супом и фуа-гра; я кутил и гулял в полное свое удовольствие, а теперь, увы, мои карманы пусты и я лишен всех радостей жизни. Чтобы наполнить первые и вернуть последние, я должен либо написать книгу, либо найти себе жену.

Что делать? Факел Гименея манит меня, но нет! Я любим столькими женщинами, что не хочу связывать себя с одной. Пусть я красив как фазан, я хочу оставаться свободным как орел. Не рыдайте же, о темноокие дщери запада, не скорбите, о рыжеволосые восточные девы! Не препоясывайтесь вретищем, нежные уроженки солнечного юга, не поднимайте плач на горах, о гордые северянки, не возглашайте скорбным гласом издалече, о наяды островных королевств! Чарлз Тауншенд не женится. Он слишком юн, слишком порывист, слишком дик для суровых уз брака. Чарлз Тауншенд останется красавцем холостяком, яркой звездой, привлекающей все взоры, искусительным яблоком раздора на африканской ярмарке. Посему Чарлз Тауншенд берет бумагу, перо, чернила и садится писать книгу, хотя идей в его хорошенькой головке не больше, чем в кармане — монет. Regardez donc; nous allons commencer.[30]

Начисто не помню, какое было число и даже месяц — не то последняя неделя сентября, не то первая неделя октября, — когда я, удобно сидя в ангрийском почтовом дилижансе, с комфортом выехал из Адрианополя по западному тракту, ведущему к великому мегатерию — старой столице государства. Впрочем, точно стояла осень, поскольку леса уже пожелтели. Был сезон охоты на куропаток: со всех сторон раздавались хлопки выстрелов, а когда мы проезжали мимо Мидоубэнка, вотчины Джона Керкуолла, эсквайра, члена парламента, я приметил из окна кареты трех молодых джентльменов в зеленых охотничьих куртках. Их сопровождала свора лающих пойнтеров и меднолобый егерь. Честная компания как раз вышла из ворот парка; один юнец приветствовал дилижанс затейливым ругательством, а другой прицелился из охотничьего ружья в девицу, ехавшую на открытом сиденье сзади, чем вызвал у нее образцовой пронзительности визг. Джентльмен напротив меня заметил:

— Это мистер Фрэнк Керкуолл. — Одновременно он многозначительно улыбнулся, что было равнозначно словам «юный вертопрах». — И я думаю, что субъект с ружьем не кто иной, как лейтенант Джеймс Уорнер, младший брат нашего премьера!

— Ой, да неужто! — произнес голос, и меня довольно грубо отодвинули в сторону — моему соседу, а вернее, соседке, захотелось выглянуть в окно. Я не мог сетовать на бесцеремонность дамы, посему терпеливо дождался, пока она соблаговолит сесть обратно, а затем шутливо заметил:

— Сдается, мэм, лейтенант вас заинтересовал.

— Ну да, — ответила она. — Я не часто вижу знаменитостей.

— Я бы не сказал, что этот малый так уж знаменит.

— Да, но его брат, сами понимаете… К тому же, если не ошибаюсь, сам лейтенант — офицер славного Девятнадцатого полка.

— Славного, мэм! Шайка головорезов! — воскликнул джентльмен, который первым начал разговор.

— Да, такие они и есть, — ответила дама; она, судя по всему, предпочитала ни с кем не спорить. — Конечно, они все — отчаянные малые. Однако, что ни говорите, на их счету — славные подвиги. Без них не было бы победы под Ившемом.

— Штурмовать города — только на это они и годятся, — ответил джентльмен. — Грязное дело, кровавое дело, мэм.

— Да, — вновь согласилась она. — Но раз война, должно быть и кровопролитие. К тому же у Девятнадцатого есть и другие обязанности, в которых они, если верить газетам, никогда не дают осечки.

— Они не жалеют пороху для запала. Насколько мне известно, мэм, этот славный полк перед делом всегда напивается в дым.

Я думал, что дама с жаром возмутится, но она лишь улыбнулась.

— Надо же, сэр! Коли так, они пьяными исполняют свой долг лучше, чем другие — трезвыми.

— Я знаю из первых рук, что при Вествуде, к тому времени как генерал Торнтон повел Девятнадцатый в решающую атаку, все офицеры и почти все рядовые были настолько пьяны, что едва не падали с коней.

— Поразительно! — ответила дама все так же спокойно. — И все же атака была в высшей степени успешной. Писали, что лорд Арундел прямо на поле боя поблагодарил их за отвагу.

— Не знаю, — холодно сказал джентльмен. — Если и так, мэм, его милость был не многим трезвее.

— Да, конечно, — проговорила дама. — Вполне возможно, что его отвага имела ту же природу.

— Скорее всего, — сказал джентльмен, в котором я все с большей уверенностью подозревал заморнского или хартфорддейлского фабриканта; затем он вытащил из кармана газету, откинулся на сиденье и принялся сосредоточенно изучать длинную речь, произнесенную Эдвардом Перси, эсквайром, депутатом парламента, за обедом, данным в его часть избирателями. Дама тоже устроилась поудобнее и замолчала.

До вышеприведенного короткого диалога я не удосужился окинуть попутчицу даже мимолетным взглядом, но теперь всмотрелся в нее внимательнее. Мне вспомнилось, что рано утром, когда мы после целой ночи в дороге ехали через графство Доуро, по довольно диким местам, нас внезапно остановил крик: «Дилижанс! Дилижанс!» Выглянув в окошко, я заметил, что тракт здесь пересекает проселочная дорога, уходящая в безлюдные холмы. У перекрестка стояла небольшая гостиница. Перед ее дверями в сером утреннем свете едва угадывалась фигура женщины в шали и шляпке с вуалью. Рядом служанка стерегла коробки, тюки и тому подобное. Багаж загрузили на крышу кареты, даму усадили внутрь, где она, маленькая и хрупкая, легко втиснулась между мной и толстухой, замотанной во множество одежд. Новая пассажирка пожала руку служанке, сказала: «До свидания, Мэри», или «Марта», или «Ханна», — а как только мы поехали, села поглубже и, спрятанная под вуалью, замкнулась в молчании.

Трудно проникнуть интересом к человеку, который сидит у тебя за плечом и не разговаривает. Через четыре часа тоскливой тишины я начисто забыл про соседку и не вспомнил бы о ней, не метнись она к окну, растрепав краем шали мою прическу. Короткий разговор помешал мне тут же выбросить попутчицу из головы, и хотя по нескольким фразам невозможно было составить о ней никакого впечатления, во мне проснулось легкое любопытство. Я уже раза два или три пытался разглядеть ее лицо, но безуспешно: шляпка и вуаль полностью скрывали его от глаз. К тому же мне показалось, что дама нарочно от меня отвернулась. С грубым пожилым фабрикантом она говорила довольно свободно, мне же за все время не удалось вытянуть у нее почти ни слова. По голосу я заключил, что она, вероятно, молода, хотя простой наряд мог принадлежать женщине едва ли не любого возраста: темное шелковое платье, синелевая шаль и скромная соломенная шляпка выглядели непритязательно, но вполне прилично.

Решив наконец, что самый верный способ разглядеть соседку — завести с нею разговор, я довольно резко повернулся в ее сторону с намерением открыть рот. Как выяснилось, пока я думал о ней, она думала обо мне, и поскольку сидела сзади, воспользовалась моей отрешенностью, чтобы внимательно исследовать мое лицо. Соответственно, внезапно повернув голову, я увидел, что она откинула вуаль и настойчиво изучает меня цепким наблюдательным взором. Скажу откровенно, что был почти польщен этим интересом. Впрочем, я довольно быстро вернул самообладание и в отместку устремил на попутчицу, смею верить, такой же пристально-испытующий взгляд. Та явила изрядную выдержку: порозовев лишь самую малость, покосилась на окно и заметила, что мы едем по очень красивой местности. И впрямь, мы катили уже по провинции Заморна, и по обе стороны широкого тракта расстилались зеленые плодородные равнины Стюарт-Марча. Будь дама старая и уродливая, я бы с нею больше не заговорил. Будь она молода и красива, я бы пустил в ход petits soins[31] и вкрадчивые речи. Она была и впрямь молода, но некрасива: с бледным, очень подвижным лицом, темными гладкими волосами, расчесанными на прямой пробор, и быстрыми, необычайно выразительными глазами.

— Насколько я понимаю, мэм, вы уроженка Ангрии.

— Да.

— Замечательная страна. И вы, наверное, настроены очень патриотично?

— Конечно, — улыбнулась она.

— И я не удивлюсь, если окажется, что вы живо интересуетесь политикой.

— С жителями глухих краев такое случается нередко.

— Так вы из не очень населенной местности, мэм?

— Я живу в холмах на границе с Нортенгерлендом.

Покуда моя попутчица говорила, я вспомнил место, где она села в карету — на перекрестке с проселочной дорогой, уходящей в дикие холмы.

— Что ж, вас ждет приятная перемена, — сказал я. — Вы прежде бывали в Заморне?

— Да, это замечательная провинция — самая населенная и богатая из семи.

— В таком случае вы, наверное, считаете, что она достойна отважного молодого монарха, носящего это имя. Насколько я понимаю, все ангрийские дамы любят своего короля.

— Да, — ответила она, — и, если верить молве, не только ангрийские. Все женщины Африки восхищаются его светлостью, не так ли?

— Они все от него без ума, мэм, и вы, конечно, не исключение?

— О нет! — спокойно возразила она. — Впрочем, я не имела удовольствия его видеть.

— Наверное, потому вы и говорите о нем с таким безразличием. Я очень удивился. Все представительницы прекрасного пола, с которыми я раньше о нем беседовал, начинали ахать и закатывать глаза.

Она вновь улыбнулась.

— Я стараюсь не ахать и не закатывать глаза, особенно в почтовых дилижансах.

— Если только речь не идет о славном Девятнадцатом, — заметил я и с самым дерзким видом полюбопытствовал: — Быть может, кто-нибудь из героев этого славного полка отмечен вашим особым интересом?

— Все до единого, сэр. Они мне тем милее, чем больше их ругают надутые виги, сторонники Ардраха. Я могла бы боготворить «Гончих псов» уже за это одно.

— Хм! — сказал я, беря понюшку. — Теперь я вижу, как обстоят дела, мэм. Вы готовы восхищаться любой человеческой общностью в целом, но останавливаетесь, как только дело доходит до конкретных лиц.

— Совершенно верно, — ответила она. — Я не снисхожу до частностей.

— И далеко вы едете, мэм?

— Нет, я выйду у «Дженни-пряхи»[32] в Заморне — это гостиница, перед которой останавливаются дилижансы.

— И затем отправитесь к кому-нибудь из друзей в городе?

— Я надеюсь, что меня там встретят.

Ответ был настолько уклончивым, что прозвучал как упрек в навязчивости. Очевидно, молодая дама предпочитала держать и свои взгляды, и свои планы при себе.

«Ну и на здоровье», — с легкой обидой подумал я, складывая руки на груди, и мы оба погрузились в молчание.

До Заморны доехали примерно к полудню. На улицах процветающего торгового города кипела обычная суета ярмарочного дня. Когда карета остановилась у «Дженни-пряхи», моя соседка озабоченно выглянула в окошко, словно выискивая знакомое лицо. Во мне взыграло любопытство, и я решил проследить, кто ее встретит.

Дверь отворилась. Я спрыгнул на мостовую и уже протянул руку, чтобы помочь даме выйти, но тут к дилижансу протиснулся ливрейный лакей. Он прикоснулся к шляпе, приветствуя мою попутчицу, и спросил, где ее багаж. Она сказала, какие вещи забрать, и через пять минут уже садилась в изящную дорожную карету, куда лакей только что погрузил ее чемоданы и саквояж. Кучер тронул вожжи, и карета в мгновение ока исчезла с глаз.

«Она не может быть значительной особой, — подумал я. — По виду и по манерам это явно не аристократка. Странно, что за неприметной девушкой в скромном простом платье выслали такой роскошный экипаж».


Я всегда стараюсь вернуться в город к открытию парламентской сессии — началу большого политического сезона. Когда партии начинают собирать воинов под свои знамена, когда всякий день, всякий час подъезжают кареты, когда городские особняки наполняются, а усадьбы, поместья и замки остаются во власти унылых декабрьских дождей, тогда на широких мостовых Витрополя можно встретить сельских джентльменов. Представители Ангрии набиваются в столичные клубы, и фамилии восточных сановников передаются из уст в уста, как пароль. Имена клановых вождей — Уорнера, Стюартвилла, Торнтона, Арундела, — произнесенные на диалекте этой высококультурной провинции, скорее оглушают слух напором говорящего, нежели ласкают ухо гармонией звуков. На каждом углу и перекрестке, на всех улицах и площадях в радиусе трех миль от парламента «мистер Говард» окликает «мистера Керкуолла», «капитан Фейла» приветствует «майора Сиднема», а «советник Хартфорд» свидетельствует почтение «сержанту Уорнеру», в то время как Уоррены, Уэстфилды, Стэнклифы, Бингемы, Муры, Свинсоны, Ститоны, Нейлоры и Багдены роятся как мошкара над летними покосами их родного Арундела. Тем временем север шлет своих Сен-Клеров, своих Денаров, своих Гордонов и Гилдероев, а с юга, рассекая волны, мчат на всех парусах Элфинстоны, Илкомкиллы, Уилсоны, Паттерсоны и Маколеи, чтобы бросить якорь в чистеньких недорогих комнатах, которые сдают внаем рачительные шотландские матроны.

Газеты в это время года тоже становятся занятны. Передовицы обретают пикантность, парламентские отчеты — остроту. Премьер-министры впадают в буйное умопомешательство, у сторонников кабинета схватывает живот, оппозиция являет собой образец благомыслия и патриотизма. Приятно после обильного ужина за дружеским столом, выпив ровно столько, чтобы душа вырвалась из зыбучих песков тоски в открытое море блаженства, отправиться — не в карете четверней, а шеренгой, плечо к плечу (а если погода сырая и ветреная, то тем лучше) — на Парламент-стрит, забраться на галерею и, усевшись там, созерцать гладиаторов на арене!

До чего же занятное это зрелище, особенно за полночь, когда словесные баталии разгораются особенно жарко! Замкнутый мир, озаренный дрожащим пламенем свечей, закрытые двери; внутри адское пекло ненависти и гнева, мучительное напряжение схватки, вокруг члены парламента, скамья за скамьей, угрюмые лица, молодые и старые. Им не до красоты. Миловидность, улыбки, вкрадчивые речи фимиам, воскуряемый на алтаре удовольствий. Здесь они принесены в жертву властолюбию, и даже такой щеголь, как лорд Стюартвилл, одним судорожным движением взъерошил завитые локоны, пока высокий худой пэр напротив, сверкая демоническим взглядом, словами втаптывал его в грязь. В другой палате один говорит средь молчания многих, обратив к вам тонкое пылающее лицо с лихорадочным огнем в зрачках. Он стоит в центре у стола; по другую сторону его оппонент, упершись ладонями в стол и подавшись вперед, тихим ровным голосом задает вопросы, на которые едва ли можно найти ответ. Глядящий исподлобья мертвенно-бледный инквизитор не дает несчастному и минуты роздыха. Тот запинается, что-то говорит, тут же берет свои слова обратно. Мучитель с улыбкой поворачивается к палате — с дьявольской улыбкой, ведь это Макара Лофти, заживо сдирающий шкуру с молодого угря, юного депутата, который только что произнес свою первую речь в поддержку конституционалистов. Теперь гляньте вон на того субъекта с ангрийской стороны палаты: ее вождя, ибо он сидит на первой скамье, наблюдая за экзекуцией. Он улыбается, кривя тонкие губы, немолодой болезненный человек — улыбается не от ненависти к Макаре, а от презрения к растерянной жертве. Он холодно отдает должное инфернальному мастерству, ловко пушенным в ход приемам его собственного ремесла — пусть даже сейчас это орудия в руках противника. Браво, мистер Уорнер! Воистину наш премьер — ангел во плоти!

И все же какие они все болваны! Клянусь проклятием моей души: человек, который по-настоящему увлечен политикой, — величайший глупец во всем подлунном мире, если, разумеется, им не движет обычная корысть. Министры правы, что двумя руками держатся за свои кресла; оппозиция права, что изо всех сил пытается их спихнуть, однако что касается ораторской славы и партийных пристрастий — вот тут увольте, мне их не понять. Все сказанное выше о мучениях угря, с которого сдирают кожу, о напряженном внимании зрителей, о свирепости демонических ораторов, я пишу лишь как упражнение в стиле. Любезный читатель, когда тебя и впрямь увлечет политика, вспомни, как я стою на галерее, не сняв шляпу, тяну сок из великолепного красного апельсина и поглядываю на досточтимого оратора с выражением, в котором ясно виден весь мой интерес к его разглагольствованиям.

Лишь за одним субъектом мне наблюдать приятно — это долговязый молодой джентльмен в жестком черном галстуке. Он, откинувшись, полулежит на скамье. Лицо его накрыто тщательно расправленным батистовым платком, и затруднительно сказать, не выражает ли оно то самое волнение, в отсутствии которого должна убедить нас беспечная поза. Ты видишь, читатель, что этот джентльмен сидит на ангрийской стороне палаты; советую отметить, как рьяно он поддерживает свою партию. Сейчас выступает сэр Мармадьюк Говард, и соответственно на повестке дня оглушительные возгласы одобрения. Каждый громогласный период исторгает у полулежащего джентльмена зычное «верно!», похожее на затихающий звук гонга. Затем, когда мистер Макомбик встанет, чтобы ответить, джентльмен будет презрительно рычать из-под платка, как голубь-сосунок. Я его уважаю. Когда он вынужден говорить сам (чего старается по возможности избегать, хотя близость к ангрийскому правительству и заставляет его время от времени отвечать на вопросы и делать заявления), то стремительно выходит к столу и быстро произносит то, что должен произнести. Риторических красот в его речи — как в образцовой конторской книге, жара — меньше, чем в ледяной глыбе. Герцог Веллингтон в свои самые вдохновенные минуты не бывал более многословен, красочен и поэтичен. Время от времени он лениво забавляется, отвечая таким, как Линдсей, особенно когда парламент до крайности наэлектризован ехидным красноречием этого оратора. Холодно и сухо долговязый джентльмен парирует едкие вопросы противника. Его не трогают насмешки и оскорбления, не задевают преувеличенно-изумленные взгляды; он простыми словами излагает позицию правительства, завершает речь комплиментом выдержке и бесстрастности Линдсея, неторопливо садится и берет понюшку.


Как-то я довольно поздно выходил из здания парламента и случайно затесался в компанию депутатов, покидавших его в то же самое время. Внезапно моего плеча коснулось что-то легкое — перчатка или носовой платок. Я повернулся и увидел совсем близко человека заметно выше себя. В ярком свете фонаря не узнать его было невозможно. Никому другому не могли принадлежать этот плащ со стоячим воротником, плотно запахнутый на худощавой фигуре, черный шелковый платок, много раз обернутый вокруг горла, шляпа с широкими полями, низко надвинутая на глаза, — явные свидетельства подозрительности и нежелания быть на виду.

— Холодный вечер, Тауншенд, — заметил мой друг, когда мы обменялись товарищескими рукопожатиями через перчатки.

— Чертовски холодный, милорд, но у вас же карета? Вы не собираетесь идти пешком?

— Собираюсь. Дождя нет. Дайте мне руку, чтобы я на нее оперся. Эти поздние парламентские заседания когда-нибудь меня доконают.

Дрожащий от холода лорд оперся на мою руку. Мы сошли по ступеням и двинулись прочь от Парламент-стрит.

— Вам понравилось, как наш друг баронет выступает на сессиях? — спросил он, имея в виду вышеупомянутого джентльмена.

— О да, милорд. Хотя его пыл, как всегда, немного чрезмерен. Скажите, вы в последнее время виделись с ним частным образом?

— Нет, он с самого возвращения из Парижа все время при ангрийском дворе. Но ведь вы, Тауншенд, конечно, состоите с ним в переписке?

— Только не я. И впрямь, полковник весьма переменчив в своей дружбе. У него нет вашего постоянства, мой дорогой лорд.

— Ах, Тауншенд! Мы с вами знаем друг друга как облупленных. И все же мне казалось, что третьего дня Перси, заметив вас в кулуарах, направился в вашу сторону.

— Совершенно верно. Направился в мою сторону и прошел мимо — так близко от меня, что я не удержался и вытащил тонкий батистовый платочек, соблазнительно торчащий из его кармана, — надо думать, подарок некой парижской прелестницы, поскольку в углу черными волосами вышита дворянская корона и под ней имя Агата.

— Pathétique![33] И что, Тауншенд, он правда ничего вам не сказал?

— Ни слова, хотя мы встретились впервые за три месяца.

— И вы весьма опечалены его вероломством?

— Au désespoir,[34] — ответил я, указывая пальцем на сердце. И мы с виконтом выразили наше общее горе тихим одновременным смехом.

— И что же, — спросил Макара, — что же, дорогой Тауншенд, изгнало ваш милый образ из его груди?

— Ах, — ответил я. — То мысли, что дышат, и звуки, что жгут. Сэр Уильям последние месяцы жил в таких краях, где пряные южные ароматы внушают чувства, которые сильнее дружбы.

— Вы становитесь поэтичным, Тауншенд. Так вы считаете, что наш друг, с виду такой холодный, все же не вполне свободен от искушений?

— А как считает ваша милость?

— Не знаю. Он такой философ.

— Ваша милость судит по собственной незапятнанной белизне. Вы столь целомудренны, что полагаете такими и других.

— Хотите понюшку, Тауншенд?

— Премного благодарен, милорд. Так вот: думаю, в этом вопросе вы излишне добры к людям. Баронет чрезвычайно хитер и ловок. Я не сомневаюсь, что в последней дипломатической поездке он сумел сочетать дело и удовольствия.

— При мне на такое уже намекали, — ответил Макара.

— Кто?

— Лицо, которому в таких вопросах можно полностью доверять, — наш достойнейший друг граф. Я встретился с ним третьего дня на званом обеде. Он сидел между леди Стюартвилл и Джорджиной Гренвилл и разговаривал очень тихо — ни дать ни взять воркующий голубок. Они беседовали о сэре Уильяме и некоей маркизе де Фронквиль — теперь я припоминаю, что ее имя Агата. Еще я различил слово «дуэль». Вы думаете, полковник дрался?

— Весьма вероятно. Впрочем, мы уже у вашего дома. До свиданья. Кланяйтесь от меня Луизе, когда ее увидите.

— Непременно. Всего доброго.

Я повернулся, чтобы идти, но тут его милость, уже взявшись за ручку звонка, окликнул меня:

— Тауншенд! Не желаете завтра заглянуть ко мне на чашечку чаю? Если хотите, я приглашу нашу общую знакомую.

— С удовольствием. Буду у вас точно в восемь.

Его милость позвонил, и дверь отворилась. Я пошел прочь.


Апартаменты лорда Макары расположены в квартале великолепных доходных домов, по большей части снимаемых членами парламента, в западном конце улицы. Вечер следующего дня выдался очень сырым, к тому же дул сильный ветер, поэтому я кликнул извозчика и в назначенный час был высажен под внушительным портиком особняка. Слуга виконта провел меня через ярко освещенный вестибюль и по великолепной лестнице в небольшую, со вкусом обставленную гостиную, озаренную пламенем камина и четырьмя высокими восковыми свечами на столе. Я сразу увидел, что лорд Макара позаботился, чтобы у вечера была хозяйка. Ее милость сидела в низком кресле у камина и играла с шелковистыми ушами маленького спаниеля. Если в комнате есть дама, она всегда первой привлекает внимание, и я не оглядел гостиную в поисках других гостей, пока вдоволь не насмотрелся на хорошенькую фигурку Луизы.

— Лежать, Пепин, лежать, — говорила она, дразня собачку куском печенья. В следующий миг хозяйка произнесла совсем другим тоном: «Иди ко мне, бедняжка», — и принялась тонкой рукой гладить песика по голове, пока тот, успокоившись, не запрыгнул к ней на колени. Лаская его все той же аристократической ручкой, она одновременно с притворной укоризной качала головой, чтобы длинные кудряшки мило покачивались, скользя по щекам и шее. Очаровательная пантомима продолжалась немалое время, прежде чем ее милость сочла нужным вздрогнуть и заметить мое присутствие.

— Ах, дорогой мистер Тауншенд! Вы меня напугали! Давно вы стоите здесь, наблюдая за мной и Пепином?

— Минут пять, мэм. Знаю, что поступил невежливо, но вы должны меня извинить — зрелище было такое милое!

— Вот что, — проговорила она, оборачиваясь к человеку, которого я прежде не заметил. — Сегодня мы обойдемся без лести, хорошо?

— С моей стороны можете ее не опасаться, — ответил голос из темного угла.

— Наверное, вы никогда никому не льстите, — предположила ее милость.

— Мне давно не случалось льстить, и я позабыл, как это делать, — последовал ответ.

— Возможно, вы презираете любые сладкие речи, — произнесла она.

— Я неофит, — произнес невидимка, — и они мне непонятны.

— Так учитесь! — вмешался я. — У колен Луизы Дэнс кто может долго оставаться новичком в науке любовных воздыханий?

— Черт, я весь продрог! — воскликнул незнакомец и, встав с дивана, стремительно шагнул к камину.

Протянув ладони к огню, он смерил меня быстрым косым взглядом, в котором читалось что угодно, кроме беззаботной открытости. Я притворился, будто смотрю в другую сторону, однако краем глаза изучил его не менее внимательно. То был человек невысокий, но жилистый и коренастый, потасканный, со следами лет на лице, хотя не старый и даже не среднего возраста. Густые, черные как смоль волосы не блестели и падали на лоб спутанными клоками; платье при том было модным и дорогим. Черты говорили о дьявольском темпераменте: я никогда не видел такой бешеной раздражительности, как в этих черных глазах. Нездоровый цвет смугловатой кожи усиливал тягостное впечатление от постоянно нахмуренного лба и сведенных густых бровей. Облокотившись на каминную полку, джентльмен смотрел на Луизу, и какой же они являли контраст!

— Я не вижу его милости, мэм. Где он?

— Скоро спустится. Однако здоровье виконта сейчас очень неважное — в последнюю неделю он не вставал с постели, пока не приходило время ехать в парламент.

— Хм! — произнес джентльмен. Он довольно долго молчал, яростно глядя в огонь, затем продолжил: — Проклятье! Мне невтерпеж!

Маркиза была целиком поглощена песиком, посему темноволосый незнакомец повернулся ко мне, приложил большой палец к носу и учтиво осведомился:

— А вам?

— Да нет, не скажу.

— Потому что, — продолжал он, — если ваш недуг того же свойства, что и мой, я знаю, где в этом доме сыскать лекарство.

Я вежливо поблагодарил, но ответил, что превосходно себя чувствую и пока могу обойтись без лекарств.

— Трезвенник? — удивился незнакомец. — Впрочем, дело хозяйское. Всяк по своему уму, как сказал этот малый, и все такое, но мне надо тяпнуть, иначе ни в какую.

Он открыл дверь и прошел в дальний конец соседней комнаты, где над буфетом висела лампа. Там стояли графины и стаканы; незнакомец налил стакан и выпил, налил другой — и снова… снова… снова… так до магического числа «семь». Он вернулся к нам, вытирая губы платком. Тут как раз отворилась другая дверь и в гостиную, ссутулившись, вступила фигура в халате и домашних туфлях.

— Рад встрече, милорд, — произнес незнакомец, стремительно приближаясь к вошедшему. — Как видите, вы звали, и я пришел. Надеюсь, ваша милость здоровы?

— Не очень, мистер Уилсон, не очень. Однако ради вас я заставил себя встать. Луиза, помогите мне сесть, пожалуйста. Я что-то сегодня слабоват.

— Конечно, мой дорогой виконт, — сказала маркиза и, вспорхнув с места, под руку довела своего друга до кресла у камина. Тот откинулся на подушки и поблагодарил ее тихой, безмятежной улыбкой. Сторонний наблюдатель с виду принял бы его за святого. Лицо виконта было бело как простыня. Все черты выражали крайнюю усталость, однако глаза блестели возбуждением.

— Что вы с собою сделали? — изумился я.

— Простыл. Простуда всегда меня так ослабляет. Однако она скоро пройдет. Тауншенд, если не ошибаюсь, вы с мистером Уилсоном не знакомы? Позвольте вас представить. Тауншенд, мистер Уилсон. Уилсон, мистер Тауншенд.

Уилсон поклонился с дерзко-самоуверенным видом, затем сел перед огнем и, скрестив руки на груди, наградил меня очередным своим благожелательным взглядом.

— Милорд, — обратился он к Макаре. — Я не ожидал застать у вас гостей.

— О, мистер Тауншенд — мой близкий друг, — отвечал лорд Макара. — Я уверен, вы с ним отлично сойдетесь.

— Вы служили в армии, сэр? — спросил мистер Уилсон, оборачиваясь ко мне.

Было очевидно, что он либо совершенно безумен, либо так пьян, что не понял, кто я такой. Посему я ответил спокойно:

— Нет, но у меня много друзей-военных.

— Хм! Наверняка несгибаемые конституционалисты, воевавшие под знаменами Фидены. Не сомневаюсь, ваши друзья отличились в бегстве от Массена в тридцать третьем году?

— Не совсем так, — возразил я, закуривая сигару. — Все они были со сквайром Уорнером, который, если помните, предпочитал отсиживаться подальше от обеих армий, в грязных болотах, средь очаровательных ангрийских холмов.

— Знаю, знаю, — отвечал мистер Уилсон. — Отвратительная страна эта Ангрия. Я был там лишь раз, когда служил коммивояжером в торговом доме Макендлиша и Джеймисона, и ушел от них именно потому, что меня отправили в такую вонючую дыру.

— Вот как? — изумился я. — Так вы не уроженец этой страны?

— Уроженец?! — взревел мистер Уилсон. В его маленьких глазках вспыхнула звериная подозрительность. — Уроженец?! Что вы хотите сказать, сэр? К чертям эту страну! Я — ее уроженец?! Да я всего одну ночь в ее пределах и провел! Да и ту помню лишь потому, что ночевал в лучшей гостинице Заморны — «Воньклиф», «Дряньклиф», «Стэнклиф», как там она называется, — и меня так заели клопы, что к утру все лицо распухло и пришлось одалживать у горничной платок, чтобы завернуться до глаз. Ну, сэр, что вы на это скажете?

— Приношу тысячу извинений. Я лишь исходил из того, что у вас отчетливый ангрийский выговор.

— Шотландский! — воскликнул он. — У меня шотландский выговор! Я родился в Росстауне и вырос в Росстауне за прилавком. Там я позаимствовал чуток из кассы и был выслан в Чурбандию — во Фредерикстаун, где, как уже рассказывал, поступил в контору Макендлиша и Джеймисона. И я переломаю кости всякому, кто посмеет утверждать…

— Мистер Уилсон, выпейте кофею, — вмешалась мисс Дэнс. Она склонилась над ним с чашкой в руке и вкрадчивой улыбкой на устах, расточая перед коммивояжером почти столько же очарования, как если бы то был ее высокородный любовник, утонченный граф Н***. Уилсон поднял глаза и, принимая чашку, сказал:

— Я бы выпил, даже будь здесь яд.

— Надеюсь, он вас успокоит, — проговорила она с улыбкой.

— О нет, мадам, он зажжет мне кровь. Напиток, поданный вашей рукой, вновь делает меня воином. — Он быстро проглотил кофе и продолжал, сверкая глазами: — Я исполнил, что вы велели. Хотел бы я, чтоб задание оказалось более трудным.

— Я дам вам другое, которое для вас будет куда труднее, — отвечала она. — Сдержите на время свой пылкий нрав. Помолчите хотя бы пять минут. Видите, я запечатываю вам губы.

И маркиза игриво тронула его губы пальчиком, затем со смехом возвратилась на свое место.

— Ну вот, — сказал лорд Макара. — Запрет, наложенный такой ручкой, нарушить нельзя.

Кто объяснит странные ассоциации, рождающиеся в человеческом мозгу? В ту минуту, когда Луиза Дэнс накладывала на гостя заклятье немоты, я огляделся, и все увиденное вызвало в памяти другую картину — похожую и в то же время совершенно иную. Вот комната в сердце великого города, закрытая, занавешенная, освещенная. У столика, уставленного серебром и фарфором, элегантная дама в роскошном платье; ее лицо немного поблекло с годами, немного истрепано рассеянной жизнью, однако в мягком свете лампы по-прежнему привлекательно. Призывный взгляд, кокетливо рассыпанные волосы, нарочитая томность каждого движения — все говорит о фальшивости, бессердечии, пороке, и все же она обольстительна. У камина, в халате — человек, чье лицо как мел, а руки безжизненны и кости просвечивают сквозь бледную кожу; молодость и здоровье ушли, осталась апатия, мука, усугубляемая дьявольским темпераментом. И второй, Уилсон, разыгрывающий шотландского торговца; по осанке и поведению — забулдыга-офицер, уволенный из армии за какие-то непотребства и не смеющий признаться в ангрийском происхождении, поскольку запятнал фамильное имя грязью несмываемого позора. Картина, которую я созерцал, пробудила у меня совсем иной образ: гостиная в старинной усадьбе, за окном — озаренный вечерним светом великолепный парк, вкруг стола — прекрасные дамы, юные и неиспорченные, и один бравый красавец военный, которому слава открыла дорогу в их общество. Однако сцена эта почти неразличима: ее здоровые краски выцвели в ядовитой атмосфере другой картины.

И даже ее я не стану долго расписывать. Довольно сказать, что в ту ночь Уилсона уложили в карету Макары мертвецки пьяным. Куда его отвезли — не ведаю: ночь была холодная и ветреная, так что у меня не возникло желания следовать за каретой. Когда я уходил, виконт сидел в кресле неподвижно, улыбаясь одними губами. Мисс Дэнс отправилась к себе в «Азалии» несколькими часами раньше, после того как одарила хмельного Уилсона всем возможным вниманием. У меня были основания полагать, что Макара использует ее в качестве василиска, чтобы она своими чарами заворожила неосторожного удальца. В разговорах, когда языки развязались от выпитого, проскальзывали намеки на политические махинации. Уилсон говорил о своих товарищах, своих сообщниках, а незадолго до того, как повалиться под стол, выпил полный стакан за погибель султана и его клевретов. Он настоял, чтобы я присоединился к тосту, и я не нашел причин отказываться. Мне было плевать, кто такой султан. Я понятия не имел, о ком речь, а если и догадывался, то это совершенно не важно.


Мы с Суреной только что повздорили из-за того, сколько угля нужно для камина в гостиной. Я одержал верх и в итоге наслаждался плодами своей победы у жаркого огня, который практически монополизировал, усевшись напротив и поставив обе ноги на каминные скобы. Разбитый наголову Сурена ретировался в лавку, и я сквозь двустворчатые двери слышал, как он обрекает бессмертную душу проклятию, божась, что отдает товар дешевле, чем сам купил. Чай закончился. Ханна Роули закрыла ставни и задернула занавески на единственном окне. Я был в гостиной один и, сидя в вышеописанной элегантной позе, созерцал, запрокинув голову, свою пляшущую на потолке исполинскую тень. К досаде хозяина, я довольно плотно подкрепился и теперь, в тишине, на сытый, но не перегруженный желудок, ощущал если не сонливость, то приятную мечтательность, словно после легкого опиата. Веки уже смежились, а дремотные грезы переходили в блаженные сновидения. Я был далеко от Витрополя, в присутствии чего-то прекрасного и поэтического, на локте у меня лежали шелковый рукав и прелестная белая рука; мы прогуливались по лунной аллее. Она — каким было ее имя? Ее черты? Имя вот-вот должно было прозвучать, лицо уже поворачивалось ко мне, когда раздался какой-то лязг. «Каминные щипцы!» — подумалось мне; во сне я вообразил, будто Сурена, воспользовавшись моей дремотой, крадет из камина жар.

— Эй! — крикнул я. — Не трожь огонь, не то я проломлю тебе голову кочергой!

Кто-то рассмеялся. Я, окончательно пробудившись, открыл глаза и увидел, что пламя в камине горит ярче прежнего: в него только что подбросили еще угля. Смутная фигура, склонившаяся над камином, как раз ставила на место кочергу.

— Кто вы? — вопросил я.

— Смотрите, — был лаконичный ответ.

Я посмотрел и немало удивился, узрев субъекта, облаченного в наряд полицейского со всеми эмблемами и нашивками. Синий мундир с красными отворотами, белые перчатки и деревянная дубинка не оставляли сомнений, что передо мною и впрямь блюститель порядка.

— Кто вас послал и что вам нужно? — снова вопросил я.

— Всего лишь пригласить вас на небольшую прогулку.

— Меня? Куда?

— Не пугайтесь, мистер Тауншенд, дело совершенно пустяковое. Просто начальство хочет задать вам пару вопросов. А если вы прочистите глаза, то поймете, что я ваш друг. Не будь мы приятелями, я не стал бы входить так по-свойски.

Пристальнее вглядевшись в черты гостя, я сообразил, что и впрямь вижу их не в первый раз. Наконец я узнал старого знакомца, которого под имением Джеймса Ингема вывел в некоторых других книгах.

— Не может быть! Неужто это вы, Джемми?

— Я, сэр, и мне не хотелось причинять вам неудобств, поэтому я взял кеб. Он у дверей.

— Так в чем дело, Джемми? Что я натворил?

— Не знаю. Ваша честь всегда отличались буйным нравом. Так или иначе, вам придется последовать за мной. Вот ордер.

— Что хоть за преступление мне вменяют? Убийство? Или двоеженство? Поджог, грабеж или что?

— Не знаю. Ваша честь скоро все выяснит. Идемте.

И я пошел, поскольку сразу после этих слов в комнату вступили еще двое в таких же синих мундирах. Они вывели меня через кухню и черный ход, усадили в кеб, и я волей-неволей отправился неведомо куда.

Не проехали мы и трех кварталов, как один из полисменов крикнул в окошко, чтобы извозчик остановился — джентльмен, мол, выйдет здесь. Соответственно я оказался перед дверьми ярко освещенного дома. Они тут же распахнулись, и меня провели в коридор, где свет газовых рожков озарял серые шинели на крюках и шляпы на полках. Здесь ждал слуга в полосатом фраке.

— Проводите этого джентльмена наверх, — сказал мой друг мистер Ингем.

— Слушаюсь, сэр. За мной, пожалуйста.

Мы поднялись по лестнице на галерею, вдоль которой тянулся длинный ряд дверей. Слуга распахнул одну и впустил меня в небольшую, хорошо обставленную библиотеку. За круглым столом в центре комнаты сидели два джентльмена. Перед одним стоял ящик для письма; второй джентльмен, облокотившись на столешницу, подпирал голову руками. При моем появлении он встал.

— Здравствуйте, мистер Тауншенд. Прошу садиться. Не обессудьте, что мы вас потревожили. Сейчас мы все разъясним. Дженкинс, подайте мистеру Тауншенду стул.

Дженкинс, тот, перед которым были письменные принадлежности, быстро встал, поставил мне стул напротив своего начальника и вернулся на прежнее место. То, как он исполнил эти нехитрые действия, выдавало в нем писаря. Я заключил, что второй — магистрат. Это был пожилой человек с недобрыми глазами, бледным лицом и темными седеющими волосами. Каждая складка, каждая морщина четко — и даже чересчур четко — вырисовывалась в белом холодном свете висящей над столом лампы. Мне подумалось, что я не в первый раз вижу эти черты. Они явно мелькали передо мной на собраниях избирателей, на банкетах и политических встречах, однако имени я никак припомнить не мог.

— Мистер Тауншенд, — начал он. — Я знаю, что вы джентльмен, а значит, извините нас за процедуру, которая может показаться суровой, однако требования закона не позволяют ее избежать. Я, как видите, член ангрийского суда, и пригласил вас в это здание, чтобы вы пролили свет на некоторые вопросы, занимающие правительство, коего недостойным слугой я имею честь именоваться.

— Вот как, — произнес я, немало озадаченный этой преамбулой. — Я решительно не догадываюсь, чем могу быть вам полезен. Позвольте узнать, кто, помимо вас, санкционировал мой арест?

— Вы вскоре убедитесь, что я действую не без надлежащих санкций, — отвечал магистрат. — А пока мистер Дженкинс приведет вас к присяге, и я начну допрос.

Мне подали Библию. Я приступил к положенной церемонии и уже почти ее закончил, когда отворилась дверь и на сцену вышел третий участник действия. На ходу расстегивая сюртук, этот джентльмен хладнокровно направился к столу.

— Добрый вечер, мистер Мур, — сказал он, кланяясь магистрату. Тот встал и ответил на поклон с подобострастием, указывающим, что для него вошедший явно не мелкая сошка.

— Надеюсь, мистер Тауншенд, вы в добром здравии, — продолжал джентльмен, наклоняясь не сильнее, чем тополь в безветренный день, затем распахнул сюртук, заложил большие пальцы за проймы жилета, встал у камина и оглядел меня с видом всесильного набоба, которому я только что наваксил сапоги.

«Давай-давай, друг сердечный, — подумал я. — Со мной такие фокусы не пройдут. Я отплачу тебе твоей же монетой».

Итак, поцеловав Библию и выполнив прочие формальности, я уселся напротив мистера Мура, достал табакерку и, взяв щепоть, скосил глаза на двуногий каминный экран. Мне не было нужды задерживать взгляд на молодом лице с тонкими, непримечательными чертами, светлых, изящно завитых волосах, армейских усах и бакенбардах, жилистой, хоть и худощавой фигуре с прямой, как шомпол, осанкой. Проклятье! Разве я не знаю его, как собственное сердце? И тем не менее он стоит здесь, передо мной, словно ледяной столб! Впрочем, действующие лица в сборе; пора начинать пьесу.


— Насколько я понимаю, свидетель сейчас будет давать показания, — произнес молодой драгун.

— Да, — ответил мистер Мур. — Вы его будете допрашивать, сэр Уильям, или я?

— Я начну, с вашего позволения. — И, вытерев рот батистовым платком, сэр Уильям приступил к допросу.

— Ваша фамилия Тауншенд, если не ошибаюсь?

— Не ошибаетесь.

— Нет ли у вас других имен — или вы иногда прибегаете к псевдонимам?

— Я часто использую псевдоним.

— Под какими еще именами вы известны?

— Гардинер, Джонс, Кольер и Уэллсли.

— На каких основаниях вы претендуете на последнюю фамилию?

— Не знаю.

— Быть может, у вас есть родственники, которые ее носят?

— Возможно.

— Как давно вы живете в Витрополе?

Примерно двадцать один год.

— Сколько вам лет?

— Трижды семь.

— Помните, свидетель, что вы говорите под присягой. Повторю вопрос: сколько вам лет?

— Двадцать один.

— Вот как? — И следователь помолчал, как будто не может поверить в мои слова. Через минуту он продолжил: — Вы женаты или холосты?

— Не знаю.

— Будьте добры объяснить свой ответ.

— Насколько мне известно, я ни разу не вступал в брак, но часто испытывал такое желание.

— Как вы зарабатываете на жизнь?

— Весьма успешно.

— Чем именно?

— Я извозчик.

— И что вы водите, кеб или омнибус?

— Ни то ни другое.

— Так что же в таком случае?

— Я вожу пером.

— Если бы я запросил рекомендательное письмо, нашлись бы уважаемые люди, готовые аттестовать вас положительно?

— Нет.

— Странное признание. Каким обстоятельствам своей жизни вы приписываете утрату столь ценной вещи, как репутация?

— Моему прежнему близкому знакомству с проходимцем по фамилии Кларк — Уильямом Кларком, рядовым ангрийской армии.

— Вот как? Что ж, пора переходить к делу. Где вы были в прошлый вторник?

— В Витрополе.

— Где вы находились вечером того дня?

— Будь я проклят, если могу вспомнить.

— Быть может, в таком случае мне удастся освежить вашу память. Вы знаете Кларджес-стрит?

— Да.

— Есть ли на ней доходные дома?

— Весьма вероятно.

— Не припомните ли вы имена каких-нибудь лиц, снимающих там комнаты?

— Быть может, к завтрашнему дню припомню.

— Вы были там во вторник вечером.

— Вот как?

— Мистер Мур, помогите свидетелю.

Магистрат повиновался.

— Мистер Тауншенд! Лорд Макара Лофти снимает комнаты на Кларджес-стрит, и во вторник вечером вы были в гостях у его милости. Теперь от вас требуется под присягой сообщить, кого вы там видели.

— Хм, — проговорил я. — Здесь какая-то загадка!

Я помолчал, прокручивая в голове состояние дел: прикинул, стоит ли мне скрывать имена и выгораживать благородного виконта, тщательно взвесил все обстоятельства, точно подбил баланс и по здравом размышлении рассудил, что мне нет никакой выгоды лгать, а следовательно, лучше говорить правду.

— Я и впрямь был во вторник вечером на Кларджес-стрит, — сказал я, — где видел лорда Лофти и досточтимую мисс Дэнс. Я пил с ними чай.

— Так вы пили чай втроем?

— Нет, присутствовала еще комнатная собачка, пудель или спаниель по имени Пепин.

Сэр Уильям вставил слово:

— Надо ли понимать, что вас позвали провести вечер с пуделем и благородный виконт не удосужился пригласить третьего гостя?

— О, был еще весьма респектабельный коробейник.

— По фамилии Уилсон, — добавил мистер Мур.

— Совершенно верно.

— Опишите этого джентльмена. Был ли он высокий?

— По сравнению с пуделем — да.

— Мистер Тауншенд, так не годится, — сказал мистер Мур. — Я вынужден потребовать точных ответов. Еще раз прошу дать описание мистера Уилсона.

— Что ж, охотно. Это человек среднего роста, с широкой грудью, очень смуглой кожей, густыми черными усами и шевелюрой, внешностью гуляки, нависшим лбом, который постоянно хмурится, и голосом, необычно низким для того, кому не исполнилось и тридцати, — так я оценил его возраст, хотя пьянство и невоздержанность оставили на лице морщины, которые больше подошли бы шестидесятилетнему. Он назвался шотландцем, однако ничего шотландского в нем нет.

— Много ли он говорил?

— Нет.

— Подавали ли вам вино?

— Самую чуточку.

— Воздерживался ли мистер Уилсон от спиртного?

— Я бы не сказал.

— Был ли он вполне трезв к тому времени, как вышел из гостей?

— Полагаю, он протрезвел к середине следующего дня.

— Он вышел сам, или его несли?

— Нечто среднее. Он подошел к лестнице, упал, скатился по ступеням, после чего слуги отнесли его в карету лорда Макары.

— Кто отправился с ним?

— Только кучер.

— Видели ли вы, как отъезжала карета?

— Да. Точнее говоря, я видел две кареты, поскольку у меня двоилось в глазах.

— Куда она поехала? Налево по Кларджес-стрит или направо?

— Под присягой утверждаю, что не могу сказать. Глаза застилал туман, и, по правде говоря, мне показалось, что одна карета едет направо, другая — налево. Я и сам был немного под хмельком.

— Осталось ли у вас впечатление, что виконт и мистер Уилсон держатся на дружеской ноге?

— Да, но мистер Уилсон и мисс Дэнс были на еще более дружеской ноге, особенно после того, как Уилсон опрокинул десятую стопку.

— Пила ли мисс Дэнс наравне с мистером Уилсоном? — серьезно осведомился сэр Уильям.

— Я не помню, чтобы она сама разбавляла себе джин, но точно не отказывалась, когда лорд Макара подливал ей из графина, что тот делал довольно часто.

— Касался ли разговор политических вопросов?

— Уилсон раз или два начинал поносить треклятого турка на Востоке, но мисс Дэнс оба раза придвигалась поближе, брала его за руку и, глядя ему в лицо, заводила речь о чем-нибудь другом.

— Можно ли было со слов мистера Уилсона заключить, что он недавно побывал за границей — во Франции, например, или в какой-либо другой стране?

— Он много говорил с мисс Дэнс о красоте француженок и посоветовал ей укладывать волосы на парижский манер. Еще он начал какую-то историю со слов: «Когда я последний раз был в Пале-Рояле», — но лорд Макара его остановил и сменил тему.

— Сообщите под присягой, мистер Тауншенд, доводилось ли вам с указанной ночи видеть мистера Уилсона или что-либо о нем слышать.

— Под присягой сообщаю, что нет.

— Что ж, — произнес мистер Мур, поворачиваясь к баронету. — Думаю, мы узнали от мистера Тауншенда все, что он мог по этому поводу сказать. В личности Уилсона нет никаких сомнений, что до остального — тут лучшими помощниками будут время и бдительность.

— Мистер Тауншенд может идти, — заметил сэр Уильям.

Я встал. Мы с баронетом обменялись холодными кивками, и я повернулся к двери. Мистер Мур последовал за мною. В галерее он еще раз принес извинения за внешне суровые меры, к которым его вынудил закон, добавил, что сочтет за честь дальнейшее знакомство со мной, и закончил уверениями, что невольно рад случаю, который свел его со столь выдающимся литератором. Мне оставалось только поклониться в знак признательности за комплимент, и мы расстались лучшими друзьями.

Наверное, перед тем как завершить главу, мне надо добавить несколько слов о мистере Муре. Мои читатели легко вспомнят, где видели его прежде — не в Витрополе, а на оживленных улицах Заморны; там он шагу не может ступить, чтоб не услышать шепот: «Вот идет доверенный человек Хартфорда». Всесильный стряпчий, богатый арендатор, он по-прежнему орудие в руках надменнейшего из господ. Однако сейчас я видел, что он действует заодно со злейшим врагом хозяина, на стороне правительства, вышвырнувшего барона из своих рядов. Мне стало по-настоящему любопытно, кто же такой Уилсон, если против него объединились две столь враждебные силы. Дело явно попахивало кровью, иначе непримиримый Перси не оказался бы в одной своре с Хартфордом, пусть даже в лице его заместителя.


Там, где Олимпиана, вырвавшись из мельничных желобов Заморны, неспешно струит глубокие воды по равнине, блестел первый тонкий ледок. Мороз окончательно сковал дорогу, идущую по Хартфорд-Дейл, и стук колес одинокого экипажа разносился в вечернем лесу звонко, словно они катятся по металлу. Поднявшаяся над смутной долиной луна наполняла безоблачные, безветренные сумерки тем покоем, какому более яркое светило тщетно пыталось бы подражать. Однако в воздухе не чувствовалось летней неги. То была зябкая, стылая, мраморная ночь, и коммивояжеры, ежась в своих двуколках, подгоняли лошадок бежать быстрее, а охранники почтовых дилижансов радостно трубили в рожок, завидев вдалеке огоньки Заморны и мысленно уже поднося к губам кружку с горячим грогом.

Человек в плаще миновал Заморнский мост и прямиком двинулся по широкой дороге. Он шел пешком, кутаясь в плащ и надвинув шляпу почти до переносицы, однако голова его была вскинута, а плечи расправлены. По обе стороны тракта тянулись Хартфордские леса, и в просветы между деревьями заглядывала встающая луна — каковая луна взирала на путника со всегдашней своей меланхоличностью. Идущий немного сбавил шаг, когда по правую руку показались громадные ворота Хартфорд-Холла и, вдалеке за парком, широкий фасад и флигеля этой величественной усадьбы. Покуда ты, читатель, смотришь на сияющие в лунном свете высокие окна, на трубы, подобные замковым башням, и блестящую крышу, путник поворачивает. Где он? На дороге его нет. Он исчез? Следуй за мною, и мы все узнаем.

Он перебрался по ступеням через колючую изгородь. Дальше идет под уклон широкое зеленое поле. Путник быстро его пересек и еще более торопливой походкой двинулся по берегу Олимпианы. Здесь, вдалеке от большой дороги, он одиноко зашагал по тропинке меж полей и рощ. Ни одно живое существо не встретилось ему на пути. Овцы и коровы были в загонах и хлевах. Участки тут большие, и фермы стоят далеко одна от другой. Это земля лорда Хартфорда, отданная в длительную аренду пол века назад.

Итак, сейчас путник был в четырех милях от Заморны, и колокола далекой церкви только что пробили девять. Звон долетал из Массинджера, и пока он не затих, путник стоял неподвижно: может быть, считал удары, а может, просто решил перевести дух. Наконец он вышел к полю, обрамленному величавыми старыми деревьями. Отсюда начиналась посыпанная гравием дорожка, над которой их кроны смыкались подобно арке. По ней путник довольно скоро вышел к дому, именуемому «Массинджер-Холл» — большой старинной усадьбе, стоящей среди полей, очень одинокой и внушительной. За нею мрачно чернели силуэты вороньих гнезд. Столбы садовых ворот венчались каменными шарами; такие же шары были на фронтонах дома, а в саду, на каменном постаменте, темнел потускневший от времени циферблат солнечных часов.

Массинджер-Холл был тих как могила. Ни одно окно на фасаде не горело, и только луна блестела на стеклах средь густого плюща. Однако дом был не заброшенный — во всем здесь царил степенный порядок, — просто очень старый, серый и одинокий.

Человек в плаще некоторое время расхаживал перед домом, временами останавливаясь и как будто прислушиваясь. Все было тихо; ни в одном заиндевелом окне не мелькнул даже отблеск свечи. Неизвестный все так же мерил шагами пространство перед фасадом. Наконец где-то в глубине дома залаяла большая собака. Путник вздрогнул, испугавшись, что его обнаружили, и через мгновение был уже за углом дома, где укрылся под дальним фронтоном. Здесь наконец его взгляд различил первые признаки жизни. У фронтона было только одно окно, почти как церковное, длинное и низкое, выходящее на лужайку. Из этого окна на кусты лился мягкий свет. Всякий знает, как хорошо видна в ночи освещенная комната, если на окне нет ни ставней, ни жалюзи; неизвестный, встав на колено за высоким кустом лавра, созерцал внутренность мрачного дома так же отчетливо, как если бы находился в его стенах.

Окно обрамляли фестоны тяжелой темно-малиновой занавеси. В их широкий просвет видна была длинная комната: на стенах, обшитых мореным дубом, подрагивали отблески камина; посередине, на застланном ковром полу, лоснился массивный стол черного дерева; не было ни свечей, ни ламп, только пылающий камин. Вероятно, когда здесь собирались гости, комната радовала глаз теплыми красками, но сейчас на ней, как и на всем Массинджер-Холле, лежала печать горделивой, давящей мрачности. Кто-то подошел к окну, затем отступил назад и почти пропал в тени, скрывающей дальнюю часть комнаты. Затем фигура вновь медленно приблизилась и так же медленно снова удалилась во тьму. Взад-вперед, размеренной походкой, вышагивала она по большой старой гостиной, и никого другого видно не было. Единственный человек прохаживался здесь, в одинокой усадьбе, затерянной средь бескрайних полей.

Это была женщина — вернее, девушка лет девятнадцати. Она явно жила одна, поскольку ее платье было лишено тех милых украшений, которыми женщины, особенно молодые, стараются угодить близким. Судя по выражению — мечтательному и сосредоточенному, — она жила одна уже довольно давно. Были ее мысли радостными или печальными, сказать не могу, но они явно сильно занимали девушку, поскольку она забыла все, что на небе вверху и на земле внизу, целиком погруженная в окутавшие ее грезы. Без сомнения, она для того и не задернула занавеси на окнах, чтобы дать пищу своим лихорадочным фантазиям и всякий раз, глядя на окно, видеть луну, плывущую в синем просторе небес за высоким недвижным тополем, и дальше, до самого горизонта, залитые бледным светом луга с рядами величественных дерев.

Наконец девушка очнулась, и вовремя — пять минут назад часы в глубине дома пробили десять. Она вздохнула, прогоняя мечтательный транс, подошла к камину, поворошила дрова и тут вспомнила, что надо задернуть занавески. Обитательница дома была невысока ростом, поэтому встала на стул, но сразу же с него спрыгнула, потому что, пока она тянулась к малиновому шнуру, из-за лаврового куста выступил крупный мужчина и, шагнув к окну, поставил ногу на подоконник. Девушка отпрянула и посмотрела на дверь. Лицо ее исказилось страхом, однако прежде, чем она успела отбежать, неизвестный распахнул окно и встал прямо перед нею.

Он тщательно закрыл створки, задернул шторы (что ему при его росте было куда проще, чем девушке), затем снял шляпу, провел пальцами по волосам и сказал обычным мужским голосом:

— Ну, Элизабет, думаю, мы знакомы.

Однако это приветствие, произнесенное столь обыденным тоном, не сразу вызвало ответ. Девушка вновь и вновь с тревогой и страхом вглядывалась в его черты. Наконец ею овладело некое убеждение, пробудившее целую бурю чувств: и без того неяркое лицо стало еще бледнее, и она вымолвила странным голосом, каким существа из плоти и крови говорят лишь под влиянием очень сильных и необычных переживаний:

— Генри! Неужто это ты?

Улыбаясь — не без усилия, поскольку явно отвык от такого проявления чувств, — мужчина в плаще протянул руку. Две ладони, которые вместе были меньше, чем одна его, тут же стиснули ее с трепетным жаром. Девушка, желая избежать пугающих истерических всплесков, молчала, пока не обрела свой обычный голос; тогда она сказала, что гость замерз, и потянула его к огню.

— Да, Элизабет, да, — ответил мужчина, — только ты чуть-чуть успокойся. Полно тебе! Я сомневаюсь, что заслужил такую теплую встречу.

— Не заслужил, но раз уж ты здесь, никуда не денешься, — резко ответила она. — Садись. Я и не думала, что ты жив. Газеты писали, что ты во Франции. Зачем ты уехал оттуда в страну, где не спрятаться? Полиция не знает, что ты здесь? Какие у тебя холодные руки, Генри! Я два года тебя не видела. Сядь.

По обе стороны от камина стояли глубокие кресла, и Генри устало рухнул в то, что было к нему ближе.

— За три последние ночи я не проспал и двух часов, — сказал он. — Чертовы полицейские не давали мне роздыху с той самой минуты, как взяли след!

— Так за тобой гонятся?! — с испугом спросила девушка.

— Да, да, но я думаю, что обвел всех вокруг пальца, отправившись сюда. Менее всего они ждут, что я стану искать убежища в Ангрии. Дай мне вина, Элизабет. Я еле жив.

Она торопливо вышла из комнаты, обернувшись в дверях на его бледное, изможденное лицо. В ее отсутствие он уронил голову на подлокотник кресла и выразил муку одним-единственным стоном — языком, коим душа сильного человека говорит в минуту отчаяния. Заслышав возвращающиеся шаги, мужчина резко выпрямился и постарался разгладить лицо. Девушка принесла вино. Гость быстро взял у нее из рук стакан и выпил, затем сказал:

— Ну вот. Теперь все хорошо. Элизабет, ты выглядишь напуганной. Однако для тебя я все тот же Генри Гастингс, что и прежде. Наверняка ты привыкла считать меня чудовищем.

Он посмотрел на нее с недоверием опустившегося человека, сознающего свое падение, однако взгляд девушки мигом развеял его подозрительность. Он говорил куда красноречивей ее слов: «Ты и твои ошибки, Генри, существуют для меня отдельно».

Итак, читатель, что же связывает этих двоих? Они не любовники, не муж и жена. Наверняка — и это подтверждается разительным сходством черт — они брат и сестра. Оба не слишком красивы. Мужчина растратил юность и здоровье на кутежи; темные яростные глаза под нависшим лбом скорее отталкивают, нежели привлекают, как и лицо, изборожденное морщинами страстей, терзаний и беспутств. Однако его фигура еще хранит остатки молодой силы, гордой офицерской выправки и уверенной решимости движений — всего того, что в лучшие дни дарило ему улыбки боготворимых глаз. Впрочем, читатель, ты помнишь, что я говорил об Уилсоне. Мне нет нужды заново рисовать портрет, ибо это Уилсон, тот же мрачный злодей в обшитой дубом гостиной Массинджер-Холла, что и в изысканном витропольском салоне виконта Макары Лофти.

Сестра была гораздо светлее и кожей, и волосами, но ее лицо казалось почти лишенным красок. Черты не могли претендовать на правильность, а вот на выразительность — могли. Впрочем, карие глаза были красивы, а в движениях и фигуре сквозила благородная грация. Если бы она оделась по моде и завила волосы, никто не назвал бы ее дурнушкой. Однако в коричневом шелковом платье с простым воротничком, с расчесанными на прямой пробор волосами, Элизабет была всего лишь заурядной, непривлекательной женщиной, бесцветной и лишенной всякого великолепия красоты. Судя по всему, она отличалась быстрым умом и бойкостью языка; как только улеглось первое волнение чувств, она заговорила с братом нарочито веселым голосом, явно желая скрыть от его подозрительного внимания, что не может без боли взирать на переменившуюся внешность того, кто ушел из дому молодым солдатом, полным надежды. Что превратило его в бездомного каина, за чью голову назначена кровь?

— Я не так низок, как ты думаешь, — внезапно произнес Генри Гастингс. — Со мною обошлись чудовищно несправедливо. Я мог бы рассказать тебе, Элизабет, черную повесть об Адамсе и этой подлой скотине, этом демоне ада, лорде Хартфорде. Они завидовали мне… Впрочем, что толку говорить? Ты, конечно же, на их стороне.

— Гарри, неужто ты думаешь, Хартфорд и Адамс мне дороже тебя? И я так мало знаю родного брата, что поверила, будто ты мог застрелить человека без всякой на то причины?

— Да, но кроме того, я дезертир, а, без сомнения, в Пендлтоне все горячие патриоты и дружно ненавидят предателя, который мало чем лучше дьявола. Вот, например, отец — как ты думаешь, он захочет меня увидеть?

— Нет.

Ответ был короткий и решительный, но Гастингс и не принял бы уклончивости. Истина — горькая пилюля, но он проглотил ее молча.

— Ладно, плевать! — воскликнул он после недолгой паузы. — Я все еще мужчина и все еще лучше большинства моих ненавистников. Не думай, будто последние два года я только скулил и хныкал. Я жил в Париже как принц, средь таких удовольствий, что легкая боль была лишь уместным лекарством от пресыщения. Погоня за мной скоро уляжется. Я побуду у тебя в Массинджере, пока ищейки не потеряют след, затем проберусь в Дуврхем, сяду на корабль и отправлюсь куда-нибудь на острова. Там я разбогатею, а когда выстрою дом и куплю поместье с множеством рабов, пройду депутатом в парламент. Тогда я вернусь. Через семь лет мне ничего не смогут сделать. Я стану выступать в парламенте, льстить публике; я разожгу такой пожар, что всем не поздоровится. Я разоблачу деспотизм и распутство половины наших пэров. Если Нортенгерленд к тому времени умрет, я обожествлю его память. Пусть мои кровавые гонители помнят, что

Всему приходит свой черед,

И тот, кто миг подстережет,

Возьмет свое. Где в мире путь,

Которым можно ускользнуть,

Коль недруг жаждет счеты свесть

И в сердце клад лелеет — месть?[35]

Вместо того чтобы остудить яростный пыл отступника, попытаться разумными доводами унять его злобную мстительность, мисс Гастингс прониклась словами брата и заговорила быстрым, взволнованным тоном:

— С тобой поступили подло. Довели тебя до отчаяния. Я знаю, я всегда это знала. Я так и сказала в тот день, когда мистер Уорнер приехал и сообщил отцу, что тебя отдали под трибунал за дезертирство. Отец достал завещание и на глазах мистера Уорнера вычеркнул оттуда твое имя. Потом объявил, что отрекается от тебя навеки. Наш помещик заметил: «Вы правильно сделали, сэр», — но я возразила, что его поступок дурной и противоестественный. Отец тогда был не в себе, он всегда горячностью не уступал сыну. В присутствии мистера Уорнера он ударил меня так, что я не устояла на ногах. Однако я встала и повторила все то же самое. Мистер Уорнер назвал меня неблагодарной дочерью, которая своим упрямством усугубляет горе отца. Мне были безразличны его упреки. Через несколько недель я покинула Пендлтон и с тех пор зарабатываю на хлеб собственным трудом.

— Я слышал, — отвечал Гастингс. — Поэтому ты и в Массинджере, да?

— Да. Дом принадлежит Мурам. Старый мистер Мур недавно скончался. Здесь собирается поселиться его сын, стряпчий. Я присматриваю за домом, пока Мур и его дочь в Витрополе. Мисс Мур притворяется, будто очень меня любит, и говорит, что не может без меня жить. Неудивительно — я льщу ее тщеславию и не соперничаю с ней в красоте. Еще я даю ей уроки итальянского и французского.

— Такты позволишь мне пересидеть тут день-два в безопасности?

— Постараюсь. В доме всего двое-трое старых слуг. Однако, Генри, ты умираешь от усталости. Тебе надо поесть и сразу лечь. Я прикажу, чтобы приготовили спальню.

Покуда Элизабет Гастингс идет темными коридорами в далекую кухню, мы на время расстанемся с нею и ее братом. Моя свеча почти догорела; пора заканчивать главу.


Дневник сэра Уильяма Перси

Утром долго лежал в постели — не хотел пробуждаться от того приятного сна, какие порою наполняют ночь величайшим блаженством в жизни. Интересно, что бы я отдал за возможность пережить въяве хоть полчаса этой грезы — руку, наверное, или два передних зуба. Нет, впрочем, зубы мне слишком дороги. Я не скоро забуду, что сказал месье Адам о вставных — les trois maisons dans la bouche.[36] Так вот, во сне я был Богом или кем-то настолько же всемогущим, и в моей власти находилось то, на что я променял бы возможность получить завтра следующий чин, — а это дорогого стоит. Иногда мы видим во сне удивительно красивые глаза, не поддающиеся описанию в словах, и целое лицо — просто живую женщину, как она есть. Будь я глупцом, я бы повесился от одной мысли, что мой сон — ложь и бесовское наваждение. Однако я плотно позавтракал и утешился созерцанием миниатюрного портрета маркизы на крышке моей табакерки. Фу! Что фальшивые, накрашенные французские лица в сравнении с нею! Впрочем, у Агаты темные глаза — потому я до нее и снизошел. Очень удобно любить француженку — страсть не влечет за собою никаких неудобств. Думаю, что никогда не женюсь, а буду всю жизнь искать подобие той единственной, которую боготворю, а когда любовный недуг чересчур меня истомит, напомню себе, что мой идол — вполне земной, и столь несовершенен, что третьего дня скромная молодая дама залилась краской, когда, листая иллюстрированный журнал, увидала ее портрет и одновременно заметила, что я прочел имя под гравюрой! Разве это не отрезвляет?

Только что принял у себя Ингема. Мой полицейский инспектор твердо убежден, что Уилсон покинул город. Мои ребята обкурили каждую дыру, где он мог скрываться, таким сильным серным дымом, что ему пришлось сбежать, — уже достижение. Легче преследовать лиса в открытом поле, чем в таком кроличьем городке, как Витрополь — или Париж, к слову сказать. Съездил в Йорк-Плейс, чтобы передать эти сведения Муру. Медоточивый гладкомордый мерзавец сразу понял, что наше дело идет на лад. Он потер руки и сказал, посмеиваясь:

— Он в наших руках, сэр Уильям. Немного терпения, немного времени, и мы увидим финал.

Что ж, поскольку речь о Гастингсе, нам предстоит выследить дикого кабана, загнать волка и, наконец, затравить медведя. Симпсон, Монморанси и Маккуин на очереди. Мы будет идти по следу и

Пугливый бег их воровской

Полуночью в глуши лесной

У гончих не отнимет сил,

Погони не остудит пыл.

А главное, заключительный этап, который пройдет под личным патронатом его величества: тигриная потеха. Великолепный полосатый бенгалец и полковник Адриан Август О’Шонесси, следующий за ним по пятам. Боже! Куда там римским боям гладиаторов с дикими зверями!

Но куда бежал Гастингс? Надо разослать моих ребят вдаль и вширь. Я отправил несколько человек в Эдвардстон, следить за восточной дорогой, еще несколько — в Олнвик, на запад, и во Фритаун — на восток. Если он от меня улизнет, то это не человек, а дьявол. Однако Гастингс хитер и опытен. Снова и снова, уже почти настигнутый ищейками, он делал петли и ускользал. Интересно, что за очарование сохраняет жизнь для этого несчастного, что он так за нее цепляется? В Париже я не раз загонял его в угол и прижимал к стене так, что сейчас он должен быть на грани голодной смерти. Если бы Гастингса оставили в покое, он бы наверняка сам перерезал себе горло, но пока другие силятся отправить его на тот свет, упрямец назло нам будет оборонять свою бесполезную жизнь до последнего.

Сегодня, думая о нем, я припомнил мелкое происшествие, которое, надеюсь, поможет мне отыскать его логово. Несколько месяцев назад я был в опере, сидел в ложе и размышлял, что в парадном мундире выгляжу сверх обыкновения убийственно. Внезапно рядом началось какое-то волнение, и в гуле восхищенного шепота я разобрал: «Краса Ангрии!» Убейте, если в первый миг я не подумал, будто речь обо мне! «Не заставляйте меня краснеть», — уже вертелось на языке, и я раздумывал, не ответить ли на столь лестное внимание изящным поклоном, когда приметил, что все головы повернуты вовсе не ко мне, а в прямо противоположную сторону — к ложе, где сидела высокая молодая дама, окруженная достойнейшими представителями мужского пола, каждому из которых для полного сходства с мартышкой недоставало только хвоста. Дама сверкала белокурыми волосами и атласом, а плюмаж на ее голове мог бы приманить страуса из Аравии. Шея и руки были открыты довольно, чтобы видеть: они очень белы и скульптурно-округлы. Фидий восстал бы из мертвых, чтобы высечь их в чистейшем мраморе Пароса, а жемчуг, которым они были увиты, указывал, что у дамы прекрасный вкус и она понимает, как выгоден контраст между теплой матовостью кожи и холодным блистанием камней. У нее был нос как у Александра Великого, огромные голубые царственные глаза, блестевшие тем восторгом, который испытывает женщина, убежденная льстецами в своей неотразимости. Природа подарила ей изобилие волос, а искусство превратило их в длинные, отливающие золотом кудряшки. Воистину великолепное животное — я не видел в Африке лица или фигуры, которые не померкли бы рядом с нею. Сияние этого алмаза еще больше усиливала тусклая фольга — маленькая тень, поминутно оттесняемая идолопоклонниками, собравшимися в капище своего кумира.

Покуда я смотрел, в мою ложу вошел Тауншенд.

— Любуетесь сегодняшним торжеством Джейн Мур?

— Да, — отвечал я. — Она отравила ядом зависти половину знатнейших дам королевства. Но что это за невзрачное существо рядом с нею? Она кого-то специально наняла на вечер, чтобы оттенить свою красоту?

Тауншенд поднес к глазам лорнет.

— Вы про бледную пигалицу, одетую в серое, как квакерша, с прической а-ля Виктория Делф, не делающей честь ее вкусу? Думаю, этим волосам не помешали бы щипцы, чтобы хоть как-то оживить лицо. Впрочем, не знаю; наряд явно продуман — все подобрано в цвет: белый шарфик, простая серебристая лента в волосах…

Я перебил:

— Вы знаете, кто она, Тауншенд? Наследница, чей кошелек столь привлекателен, что она не нуждается в других ухищрениях?

— Вряд ли. Обратите внимание — за нею никто не увивается. Будь она богата, весь ангрийский сброд, осаждающий мисс Мур, переключился бы на обладательницу тугой мошны. Кстати, сейчас, когда она повернулась к нам, я припоминаю, что видел ее раньше. Да, точно. В ангрийском почтовом дилижансе. Мы ехали рядом, я обратил внимание, что она остра на язык. Вам известно ее имя?

— Нет.

На этом разговор оборвался, поскольку девушки такого рода меня не занимают.

Дня через два я обедал у Торнтона — ангрийцы собрались отпраздновать всеобщий сбор в начале витропольского сезона. Я немного запоздал, что со мною иногда случается и вошел в гостиную, когда гостей уже пригласили в обеденный зал. Первым делом я увидел мисс Мур. Три джентльмена разом предложили ей руку — граф Стюартвилл, капитан Фрэнк Керкуолл и всесильный лорд Арундел. Разумеется, сей последний ее и увел. Покуда я наблюдал за их маневрами, всех дам уже разобрали. Я оказался в конце длинной процессии эгреток и платьев, и, к моему ужасу, мне оставалось лишь предложить руку маленькой серой тени, которую я видел в опере, некрасивой протеже мисс Мур. «Ну уж нет, — подумал я, — ее я не поведу». И, притворясь, будто не замечаю девушки, прошел в зал, где со свойственным мне хладнокровным спокойствием уселся в самом дальнем конце стола. Девица прокралась следом. Свободный стул был только один — рядом со мной; на него ей и пришлось сесть. Впрочем, по другую руку от меня оказалась хорошенькая Августа Лонсдейл, а напротив — величавые леди Сеймур. Итак, решив не удостаивать соседку слева ни словом, ни жестом, я с удовольствием приступил к обеду.

Молодые ангрийцы за едой всегда от души смеются и разговаривают, так что вечер проходил очень приятно. Оглядывая стол, я видел много хорошеньких лиц, сверкающих драгоценностей, оживленных глаз. Предложения выпить передавались из уст в уста, и гости с бесконечной серьезностью отвешивали поклоны своим визави. Дамы склоняли головки, выслушивая лесть соседей-мужчин; я со своей стороны преподносил мисс Августе Лонсдейл самые галантные комплименты ее внешности и улыбкам. В разгар веселья я случайно повернулся, чтобы взять у лакея гарнир, и мой взгляд ненароком упал на девушку, которую я решил не замечать. Она ничего не ела, никого не слушала, никто с ней не заговаривал; ее лицо было обращено к большому батальному полотну меж окон, которому свет ламп придавал особую пугающую мрачность. Не стану утверждать, будто угадал ее мысли, но в клубах порохового дыма, в гривах и бешеных глазах летящих в атаку коней, в окровавленных телах под их копытами она увидела что-то, отчего темные глаза наполнились слезами. Впрочем, возможно, она просто чувствовала себя одинокой и отверженной. Нет боли горшей, чем пренебрежение, в то время как сотни вокруг любимы и боготворимы. Я подумал было с нею заговорить, но что-то мне подсказало: «У каждого свой крест. Пусть пьет чашу, уготованную судьбой». К тому же моему тогдашнему настроению импонировала мысль, что хоть одна живая душа отвернулась от пустого мира, блистающего мишурным эгоистичным великолепием, к сумрачному видению войны, и нашла в облаках дыма и пыли нечто глубоко ее тронувшее. Я не мог разрушить очарование, постаравшись развеять ее скорбь, и когда слеза скатилась с ресницы на щеку и девушка торопливо вынула платок, чтобы ее стереть, очнулась, придала лицу безразличное выражение и, отвернувшись от картины, сделала вид, будто все ее мысли здесь, с окружающими, я тут же углубился в беседу с Августой Лонсдейл, дабы не пробудить у соседки слева и малейшего подозрения, что минуту назад пристально за нею наблюдал.

Когда дамы встали и удалились в гостиную, я, как всегда, последовал за ними одним из первых. Ненавижу накачиваться вином — вульгарное, скотское обыкновение. До конца вечера я внимательно разглядывал протеже мисс Мур, однако она не проявила больше ничего, что бы меня заинтересовало. Здесь ее замечали чуть больше, чем в гостиной. Некоторые дамы с нею заговаривали; она охотно вступала в беседу и говорила довольно бойко. Она попросила мисс Мур спеть, как раз когда той этого захотелось, сыграла те песенки, которые больше всего подходили манерному голосу Джейн, а потом тихонько отошла от рояля, предоставив восторженным поклонникам окружить певицу. За два часа она явно завоевала симпатии всей женской части общества. На мужчин она не смотрела и никак не старалась привлечь их внимание.

И все же, при ближайшем рассмотрении, она оказалась вовсе не дурна собой. У нее были очень красивые глаза с удивительным богатством выражений, гладкая светлая кожа, тонкие, как у феи, руки, а щиколотки — как у танцовщицы кордебалета. Однако черты явно хранили выражение, им несвойственное, движения были скованны и осторожны. Ей недоставало открытости и непосредственности.

До конца вечера мне удалось узнать ее имя: Элизабет Гастингс, сестра того самого дьявола, Генри. С тех пор я ее не видел и до сего дня больше не вспоминал. Однако мне сразу подумалось, что через нее можно будет, при должном умении, получить ценные сведения о брате. Я зайду к мисс Мур невзначай, осведомлюсь о ее протеже, брошу несколько уничижительных замечаний и вообще выкажу глубокое презрение и безразличие. Тщательный сборщик находит полновесные колосья там, где глупец увидит только стерню.


10 февраля

Провел все утро за приятной болтовней в будуаре мисс Мур. До чего же разумно действовать исподволь! Вместо того чтобы корпеть в правительственных кабинетах, как мистер Уорнер, я прокручиваю свои махинации средь бархата и атласа женских покоев. Мисс Мур и впрямь умеет очаровывать. Она обладает тем, что принято называть легкостью характера. Беспечный нрав и миловидное личико — фасад, на который отрадно взирать, и она наделена той простотой, что исключает притворство. Джейн не знает человеческой природы, не проникает в умы окружающих, не стоит насмерть, защищая какие-либо свои убеждения, в ней нет тонкости чувств, заставляющей иные натуры трепетать от мимолетных перемен в небе или на земле, от нежности облаков, от колыхания лунного света на воде или от других мелких случайностей природы, — тонкости чувств, от которой докуки больше, чем толку. И что с того? Гений и душевный жар могут катиться к черту! Мне было плевать на весь гений и весь душевный жар мира, когда Джейн встала с кресла у камина, выпрямилась во весь свой величественный рост, ласково протянула мне руку и произнесла: «Добрый день, сэр Уильям», — с непритворной улыбкой на свежих губках. Мне приятно было слышать мое имя из ее уст. «Садитесь поближе к огню. Вы наверняка замерзли». Я сел, и через две минуты мы уже болтали как лучшие друзья.

Джейн спросила, согрелся ли я, и позвонила, чтобы специально для меня принесли еще угля. Затем она полюбопытствовала, когда я собираюсь в Ангрию, и выразила надежду, что я непременно буду наносить им визит всякий раз, как окажусь в окрестностях Заморны, — при условии, что сумею застать хозяев.

— Вы еще не видели наш новый дом, — сказала она. — Мы ведь после смерти дедушки уехали из Керкем-Лоджа.

— Вот как? — проговорил я. — Однако вы по-прежнему живете в тех же краях?

— О да, у нас есть усадьба под Массинджером, старая и довольно унылая. Папа хочет ее снести и выстроить приличный дом. Меня это огорчает, потому что жители Заморны станут говорить, будто мы возгордились.

— Не обращайте внимания на завистников, — ответил я и, чтобы переменить тему, похвалил вазу на каминной полке, расписанную греческими пейзажами с руинами, оливами и силуэтами гор вдали.

— Правда красота? — воскликнула мисс Мур, снимая вазу. — Этот рисунок сделала сестра бедного капитана Гастингса. Кстати, полковник, очень жестоко с вашей стороны так преследовать юного Гастингса. Он был такой умный, смелый, горячий молодой человек.

— Да, он выказал свою горячность, когда застрелил Адамса, — заметил я.

— Адамс ему и в подметки не годился, — отвечала Джейн. — Он был ужасно заносчивый. Я уверена: он чем-нибудь оскорбил юного Гастингса. Адамс очень походил на лорда Хартфорда. Я видела его в Хартфорд-Холле, когда мы с папой там обедали, и потом дома сказала папе, что считаю его очень неприятным гордецом.

— Так вы считаете, что подчиненный был прав, когда пустил ему пулю в лоб?

— Нет, конечно, и все равно жалко, что Гастингса за это казнят. Если бы вы познакомились с его сестрой, полковник, вы бы ей посочувствовали.

— Его сестрой? Кто это? Не та ли дурнушка, что как-то была с вами в опере?

— Вы не назвали бы ее дурнушкой, если бы знали ближе, полковник, — ответила Джейн с очаровательным жаром. — Она такая добрая и умная. Она все знает, почти все, и совсем не такая, как другие; не могу объяснить, в чем.

— Что ж, — сказал я, — мне она безынтересна. Неужто, дорогая мисс Мур, вы с нею такие близкие подруги?

— Не скажу, полковник, потому что вы говорите о ней так пренебрежительно.

Я рассмеялся.

— Полагаю, это чудо ума и доброты постоянно изводит вас разговорами о своем братце — превозносит его таланты, героизм и все прочее?

— Нет, — ответила Джейн. — Меня саму это очень удивляет — она никогда о нем не говорит. А первой я упомянуть его не решаюсь: она такая странная, и если обидится, то тут же от меня уедет.

— Уедет? Она что, живет с вами?

— Она в некотором смысле моя учительница, — сказала мисс Мур. — Дает мне уроки итальянского и французского. Она училась в Париже, и по-французски говорит очень хорошо.

— А семья Гастингс откуда? — спросил я.

— Из Пендлтона, в Ангрии, — дикое, забытое Богом место, не то что Заморна. Там вовсе нет хорошего общества, и природа совсем девственная. Я как-то каталась там верхом, когда гостила у сэра Маркема Говарда, и меня поразило, что вокруг только вересковые пустоши и холмы. Вы не поверите — ни деревьев, ни клочка возделанной земли, а дороги ужасные, каменистые. Я заглянула к старому мистеру Гастингсу. Они там живут совсем не как мы. Он считается джентльменом, и его род — один из древнейших в округе; тем не менее он сидел на кухне, словно крестьянин. Там было очень чисто, пол выскоблен, как этот мраморный, и жаркий огонь в очаге, совсем как у нас в камине. И все равно вид престранный, да еще мистер Гастингс был одет по-простецки и сидел в шляпе. Ангрийский выговор у него даже сильнее, чем у генерала Торнтона, но мне он очень понравился. Так ласково меня принимал. Назвал пригожей девонькой и просил заглядывать на огонек.

— А капитан Гастингс был тогда дома? — спросил я.

— Это было вскоре после того, как он поступил в армию. Тогда о нем все говорили с восторгом, и на всех публичных собраниях пели его песни. А вот Элизабет Гастингс была дома, в той уютной обстановке выглядела вполне элегантной дамой. Но хотя она прекрасно образованна, я убеждена, что угрюмые вересковые пустоши и старинная усадьба нравятся ей больше Заморны и даже Витрополя. Правда странно?

— Очень странно, — согласился я.

Джейн продолжала:

— Я часто гадала, отчего она покинула Пендлтон и стала жить сама по себе. Папа считает, это из-за чего-то, что ее отец сделал или сказал по поводу Генри, потому как мистер Гастингс иногда чрезвычайно упрям и горяч. Впрочем, они все в семье такие. Элизабет за два года ни разу не побывала дома, а сейчас живет одна у нас в Массинджер-Холле. Дом стоит так одиноко, а старые комнаты такие мрачные — не понимаю, как она это выносит.

Последней фразой мисс Мур сообщила мне то, что я хотел узнать. Длить визит не было нужды. Я поболтал еще несколько минут, глянул напоследок в ее милое личико, обменялся с нею рукопожатиями, отвесил прощальный поклон и ушел. Дома меня ждал Ингем с важными известиями. Он установил, что этот пес Уилсон и впрямь отбыл в восточном направлении. Значит, его цель — Ангрия. Завтра я еду туда. Что до Массинджер-Холла, я намерен посетить его не позднее послезавтра.


Самый тихий зимний час — обычно вечерний, особенно если ветер и снег за окном заставляют нас больше ценить уют домашнего крова и жаркого очага. На исходе вьюжного дня, когда сумеречные тени уже начали сгущаться, капитан Гастингс и его сестра сидели у камина в дубовой гостиной Массинджер-Холла. Гастингс смотрел, как снежный вихрь бушует за высоким готическим окном. После долгого молчания он сказал: «На Боулсхилле сегодня наметет большие сугробы». И у него, и у нее настроение было самое мрачное и отнюдь не доброе: над ним висел смертный приговор, она сознавала, что в лице ее единственного брата соединились убийца, разбойник, предатель и дезертир.

— И ты думаешь, что суд не выслушает ходатайства в твою защиту? — спросила Элизабет Гастингс, возвращаясь к разговору, который они вели несколько минут назад.

— Я думаю, что в суде заседают мерзавцы и преступники, — хрипло отвечал Генри.

Прежде чем продолжить рассказ, я немного задержусь на личности Генри Гастингса. Девятнадцатый полк, где он когда-то служил, еще не исключал из своих рядов офицера, более отвечающего своеобразной славе этой удалой части. В начале карьеры, до того как подпасть под разрушительное влияние порока, Гастингс представлялся лучшим кандидатом на все возможные поощрения: сильный, деятельный, со здоровым румянцем родных холмов на смуглых щеках, с глазами, горящими дерзостной отвагой, с заносчивостью, которая невыносима для мелких душ и которая, в сочетании с высоко реющим умом, собирала вкруг него толпу восторженных обожателей. На свою беду, он отличался себялюбивым, непокорным, озлобленным нравом. По странному складу души, если кто-нибудь оказывал ему благодеяние, Гастингс сразу воображал, что тот в ответ ждет некоего подлого раболепства, и в итоге всегда кусал руку, которая его гладит. Тогда бывшие покровители холодно пожимали плечами и с презрением отворачивались, а Гастингс бросал им вдогонку слова ненависти и угроз. Так он загубил свою будущность, ибо оскорбленные им сатрапы — ричтоны, хартфорды и арунделы — уже занимали высокие ступени на лестнице отличий. С гордыней и деспотизмом более сатанинскими, чем даже его собственные, они потрясали вельможными кулаками перед растерянным львом и клялись, так что бездны ада содрогались от их божбы, что раньше сами отправятся в пекло, чем позволят Гастингсу продвинуться хоть на дюйм.

Разумеется, аристократическим проклятиям предстояло когда-нибудь сбыться, а покуда Гастингс, как человек здравомыслящий, делал все, чтобы ускорить их осуществление. Честолюбие влекло его в преисподнюю недостаточно быстро, посему он впряг в свою колесницу крылатых скакунов удовольствия. Его страсти от природы были сильны, воображение — пылко до лихорадочности. Подхлестываемые пьяным угаром, они стремительно несли его по гибельной дороге во весь опор, и кони Апокалипсиса, летящие на Армагеддон, и те не сумели бы за ними угнаться. Все говорили о дебоширстве Гастингса, и даже славные забияки из Девятнадцатого, слыша о нем, воздевали руки, возводили очи горе и восклицали: «Дьявол! Ну это уж черт знает что!»

Однажды во время Цирхалской кампании Гастингс был на дежурстве, когда к нему подъехал человек в офицерском плаще и, придержав коня, спросил:

— Это вы Гастингс?

— Да, — ответил капитан, не поднимая головы от своего штуцера, ибо узнал голос, да и фигуру. Ему противна была мысль, что рядом человек, которого надлежит приветствовать знаками верноподданнического почтения. Впрочем, никто не мог видеть его позора, поскольку всадник был один, и Гастингс, в конце концов, соблаговолил приподнять шляпу.

— Как я понимаю, Гастингс, вы решили доконать себя к чертям собачьим, — продолжал его собеседник. — Дьявол побери, что у вас в голове, любезный?

— Адское пламя, если судить по тому, как я себя чувствую, — отвечал страждущий кутила с видом побитого бульдога.

— И когда вы намерены остановиться? — произнес вопрошающий.

— Пока я не имею такого намерения, милорд герцог.

— Что ж, возможно, вы правы, любезный, — холодно заметил всадник, придерживая жеребца, который нетерпеливо бил копытом землю. — Допускаю, что вы правы. Едва ли вам стоит останавливаться теперь. Вы пропащий, неисправимый, отпетый каналья.

Капитан поклонился:

— Спасибо, милорд. Впрочем, все — сущая правда.

— Когда-то мне нравилось на вас смотреть, — продолжал советчик. — Я считал вас блестяще одаренным человеком, перед которым открывается любая карьера. А теперь вы жалкий чертяка, и больше никто.

— И это тоже сущая правда.

Всадник нагнулся в седле, тронул Гастингса за плечо и чрезвычайно торжественно произнес:

— Ну так и черт с вами, сэр!

Он пришпорил коня, и тот полетел, будто на нем сидел сам Вельзевул.

Разговор этот произошел вечером, а наутро Гастингс застрелил полковника Адамса.

Теперь я вернусь к дневнику сэра Уильяма.


Появившись в «Стэнклифе» 18 февраля, я убедился, что гостиница и впрямь отличная. Я всегда чувствую себя королем, когда сижу в тамошней гостиной с окнами на двор. По пути из Витрополя в Заморну я продрог до костей. Мерзкая, сырая погода. Добрался туда после полудня и, будучи препровожден в вышеуказанную комнату с жарко натопленным камином и отменным завтраком на столе, тут же ощутил в себе приступ человеколюбия и доброты. Утолив священную ярость голода, я задумался, не потребовать ли свежих лошадей и не ехать ли в Массинджер прямо сейчас, однако вопрос решился единственным взглядом на окно. Такой гадкий ливень, такой резкий, пронизывающий ветер, такая беспросветная мгла, блестящие от луж бурые мостовые, раскрытые зонтики, стук паттенов.[37]

«Ну уж нет, — сказал я себе. — Пусть тот, кто поймает меня сегодня увивающимся в поисках старинных усадеб, отрежет мне оба уха».

Посему я блаженно вытянулся на софе у камина и приготовился с пользой и удовольствием провести остаток дня за последним номером «Северного Руквудского журнала» и стаканом превосходной мадеры, стоящим на столике под рукой. Следующие два часа прошли как нельзя лучше. Пламя пылало ровно и ярко, стихия за окном стенала и бушевала, а страницы упоительно снотворной повести под названием «Арендаторский ручей» как раз вогнали меня в глубокую дрему, когда — тук-тук-тук! — какой-то демон ада забарабанил в дверь. Я притворился, будто не слышу. Тум-тум-тум. Никакого ответа. Бам-бам-бам. Ничего не выйдет, милейший: стучи сколько влезет. Бах-бах-бах.

— Войдите, — проговорил я с самой аристократической томностью, какую только можно вообразить. В ответ на заклятье предо мною материализовался упырь в обличье трактирного слуги.

— Вам записка, сэр, — сказал он, тыча мне в лицо серебряный поднос.

«Записка! Надеюсь, любовная», — подумал я, беря послание и разглядывая печать так, будто, сломав ее, немедля разрушу чары.

— Из Хартфорд-Холла, — продолжал вурдалак. — Лакей в тамошних цветах принес.

— В цветах? Как мило! И что, сей увенчанный розами посланец ждет ответа?

— Розами, сэр? Нет, это был просто лакей в ливрее лорда Хартфорда. И он уже ушел.

— Отлично. Тогда сделай милость: последуй его примеру.

Упырь спешно ретировался, а я распечатал записку и прочел нижеследующее:

«Лорд Хартфорд, получив известие, что сэр Уильям Перси находится в гостинице „Стэнклиф“, просит его безотлагательно прибыть в Хартфорд-Холл, так как лорд Хартфорд имеет сообщить ему нечто весьма важное. Он выражает надежду, что сэр Уильям не замедлит откликнуться на приглашение, содержащееся в настоящей записке.

P. S. Лорд Хартфорд в данный момент ожидает прибытия Ингема с отрядом полиции, размещенным по указаниям сэра Уильяма в Эдвардстоне».

Достигнув окончания сей депеши, я испустил протяжный свист и тут же был подвигнут духом на то, чтобы позвонить в колокольчик и потребовать лошадь. Итак, через четверть часа после пробуждения от приятной дремы, навеянной глупым романом, я уже мчался по Заморнскому мосту во весь опор, словно прачка во главе кавалерийской атаки. У дверей Хартфорд-Холла мне предстал запряженный экипаж и четверо моих полицейских, которые сидели на лошадях, изображая форейторов. Один из них — это был Ингем — приподнял шляпу.

— Взяли след, сэр, — сказал он.

Обнадеженный этим приятным намеком, я спрыгнул с коня и вошел в дом, чтобы получить более пространные сведения. Дверь в столовую была открыта, и я сразу направился туда. Великий креол как раз покончил с обедом и теперь угощался вином. Его перчатки и шляпа лежали на комоде, рядом стоял слуга с перекинутым через руку плащом.

— Ну, Перси, — пророкотал барон, как только меня заметил. — Надеюсь, сегодня мы покончим с этим мерзавцем. Филдинг, ты принес плащ?

— Да, милорд.

— Хотите вина, сэр Уильям? Филдинг, карету уже подали?

— Да, милорд.

— Надеюсь, сэр Уильям, вас ничто не задерживает? Нам надо поспешить. Филдинг, полицейским поднесли виски, как я приказывал?

— Да, милорд.

— Я напал на след только сегодня утром, сэр Уильям, и немедленно начал действовать. Филдинг, ты зарядил мои пистолеты?

— Да, милорд.

— С таким отпетым негодяем надо держать ухо востро. Клянусь Богом: если он окажет сопротивление, я запросто могу застрелить его на месте. Филдинг, давай плащ. Помоги мне его надеть.

— Извольте, милорд.

— Клянусь Богом, пусть он даст мне хоть малейший повод, я с радостью отправлю его на тот свет. Ха-ха! Во мне проснулся старый судья Джеффри. Я охотно обойдусь без судебных формальностей! Вы готовы, сэр Уильям?

— Да, милорд.

Итак, барон опрокинул еще стакан своего кларета, натянул перчатки и с необычной для него улыбкой, вызванной отчасти вином, отчасти азартом гончей, надвинул шляпу на густые брови, так что почти закрыл сверкающие под ними глаза. Он вышел в холл. Я последовал за ним, гадая, знает ли Хартфорд, как сильно я его ненавижу. Думаю, он смутно догадывается о тайной дрожи омерзения, которая пробегает по моим жилам всякий раз, как мы с ним встречаемся глазами, но в остальное время пребывает в полном неведении. Я пообещал себе удовольствие при случае ознакомить его со своими чувствами. До тех пор я буду их скрывать.

Прежде чем сесть в экипаж, я подошел к моим невинным младенцам и полюбопытствовал, есть ли у них игрушки (сиречь огнестрельное оружие), ибо понимал, что загнанный олень станет биться до крови. Прелестные малыши показали мне по паре цыпляток, угнездившихся у них за пазухой. Удовлетворившись этим зрелищем, я преспокойно устроился рядом с моим благородным другом. О, какою нежностью наполняло меня столь тесное соседство, особенно когда я видел, как он обнажает зубы в сатанинской усмешке, подставляя их яростным струям дождя, бьющего нам в лицо!

Вечерело. Деревья гнулись под бешеным напором ветра, небо затянули серые тучи. Когда мы проносились через тяжелые ворота, с громким лязгом открывшиеся при нашем приближении, в сторожке мелькнул свет; еще миг — и он пропал за дождем и мглой. Хартфорд каждые пять минут принимался осыпать кучера проклятиями, требуя, чтобы тот гнал быстрее. Я не скоро забуду эту поездку. Я ощущал странный, кровожадный азарт охоты; в сумерках темнели леса и холмы, усеянные редкими огоньками, косой дождь лупил по всему подряд, а вздувшаяся Олимпиана, ревя, неслась наперегонки с нами. Хартфорд, в промежутке между бранью, наконец соблаговолил объяснить, куда и почему мы мчимся. Его егерь был сегодня утром в Массинджере и, расставляя силки возле старой усадьбы, называемой Массинджер-Холл, увидел человека, точно соответствующего приметам в объявлении о поимке Генри Гастингса.

— А я знаю, — сказал Хартфорд, — что его сестра живет там в качестве не то экономки, не то горничной. Вместе с тем, что выяснил Ингем, это дало мне основание полагать, что мы выследили-таки лису. Гони, Джонсон! Дьявол тебя раздери! Что ты ползешь как черепаха?

Хотя уже совсем стемнело, я видел, что мы некоторое время назад съехали с тракта и теперь движемся по проселочной дороге, чьи повороты вывели нас в область полей и одиночества, где во мраке за все время не мелькнуло почти ни одного окошка. Первым признаком, что мы приближаемся к усадьбе, стал шорох веток над головой и зрелище могучих стволов, обступивших дорогу, как колоннада. Хартфорд отменил данный Джонсону приказ и велел ехать тише — распоряжение легкоисполнимое, поскольку дорогу устилал нерасчищенный слой палой листвы, по которому колеса катились с приглушенным звуком, едва различимым в шуме ветра, дождя и гнущихся ветвей.

Внезапно карета остановилась, и, подняв глаза, я увидел смутные очертания ворот с шарами на колоннах, а за ними, над деревьями, трубы и конек крыши.

— Приехали! — сказал Хартфорд и выпрыгнул из кареты с нетерпением дикого зверя.

— Наручники при вас? — тихо спросил я, наклоняясь к Ингему.

— Да, сэр, и смирительная рубашка.

— Идемте, сэр Уильям, вы теряете время, — прорычал голодный хищник.

«Я не позволю вам меня торопить», — решил я про себя, вставая в карете и неспешно застегивая сюртук. Затем я проверил, в кармане ли носовой платок, на случай если от жалости к пойманному злодею у меня на глаза навернутся слезы. Еще я убедился, что флакончик с нюхательными солями, который я всегда ношу с собой, по-прежнему на месте, — справедливо рассудив, что мисс Гастингс во время предстоящей сцены вполне может лишиться чувств, особенно если в воздухе запахнет пороховым дымком. Затем следовало одернуть жилет и поправить шейный платок. Наконец я сообразил, что не могу идти, не взяв прежде понюшку. Покуда я совершал все эти мелкие, но необходимые приготовления, мой благородный друг стоял на мокрой траве, кипя от злости и ругаясь на чем свет стоит. Начиналось так:

— Сэр Уильям, ну вы готовы? Какого дьявола вы там копаетесь? Джонсон, Ингем, Джонс, помогите сэру Уильяму! Это треклятое промедление все погубит! Время уходит, а мы стоим! Тысяча чертей! Сколько можно прихорашиваться! Чертово щегольство! Дьявол побери этих денди! Вы готовы, я спрашиваю, сэр?

Все вопросы задавались самым резким, нестерпимо-высокомерным тоном.

— Через минуту буду готов, — сказал я и, закончив туалет, вылез из кареты с неторопливой осторожностью дамы, которая боится испачкать подол шелкового платья об обод колеса.

— Сдается, ваша милость чрезмерно торопится, — беспечно заметил я и добавил успокоительным шепотом: — Не бойтесь: возможно, у него и нет огнестрельного оружия.

Его милость пробормотал что-то про «наглого щенка» и тут же обрушил свою ярость на наших помощников.

— Что стоите разинув рот? По местам! Джонсон, болван, отгони карету на заднюю аллею и будь наготове. Ты слышал, любезнейший?

Теперь началась серьезная работа. Полицейских было четверо. Одного надо было поставить за домом, другого — перед домом, чтобы отрезать Гастингсу пути к отступлению. Двух нам предстояло взять с собой. Я отправился расставлять своих людей по местам. Садовые дорожки были мокры и темны, дом — безмолвен, окна закрыты, и наружу не пробивалось ни лучика света. В мрачном облике старинной усадьбы сквозило что-то жутковато-романтическое.

Мои ребята получили приказы и принялись расхаживать во дворе и на лужайке за домом. Я вернулся к лорду Хартфорду. Тот стоял на ступенях у двери, словно лесной дух; в темноте я еле различал его закутанную плащом фигуру.

— Все в порядке? — спросил он.

— Да, — ответил я.

Он повернулся к двери и взял молоток. Долгое, тоскливое эхо прокатилось по дому в ответ на его стук. В наступившей тишине я начисто забыл про дождь, который по-прежнему лил как из ведра. Меня окутали яростный ветер и кромешный мрак.

Внутри хлопнула дверь. В коридоре послышался звук очень легких, но быстрых шагов, затем чья-то тяжелая поступь, гулкая, как если бы этот кто-то поднимался по дубовой лестнице, и вновь все смолкло. Хартфорд разразился очередной порцией проклятий.

— Убирают с дороги хлам, надо думать, — сказал я.

Хартфорд постучал еще раз, громче. Минуты через две лязгнула щеколда и загремела цепь. Тяжелая дверь со скрипом повернулась на петлях, и нам предстала служанка со свечкой. Взгляд, которым она нас окинула, явственно говорил: «Кто тут так грохочет посередь ночи?»

— Дома ли мисс Гастингс? — спросил я.

— Да, сэр.

— Можем мы ее видеть?

— Прошу сюда, сэр.

Все с тем же озадаченным видом служанка провела нас длинным коридором и, распахнув боковую дверь, пригласила в комнату, затем, оставив на столе свечу, вышла. Здесь было холодно как в склепе. Обстановкой помещение напоминало гостиную, но на блестящей каминной решетке не пылал огонь и в люстре, чьи подвески хрустальными сталактитами струились с потолка, не горело ни единой свечи. У зеркала между окнами был такой вид, будто в нем годами не отражалось человеческое лицо; диван, кресло и рояль застыли, словно установленные раз и навсегда. Над роялем висела картина, единственная в комнате. В слабых отблесках свечи на столе я разглядел, что это портрет, написанный с большим мастерством: лицо было как живое. Художник запечатлел девочку лет двенадцати, с губами, глазами и мягкими волосами, какие бессовестный льстец Лоуренс изображает на каждой своей картине. Портрет, одиноко улыбающийся сам себе в стылой и темной комнате, напомнил мне сказочную деву, которая уколола палец, уснула зачарованным сном и двадцать лет просидела средь великолепного чертога, во всей красе жизни и в полной неподвижности смерти.

Я все еще разглядывал картину и только что обнаружил в чертах девочки несомненное сходство с Джейн Мур, когда звук поворачиваемой дверной ручки заставил меня обернуться. Вошла девушка. Она присела передо мною и лордом Хартфордом и тут же замерла, теребя часовую цепочку на шее. В устремленных на нас глазах читался боязливый вопрос.

— Мы займем несколько минут вашего времени, мисс Гастингс, — сказал Хартфорд, закрывая дверь и придвигая девушке стул. Резкая надменность старого фанфарона в присутствии барышни мгновенно смягчилась, уступив место ласково-покровительственному тону.

— Если не ошибаюсь, вы лорд Хартфорд, — проговорила она с благовоспитанной сдержанностью, хотя дрожь в тонких бледных руках явственно свидетельствовала об истинном состоянии ее чувств.

— Да, мэм, и намерен обойтись с вами как можно деликатнее. Пожалуйста, сядьте и не тревожьтесь.

Сейчас понадобится флакон с нюхательным солями, подумал я, поскольку нервная барышня уже не могла сохранять напускное спокойствие и выглядела так, будто ей дурно. Она села на предложенный Хартфордом стул.

— Я ничуть не встревожена визитом вашей милости, только удивлена. Мне не из-за чего тревожиться.

— Я доверяю вашему уму, — вежливо произнес лорд Хартфорд, — и убежден, что вы стойко примете известие, которое я вам вынужден сообщить. Мне жаль, что вы оказались сестрой человека, преследуемого по закону. Однако правосудие должно свершиться, мэм, и мой скорбный долг — уведомить вас, что я прибыл сюда с целью арестовать капитана Гастингса по обвинению в убийстве, дезертирстве и государственной измене.

«Сейчас упадет в обморок», — подумал я. Ха! Не тут-то было! Мисс Гастингс вспрыгнула на ноги, как лань при звуке охотничьих рогов.

— Генри Гастингса здесь нет, — ответила она и, стоя в двух шагах от Хартфорда, с вызовом глянула ему в лицо.

— Так не пойдет, мисс Гастингс, так не пойдет, — сказал он. — Естественно, что вы пытаетесь уберечь брата, но я совершенно точно знаю, что он здесь. Рядом с домом дежурят четверо полицейских, двери охраняются. Оставайтесь с сэром Уильямом Перси, пока я произведу арест. Через две минуты все будет позади.

В глазах мисс Гастингс заплясал огонь. Сейчас она ничуть не походила на ту замкнутую и послушную особу, которую я видел в Витрополе.

— Ваша милость намерены обыскать дом? — спросила она.

— Да. Каждый закуток, начиная с вестибюля и кончая последней крысиной норой.

— В таком случае каждый закуток — начиная с вестибюля и кончая последней крысиной норой — в полном распоряжении вашей милости.

Хартфорд шагнул к двери.

— Я, разумеется, провожу вашу милость, — продолжала мисс Гастингс. Она резко повернулась, взяла со стола свечу и ринулась за ним, весьма бесцеремонно бросив меня в полной темноте. Я услышал, как Хартфорд остановился.

— Мисс Гастингс, вам не следует со мной идти.

Пауза.

— Я провожу вас обратно в гостиную.

— Нет, милорд.

— Мне придется.

— Не надо, — произнес молящий голос. — Я покажу вам все комнаты.

Хартфорд настаивал, и мисс Гастингс вынуждена была уступить. Однако она не сдалась, только попятилась перед надвигающимся бароном, немного напуганная его грозным видом и могучей фигурой, и застыла в дверях гостиной.

— Вы понуждаете меня прибегнуть к силовым мерам? — спросил его милость, кладя руку ей на плечо. Этого оказалось довольно. Мисс Гастингс съежилась и юркнула в комнату. Хартфорд закрыл дверь. Девушка осталась стоять, глядя в стену, затем машинально поставила свечу обратно на стол и, ломая руки, в отчаянии посмотрела на меня.

Теперь пришел мой черед обратиться к мисс Гастингс, и знание ее характера указало мне, как действовать. Я догадывался, что силы духа в ней очень мало, а видимость отваги есть лишь следствие чрезмерного напряжения чувств. Передо мною было существо, бурлящее страстями, тщательно скрываемыми в обыденной жизни. Сейчас, когда пугающие события грозили захлестнуть ее как лава и над тем, кто ей дорог, нависла неминуемая опасность, она по-прежнему тщилась сохранить вокруг себя завесу сдержанности и приличий.

Девушка сидела поодаль от меня, отвернувшись от света, чтобы избежать моего пристального взгляда. Я подошел к ее стулу.

— Мисс Гастингс, вы очень взволнованы. Если вам так будет спокойнее, можете сопровождать офицеров во время обыска. У меня есть право дать вам такое разрешение. Я очень вам сочувствую, очень.

Пока я говорил, она отвернулась от меня еще сильнее и опустила лицо на руку, закрыв лоб и глаза; при последних моих словах у нее вырвалось короткое рыдание. Каждый нерв в ее теле задрожал, и она дала волю горьким слезам отчаяния, затем, пересилив себя, подняла голову и поблагодарила меня за сочувствие голосом, из которого исчезла всякая осторожность и притворство, со всей порывистостью уже не сдерживаемых чувств.

— Мне можно идти? — спросила она.

Я разрешил, и она унеслась с быстротою мысли.

«Надо пойти за ней», — сказал я себе и торопливо двинулся следом. Нижние комнаты уже осмотрели; над головой слышались тяжелые шаги полицейских. Мисс Гастингс как на крыльях взлетела по старой лестнице. На верхней площадке Хартфорд, недовольно хмурясь, преградил ей путь, но она юркнула под перила, пробежала мимо Ингема, который как раз открывал дверь в спальню, с криком: «Генри! Окно!» — захлопнула дверь и попыталась задвинуть щеколду, чтобы убийца успел выбраться.

«Ведьма! — подумал я. — Змея! Вот что бывает, когда поддаешься на женские слезы!»

Я бросился на помощь к Ингему. Отчаяние придало мисс Гастингс столько сил, что она какое-то время сопротивлялась его попыткам распахнуть дверь. Я уперся ногой и рукой. Мисс Гастингс отлетела на пол, и я со своими мирмидонцами ворвался в комнату. Там было темно, но у окна различался силуэт человека, отчаянно трясущего старый переплет. Это был страшный сон.

— Хватайте его! — прогремел Хартфорд. — Пистолеты! Если будет сопротивляться — стреляйте!

Темную комнату озарила вспышка, послышался хлопок — кто-то выстрелил. Одновременно раздался другой, более громкий звук: Гастингс высадил окно вместе со стеклом и переплетом. Холодный, ревущий ветер ворвался в дыру. Гастингс исчез. Я глянул вниз, проверяя, смогу ли прыгнуть следом, но внизу была лишь бездонная тьма, и мне представилось, как ноги складываются и вдвигаются в тело, словно подзорная труба.

— На улицу! — закричал я.

В два прыжка преодолев лестницу, я ринулся к входной двери, слыша за спиной оглушительный грохот полицейских башмаков, и выбежал на улицу. Схватка уже началась. Перед домом был газон, и на нем двое сцепились в смертельных объятиях: Гастингс и часовой, которого я поставил снаружи. Между ними блеснула вспышка, и в воздухе вновь прокатился грохот выстрела. Масса человеческих тел распалась. Один разжал руки и тяжело рухнул на траву. Уцелевший ринулся прочь, скачками, как пантера. Однако он был в западне: трое оставшихся полицейских неслись ему наперерез по лужайке. Растерянный, оглушенный, беглец уже не мог сопротивляться, и пока двое удерживали его стоящим на коленях, третий завернул ему руки за спину и защелкнул на них браслеты, которые надеть легче, чем снять.

Как раз когда церемония была закончена, луна, впервые за эту ночь, выглянула из-за облака. Ее полный, но бледный диск озарил черты того, кого мне хотелось разглядеть. Он вставал с земли; голова была непокрыта и немного запрокинута. Холодное, слабое, унылое сияние осветило лицо человека, которого я преследовал полтора года и наконец затравил, — дерзкого, отчаянного преступника, ангрийца Генри Гастингса!

Ч. Тауншенд

24 февраля 1839 года.

Часть II

Предыдущая книга, если мне не изменяет память, завершилась звоном колокольчика, который подействовал на участников пьесы, словно заклятье немоты, разом запечатавшее им уста; занавес упал над приемной ее светлости «как мрак полночный в час дневной».[38] Несомненно, то было вмешательством Провидения, ибо, как припомнит читатель, происходящий там гневный разговор грозил перерасти в дуэль между премьер-министром и дочерью его арендатора. У. Г. Уорнер, эсквайр, только что велел мисс Гастингс замолчать, а мисс Гастингс как раз спрашивала себя, по какому праву кто бы то ни было может отдавать ей какие бы то ни было приказания, и уже воображала, как сию минуту уходит отсюда, садится в первый же дилижанс ангрийской почты, уезжает в Заморну и там ждет, какой рок постигнет ее страдальца брата, а потом до конца жизни тешит себя ненавистью к судье, присяжным, королю и стране, которые осудили, приговорили и казнили этого бесподобного праведника; к такому решению, как я сказал, мисс Гастингс была уже близка, когда зазвонил колокольчик и дверь отворилась, не оставляя девушке иного выхода, кроме как исполнить то, зачем она сюда пришла.

Как тихо, с какой почтительностью, с каким униженно-благоговейным видом переступила бы она этот порог в иных обстоятельствах! Маленькая женщина думала бы лишь о том, как лучше выказать собственную незначительность и несравненное превосходство августейшей дамы, о чьем заступничестве пришла умолять. Она бы призвала на помощь весь такт, все знание человеческой природы и особенно — природы красивых и знатных женщин. Мисс Гастингс отмела бы презрение, спрятала гордость, которая, что ни говори, позволяла ей сполна оценивать собственный ум и душевную зоркость. Она бы сказала: «Вот я, прах и пепел, дерзаю обращаться к государыне». Однако отповедь мистера Уорнера жгла ей сердце. Слова премьера заставили оскорбленную девушку пуститься в сравнение относительных достоинств патрицианской и плебейской плоти и крови. Таким сравнениям она, бывало, предавалась у собственного очага, но никогда еще не пыталась разрешить этот вопрос в доме монарха или хотя бы просто аристократа. Усилия привели мисс Гастингс в некоторое возбуждение, и, вступая в блистательный покой, она за жгучими слезами едва ли различала, в какую область изысканного великолепия вторглась ее стопа.

Она, впрочем, видела, что в комнате стоит стол и за столом сидит дама. Прогнав наконец с глаз досадный туман, мисс Гастингс поняла, что дама разглядывает какие-то листы — по всей вероятности, нотные — и, перекладывая их, беседует с джентльменом, стоящим за ее стулом. Это был сэр Уильям Перси. Когда его августейшая сестра как будто не заметила просительницы, он холодно сказал:

— Молодая особа ждет. Ваша светлость с нею поговорит?

Ее светлость подняла голову; не быстро, как простые люди, когда слышат, что их внимания ждут, а со спокойной неторопливостью, как будто вполне естественно, что кто-то дожидается чести удостоиться ее взора. Глаза у ее светлости были очень большие и очень темные. Она обратила их к мисс Гастингс, скользнула по ее фигуре и снова отвернулась.

— Сестра капитана Гастингса, вы говорите? — спросила герцогиня, адресуясь к брату.

— Да.

Герцогиня перевернула нотные листы, тихо отложила их в сторону и вновь обратила взор на просительницу. Взгляд у ее королевского величества был вовсе не цепкий — темно-карие глаза не проникали до самого сердца в один миг, — а скорее неторопливо-испытующий, как будто смотрит сквозь внешнее в душу. Его серьезность, темнота ресниц и медлительность век рождали впечатление задумчивости. Впрочем, мисс Гастингс выдержала взгляд герцогини и только что не скривила губы в презрительной усмешке — так строптиво она была настроена. И все же, стоя напротив ослепительной монархини, девушка мало-помалу ощутила действие этих прекрасных глаз. В ней проснулось новое чувство, и сердце, как тысячу раз до того, признало сокрушительное всесилие красоты и унизительность невзрачной внешности.

— Подойдите, — сказала герцогиня.

Мисс Гастингс сделала шаг, не больше. Ей тяжело было сносить этот диктаторский тон.

— Объясните, чего вы желаете в нынешних обстоятельствах, и я подумаю, что можно для вас сделать.

— Полагаю, — начала мисс Гастингс тихим, быстрым и отнюдь не умоляющим голосом. (Глядела она при этом в пол.) — Полагаю, вашей королевской светлости известна ситуация с капитаном Гастингсом. Моя просьба непосредственно из нее следует.

На этом она умолкла.

— Я не совсем вас понимаю, — ответила герцогиня. — Мне сказали, что вы пришли с прошением.

— Да. Однако, возможно, мне не следовало приходить. Возможно, вашей королевской светлости неприятно, что я вас обеспокоила. Знаю: то, что важно рядовым людям, может быть несущественно для великих.

— Заверяю вас: судьба вашего брата мне небезразлична. Возможно, я уже сделала все, что могла, дабы смягчить его участь.

— В таком случае благодарю вашу светлость. Но коли ваша светлость уже сделала все, что могла, значит, ничего больше ваша светлость сделать не может, и мне не следует долее занимать время вашей светлости.

Герцогиня несколько удивилась. Она озадаченно взглянула на упрямицу, затем вопросительно посмотрела на сэра Уильяма, словно спрашивая: «Как это понимать?»

Сэр Уильям как раз запихивал в рот носовой платок, чтобы подавить неуместный смех. Он наклонился к сестре и прошептал ей на ухо:

— У нее странный характер. Она чем-то обижена. Ваша светлость должны ее извинить.

Однако ее светлость явно не собиралась никого извинять. Во всяком случае, она не выказала намерения продолжать разговор, пока мисс Гастингс не объяснится. Сама мисс Гастингс тем временем начала осознавать, что так брату не поможешь.

«Что я за дура, — думала она. — Стоило полжизни учиться, как играть на пороках и тщеславии знати, чтобы сейчас, когда это умение могло бы принести мне пользу, пожертвовать им в угоду уязвленной гордости! Ну же, надо играть роль, иначе эта красавица прикажет лакею выставить меня за дверь».

Итак, мисс Гастингс подошла чуть ближе к королеве и, подняв лицо, проговорила с выразительным жаром:

— Пожалуйста, выслушайте несколько слов, которые я должна вам сказать.

— Я уже говорила, что выслушаю их, — последовал заносчивый ответ, имевший целью показать, что время великих людей дорого.

— Тогда, — продолжала просительница, — мне нечего сказать в оправдание брата. Его преступления доказаны. Я лишь прошу вашу светлость вспомнить, каким он был до своего падения, как любил Ангрию, как храбро сражался за нее на поле брани. Нет надобности напоминать вашей светлости об уме капитана Гастингса и таланте, вознесшем его над большинством современников. Когда-то его имя гремело по всей стране, и это ли не лучшее доказательство?

— Я знаю, что он был отважен и даровит, — перебила герцогиня. — И тем не менее он очень опасный человек.

— Позволительно ли мне ответить вашей королевской светлости? — спросила мисс Гастингс. Герцогиня обозначила свое разрешение едва заметным кивком.

— В таком случае осмелюсь сказать, что его отвага и дарования — лучшая гарантия против низости и предательства, и если государь великодушно помилует моего брата, то таким славным поступком вернет под свои знамена достойнейшего подданного!

— Достойнейшего подданного! — повторила герцогиня. — Не ведающего предательства! Вам известно, любезная, что человек, за которого вы просите, покушался на жизнь короля? Что капитан Гастингс едва не стал цареубийцей?

— Однако попытка не удалась, — взмолилась просительница. — И Гастингса на нее толкнуло отчаяние.

— Довольно! — перебила герцогиня. — Я вас выслушала и думаю, что ничего нового вы не скажете. Вот вам мой ответ. Участь капитана Гастингса меня опечалит, однако я нахожу ее неизбежной. На вашем лице ужас — я понимаю это естественное чувство, но не вижу смысла поддерживать ваши надежды лживыми обещаниями. Скажу прямо: я уже употребила все влияние, заступаясь за Гастингса. Мне объяснили причины, по которым в моей просьбе будет отказано, — причины настолько веские, что я не могла ничего возразить и потому промолчала. Если я вернусь к этой теме, то с крайней неохотой, поскольку знаю, что решение неотменимо. И все же обещаю попытаться. Не надо меня благодарить. Вы свободны.

И герцогиня вновь отвернулась от мисс Гастингс. Надменное выражение лица означало, что она не намерена больше ничего выслушивать.

Смиренная подданная мгновение смотрела на государыню. Трудно сказать, что говорили ее темные горящие глаза. Обида, разочарование, стыд — вот, видимо, были главные чувства. Мисс Гастингс сознавала, что неправильно повела себя с герцогиней Заморна, с самого начала произвела неверное впечатление и не помогла брату, а только повредила. А главное, весь этот позор произошел на глазах у сэра Уильяма Перси. Она вышла из комнаты совершенно убитая.


— Вы хорошо знаете эту женщину? — спросила герцогиня, поворачиваясь к брату.

— Видел ее несколько раз, — был ответ сэра Уильяма.

— Да, но знаете ли вы ее? Знаете ли ее характер?

— Не очень. Она добрая девушка, — ответил баронет, улыбаясь весьма загадочно.

— Где она живет, кто ее родственники?

— До последнего времени она была кем-то вроде учительницы в семье стряпчего Мура.

— Отца мисс Мур? Джейн, Джулии или как ее там?

— Именно так. Прекрасной ангрийки.

— Что ж, эта мисс Гастингс не слишком приятная особа. Мне она не понравилась.

— Почему, ваша светлость?

— Она странная, резкая. Запомните: я не хочу больше ее принимать.

— Хорошо. Кстати, я устал стоять. Будет ли оскорблением величества, если я сяду в присутствии вашей светлости?

— Нет, сэр. Придвиньте себе стул.

Сэр Уильям покинул свой пост за королевским креслом и сел рядом с сестрой. Они выглядели весьма примечательной парой и держались друг с другом довольно своеобразно. Разговор их был отрывистым и резким, взгляды — быстрыми и не сказать чтобы чересчур нежными, однако и то и другое говорило о некоем взаимопонимании. Герцогиня не забывала своего ранга. Она обращалась к брату с властной королевской прямотой.

— Что вы поделывали в последнее время? — полушутя-полустрого спросила она молодого повесу, который сейчас опирался на подлокотник ее кресла.

— Трудно сказать, мэм. Переводил дух после долгой погони.

— Но где вы были? Я только и слышу, что жалобы на ваше отсутствие. Премьер неоднократно с большим неудовольствием высказывался на эту тему.

— Ваша светлость знает, что человеку иногда надо уединиться, чтобы спокойно подумать. Суета и спешка этого испорченного мира слишком рассеивают мысли.

— Уединиться! Наверняка где-нибудь куролесили. Праздность всегда доводит вас до беды. Мне спокойнее, когда вы при деле.

— Вот как? Ваша светлость озабочены моей нравственностью?

— Бросьте насмешничать, Уильям. Ваша нравственность не моя забота. Но расскажите, чем вы были заняты.

— Ничем, мэм. Как христианин клянусь, что вовсе не куролесил. А что заставило вас меня заподозрить?

— Что ж, коли так, оставьте свои признания при себе. А теперь расскажите, что вы собираетесь делать. Могу ли я чем-нибудь помочь вам в ваших намерениях?

— Нет, спасибо. Моя задача на ближайшее время определена: ловить Монморанси и Симпсона.

— У вас есть предположения, где они?

— Ни малейших, но, вероятно, они покинули Париж.

— Я так и подумала после того, что услышала вчера вечером.

— И что же вы услышали?

— Герцог и мой отец говорили о них, и отец сказал: они ближе к родине, чем к Франции.

— И все? — спросил сэр Уильям, пристально глядя на сестру.

— Да. Больше ничего. Они замолчали, как только я вошла в комнату.

— Думаете ли вы, — спросил баронет, — что наш достославный родитель по-прежнему связан со старыми друзьями?

— Полагаю, что нет. Он редко говорит о политике. Ах, Уильям, как же я хочу, чтобы он держался от нее подальше!

— Ах, Мэри, мне глубоко плевать, занимается ли он политикой. Но очень подло с его стороны оставить былых дружков на бобах.

— Не смейте говорить как Эдвард! — промолвила дочь корсара.

— Я скажу то же самое ему в лицо, — отвечал сын корсара. — Я часто думал, Мэри, что свет еще не видывал такого странного безумца, как человек, который меня зачал. Что до грубой брани в духе Эдварда, это чистое притворство. Я не испытываю неодолимого желания ненавидеть нашего бесценного батюшку.

— Так и помолчите, сэр! — перебила королева Мария.

— Нет, я имею право говорить. Честью ручаюсь: этот человек одержимый. Я бы не женился, преследуй меня безумная мысль, что все мои отпрыски мужского пола будут дьяволами.

— Он никогда не говорил и не считал, что вы с Эдвардом дьяволы. Хотя если бы говорил, он был бы ближе к истине.

— Нет, упомянутый джентльмен ни за что не скажет такого вслух. Это предположение слишком ужасно, чтобы выразить его словами. В своей болезненной мнительности он вообразил себя не вполне человеком, а отчасти демоном. Безумец убежден, что его сыновья пошли в демона-отца, а дочь — в кроткую земную мать. Скажите, Мэри, у вас нет таких мыслей касательно ваших детей? Ибо, без сомнения, их отец — демон.

— Уильям, какой же вы резкий, неприятный насмешник. Я уже раза два сердилась на вас за такие разговоры, и все без толку. Я откажу вам от дома, сэр, и не буду видеться с вами, как не вижусь с Эдвардом.

— Прекрасно, мадам. Откажите мне в аудиенции, когда я ее попрошу, и я в отместку проверну небольшую авантюру, о которой подумываю последние года два. Одно оскорбление с вашей стороны или со стороны богдыхана Чам-Чи-Тонгу, и я отлично разыграю прилюдную комедию.

— Разыгрывайте что хотите, я не позволю меня шантажировать, — сказала герцогиня. — Все ваши темные намеки ничего не значат. У вас дурной характер, Уильям.

— И у вас, Мэри. И если бы вы стали женой достойного человека вроде сэра Роберта Пелама, а не того субъекта, которому досталась ваша верная любовь, вы бы проявили этот характер раньше.

— По счастью, я не стала женой сэра Роберта Пелама. Пусть благодарит за это свою звезду, — отвечала герцогиня.

— Я не сомневаюсь, что он и благодарит.

— Уильям, сегодня утром вы положительно невыносимы, — продолжала герцогиня.

— А вы были исключительно милы и любезны с несчастной девушкой, которая пришла молить вас о заступничестве полчаса назад.

— Так я вас раздосадовала? Долго же вы сдерживали гнев, выжидая, когда лучше всего сумеете задеть меня за живое.

— Это у нас семейное — наследие сатанинского отца.

— Уильям, вы для меня загадка. Признаюсь, порою вы ставите меня в тупик. Иногда вы приходите ко мне и сидите целый час в глупейшем молчании, но с блаженной улыбкой на лице, словно самый благожелательный и счастливый человек в мире. Если дети в комнате, вы с ними играете, выказывая скорее любовь, нежели неприязнь. А то вдруг заявляетесь непрошеным, желчный как… нет, я не могу подобрать сравнения. Вы сидите и сыплете ядовитыми намеками, заставляющими думать, что вы завидуете мне еще больше Эдварда. Как понимать вашу переменчивость? Проистекает ли она из тщеславного желания показать власть, которую дают вам наши отношения? Считаете ли вы, что мне грозит опасность стать чересчур счастливой, если постоянно не спускать меня с небес на землю вторжениями заносчивого, своенравного брата, который силится превратить себя в некоего рода фантазм, источник тайного гнетущего беспокойства?

— Боже милостивый! Что я сказал, что сделал, чтобы вызвать эту тираду? Источник тайного гнетущего беспокойства! — ехидно повторил сэр Уильям. — О нет, Мэри, об этом без меня позаботится великий богдыхан. Полагаю, вы знаете о последней его причуде?

— Нет, но можете мне рассказать. Я решу, верить вам или нет.

— О, конечно. Как хорошая жена, вы не поверите, однако весь город верит. Третьего дня он был на званом вечере в Кларенс-Хаусе, не так ли?

— Да, а что?

— Ничего. Просто дама, о которой вы недавно упомянули — прекрасная ангрийка, — тоже была там.

— Продолжайте Уильям, не тяните.

— Нет, мне нечего особенно рассказывать — только что король и мисс Джейн провели почти час в маленьком кабинете рядом с гостиной. Вы его наверняка помните.

— Наедине? — спросила герцогиня.

— Да, наедине, но не огорчайтесь так сильно. Быть может, ничего дурного и не произошло.

— А кто вам об этом рассказал?

— Я сам видел. Я был на вечере, и у меня есть глаза. Ричтон провел мисс Мур в кабинет; я слышал, как он говорит, что король там; я отметил, сколько времени прошло, и наблюдал за нею, когда она вышла.

Герцогиня смотрела на брата, сузив глаза. Лицо его было бледно, в улыбке явственно сквозил яд.

— Зачем вы мне это сказали, Уильям?

— По очень веской причине, мэм, и я чистосердечно объясню свои мотивы. Мне нравилась мисс Мур. Я находил ее красивой, приятной девушкой, и поскольку намерен в ближайшее время жениться, подумывал, что, возможно, предложу ей стать леди Перси. Однако когда я увидел эту гнусность — как она позволила Ричтону отвести себя в занавешенную нишу, слышал их притворный спор, видел, как затем она вошла в кабинет, откуда после вышла взволнованная и раскрасневшаяся, — мне стало так гадко, что я готов был оскорбить ее при всех собравшихся. Впрочем, я решил, что отомщу более безопасным и действенным способом: просто расскажу обо всем своей августейшей сестре, а та уж пусть думает, как быть дальше. Мой совет… нет, куда это вы? Постойте! Ну вот, убежала. Что ж, с утра я был не в духе, а теперь мне куда легче. Как она поступит? Ринется к нему прямо сейчас? Впрочем, плевать. Перережу ли я себе горло из-за несчастной любви? Нет, даже слезинки не уроню. Я понял, что не любил ее, фальшивую, бессердечную, ветреную кокетку. Что мне ее жалкая простота? Однако я отомстил, и теперь моя душа спокойна. Довольно героики! Заеду домой, перекушу, потом к Тауншенду. Уж мы пойдем бузить так, что небу станет жарко!

Глава 1

— Скажи майору Кингу, что я хочу с ним поговорить! — крикнул лорд Хартфорд, открывая дверь своей туалетной и обращаясь к горничной, которая смахивала пыль с золоченых рам в галерее.

— Сейчас, милорд.

С метелочкой в руках бойкая девица сбежала по широкой парадной лестнице и остановилась на нижней площадке.

— Вуд! — крикнула она лакею, который шел по коридору, неся поднос с серебряными рюмочками для яиц и поджаренным хлебом. — Вуд, джентльмены еще завтракают?

— Да, но скоро закончат. А что, Сьюзен?

— Передай майору Кингу, что милорд хочет его видеть, да поскорее.

Горничная взбежала по ступенькам и вернулась к своему занятию, а лакей прошел в малый обеденный зал.

Майор Кинг, капитан Беркли и лейтенант Джонс, гостящие в Хартфорд-Холле, встали чуть позже десяти часов и теперь сидели в великолепном помещении, обсуждая превосходный завтрак.

— Беркли, душа моя, как нынче ваше самочувствие? — спросил майор Кинг. — Обгладываете куриное крылышко? Аппетит с утра дурной?

— Да уж, сдается, у вас не лучше. Вы ничего не съели, кроме кусочка хлеба, а Джонс глядит на свой кофе с такой нежностью, будто это яд.

— И кто только выдумал эти завтраки? — проворчал Джонс.

— Вы предпочли бы обойтись без них? — спросил майор Кинг. — Особенно когда желудок и голова в таком состоянии, как теперь? Скажите честно, Джонс, сколько бутылок вы уговорили вчера вечером?

— После четвертой перестал считать, — ответил он.

— А где вы спали, друг мой?

— Не знаю. Но проснулся среди цветов.

— Среди цветов, да. Взяв курс из-за стола, вы, вместо того чтобы пройти в дверь, как всякий порядочный христианин, легли на левый галс и проломили стеклянную стену оранжереи. Лорд Хартфорд поклялся, что взыщет с вас за ущерб.

— С вашего позволения, сэр, вас зовут, — сказал лакей, обращаясь к мистеру Кингу.

— Кто зовет, Вуд?

— Милорд. Он в туалетной.

— Хм. — Майор, морщась, встал из-за стола. — Думаю, он совсем плох — нет сил спуститься к завтраку. Я порекомендую кровопускание, и если врачи доберутся до его яремной вены, у меня появится надежда. Унеси завтрак, Вуд. Капитан Беркли и мистер Джонс — католики, они сегодня постятся. Принеси ящик ликера, Вуд, бутылку-другую содовой, коробку сигар для мистера Джонса и роман из библиотеки для него же — что-нибудь легкое, для развлечения.

— К дьяволу, Кинг, заботьтесь лучше о себе, — сказал лейтенант.

Майор Кинг рассмеялся, глядя на осовелое лицо мистера Джонса, и, все так же смеясь, вышел.

Бравый майор поднялся по лестнице и враскачку двинулся по галерее. Как и пристало офицеру Девятнадцатого полка наутро после грандиозной попойки, сейчас он менее всего походил на лощеного денди. Сьюзен, упомянутая выше горничная, по-прежнему обмахивала метелочкой золоченые рамы темных Сальватора Розы, Каррачи и Корреджо, хмуро смотревших с длинной стены. Майору Кингу, видимо, надо было что-то ей сказать. Он сбавил шаг и уже собирался козырнуть, начиная разговор, однако Сьюзен юркнула в ближайшую комнату и заперла дверь на задвижку.

Майор Кинг продолжил путь по галерее. У последней двери он остановился и постучал.

— Входите, черт побери, — прорычал голос, чей обладатель явно мучился либо подагрой, либо резью в желудке.

Майор Кинг втянул щеки и вошел.

Полузадернутые шторы и опущенные жалюзи почти не пропускали света. Вероятно, оно было и к лучшему, поскольку и туалетная, и ее хозяин были, что называется, «не при параде». На столе валялись бритвенные принадлежности, кольца, пряжки, медальон с портретом и великолепные золотые часы с репетиром. Дамастовый шлафрок, напоминающий одеяние сарацина, был неопрятно перекинут через спинку кресла, стоящего посреди комнаты перед огромным, в человеческий рост, зеркалом. Дорогой ковер сбился, скамеечка для ног валялась у двери, словно брошенная в кого-то, неосторожно навлекшего на себя патрицианский гнев. Прямо перед камином развалился на стуле косматый человек, немытый, нечесаный и небритый. Его руки были засунуты глубоко в карманы, а ноги расставлены, так что одна сафьяновая туфля лежала на левом каминном крюке, а вторая — на правом. Он являл собой очаровательную фигуру, когда сидел вот так, неотрывно глядя в каминную трубу с выражением злости, которое вообразить легче, чем описать.

— Каков сегодняшний бюллетень, полковник? — спросил майор Кинг, вразвалку подходя к начальнику.

— Дверь закройте, — рявкнул Хартфорд с обходительностью больного тигра.

Кинг подошел к двери и захлопнул ее ударом ноги.

— Прочтите, — распорядился первый джентльмен Ангрии, нехотя вытаскивая руку из кармана невыразимых и указывая большим пальцем на стопку распечатанных писем, которые лежали на столе вместе с конвертами. Майор подошел к столу.

— Читайте вслух, — продолжал краса ангрийской знати.

Кинг прочистил горло, взял письма и тоном часового, выкрикивающего пароль, начал:

— «Виктория-сквер, Витрополь. Март. Лорду Хартфорду,

полковнику Девятнадцатого пехотного полка,

председателю Заморнского военного трибунала.

Милорд!

Я получил указание его величества сообщить вам следующее решение, одобренное его величеством в совете и касающееся арестанта Гастингса, находящегося сейчас под надзором вашей милости в Заморнской городской тюрьме. Вашей милости следует предложить арестанту следующие условия, в случае исполнения каковых он будет освобожден с нижеизложенными оговорками.

Во-первых, он должен дать полный отчет о том, насколько связан с другими лицами, объявленными вне закона вместе с ним.

Во-вторых, он должен сообщить все, что знает о планах и намерениях указанных лиц.

В-третьих, он должен сообщить, где последний раз видел Гектора Мирабо Монморанси, Джорджа Фредерика Кавершема и Квоши Квамину Кашну, а также где, по его мнению, они могут находиться сейчас; насколько они связаны с недавней бойней на востоке и высадкой французских войск в Уилсон-Крик и состоят ли в сговоре с иностранными возмутителями политического спокойствия, Баррасом, Дюпеном и Бернадоттом, а кроме того (и данный вопрос ваша милость должны рассматривать как особо важный), поддерживают ли дворы южных государств тайную переписку с ангрийскими изменниками и подстрекают ли их прямо либо косвенно.

В случае если его величество и правительство найдут ответы Гастингса на приведенные вопросы удовлетворительными, смертный приговор будет заменен на лишение офицерского звания, исключение из Девятнадцатого полка и принудительную службу рядовым в войсках под командованием полковника Николаса Белькастро.

Если Гастингс откажется дать ответ на все либо на часть вопросов, ему следует предоставить полчаса на раздумье, по истечении какового срока исполнить приговор незамедлительно. Его величество рекомендует вашей милости не тянуть с перечисленным, ибо желает скорее покончить с делом, дабы избавить вашу милость от связанного с ним утомительного бремени единоличной ответственности. Правительство дало распоряжение, чтобы на следующем заседании суда под председательством вашей милости присутствовал сэр У. Перси.

Честь имею оставаться

вашей милости покорный и смиренный слуга

А. Ф. Этрей, военный министр, 18 марта 1836 г.».


Майор Кинг, дочитав послание, собрался его прокомментировать и даже успел проговорить «черт подери», когда человек в сафьяновых туфлях, с небритой черной щетиной и всклокоченной седой головой шумно вскочил, не дав ему закончить мысль.

— Проклятье! — ревел Хартфорд, меряя шагами комнату. — Вот она, черная желчь, вонь которой преследует человека до самой смерти! Треклятые паркетные шаркуны! Они дадут ему возможность выкрутиться, помилуют мерзавца, которого надо было пристрелить на месте, как загнанного волка, — и все мне назло! А еще посадят мне на голову сопливого филера, их платного осведомителя, их продажного шпика, их подлого лизоблюда! Чтобы избавить меня от утомительного бремени! Как бы не так! Чтобы давить на трибунал Девятнадцатого полка! И теперь сэр У. Перси будет наблюдать за каждым моим жестом и взглядом, доносить о каждом моем слове! Дьявол меня побери! Дьявол побери весь мир!

Последнюю анафему сей джентльмен провыл нечеловеческим голосом, поскольку, в ярости расхаживая по комнате, налетел ногой на зеркало и разбил вдребезги отражение собственной ладной мускулистой фигуры и смуглого мужественного лица. Совершив описанный подвиг, его милость стал призывать по именам различных демонов ада. Поскольку ни один из них не откликнулся (если, конечно, не считать майора Кинга представителем инфернального воинства), благородный лорд наконец остыл настолько, что вновь уселся перед камином, препоручил короля и двор Ангрии заботам поименованных споспешников Вельзевула, испустил глубокой вздох и, по причине окончательного изнеможения, умолк.

Надо сказать, что майор Кинг отнюдь не разделял чувств своего благородного полковника. Ему представлялось, что нет мести утонченнее, чем лишить Гастингса высокого звания капитана и, разжаловав в презренные нижние чины, отдать под ярмо полковника Николаса Белькастро. «Давно нам не приходил такой козырь, — думал он. — Мы скажем мерзавцам, что они вынуждены брать наши худшие отбросы, — то-то их перекосит. Конечно, они смогут ответить, что тот, кто считался справным офицером в Девятнадцатом, годится им только в рядовые. Нда. Плохо, конечно, но если кто из них посмеет такое заявить, всегда есть верное лекарство — пистолеты и шесть шагов».

Майор забавлял себя этими приятными раздумьями, когда Хартфорд перебил их требованием прочесть следующее письмо. Оно было коротким:

Генерал сэр Уилсон Торнтон по указанию его величества извещает лорда Хартфорда, что в связи с возможностью начала военной кампании необходимо укомплектовать все полки офицерами, годными к военной службе. Посему генерал сэр Уилсон получил дозволение спросить лорда Хартфорда, готов ли тот выступить в поход с Девятнадцатым полком, буде поступит такой приказ, или состояние его здоровья и духа не благоприятствуют подобному образу действий. В случае если лорд Хартфорд придерживается последнего мнения, необходимо будет назначить лорду Хартфорду замену, даже если в итоге его величество навсегда лишится глубоко ценимых им услуг лорда Хартфорда. Ответ следует дать незамедлительно.

(подписано) У. Торнтон.

— Кукиш им с маслом! — проговорил лорд Хартфорд и в следующие десять минут не произнес больше ни слова. По истечении этого времени он слабым голосом велел майору Кингу взять бумагу, перо и записывать под диктовку.

— Пишите, — сказал он. — «Хартфорд-Холл, Хартфорд-Дейл, Заморна». Я им покажу, что у меня по крайней мере есть дом, где укрыться. Написали?

— Да.

— Теперь пишите: «Восемнадцатое марта тысяча восемьсот тридцать девятого года». Я им покажу, что по-прежнему в своем уме и знаю, какое сегодня число и год. Написали?

— Да.

— Тогда слушайте и записывайте как можно скорее: «Сэр…» — учтите, это я обращаюсь к мужлану Торнтону.

«Сэр, позвольте мне со всей искренностью и теплотой, каких заслуживает исключительная доброта его величества, поблагодарить его величество за трогательный интерес к состоянию моего здоровья. Я рад, что по воле всемилостивого Провидения могу дать самый удовлетворительный ответ на великодушный вопрос его величества. Доброе сердце его величества возрадуется известию, что никогда еще я не был в столь крепком здравии, как сейчас, и соответственно дух мой в настоящее время весел и бодр. Я не только не испытываю желания уклоняться от действительной службы, но, напротив, ликую при мысли о том, чтобы вновь вдеть ногу в стремя. Его величество может не сомневаться, что, когда бы его величеству ни было угодно отравить Девятнадцатый полк в поход, ни один солдат или офицер сей прославленной части не ответит на зов радостнее меня. Я готов ко всему, к почетной службе и к службе опасной. До сего дня я был верным офицером своей страны и намерен оставаться таковым до смертного часа. Передайте его величеству мою искреннюю признательность за все то лестное внимание, которым его величество меня в последнее время удостаивает.

Остаюсь

ваш и прочая,

Эдвард Хартфорд».

— А теперь, Кинг, позвоните в колокольчик и велите немедленно отправить письмо, а потом скачите в Заморну и приготовьте все к завтрашнему заседанию трибунала. А я пока лягу и не буду вставать сегодня весь день, потому как чувствую себя исключительно скверно. Тысяча чертей!

С этими словами лорд Хартфорд вышел из туалетной в спальню. Оставшись один, майор Кинг едва не задохнулся от приступа беззвучного смеха.

Глава 2

Город Заморна в теплую пору чрезвычайно хорош. Общественные здания сплошь новые, отменно красивой архитектуры и выстроены из белого камня. Главные улицы широки, лавки на них — щедры и оживленны, дамы, гуляющие по мостовым, разряжены богато, как жены и дочери зажиточных торговцев, и в то же время изысканно, ибо провинция Заморна весьма аристократична. В атмосфере города почти всегда ощущается некое волнение. Жители его, подобно живой массе обитателей муравейника, вечно куда-то стремятся, а всего эта суета заметнее на Торнтон-стрит, где по одну сторону расположилась гостиница «Стэнклиф», по другую — здание суда.

Было 19 марта, вторник. Погода стояла отличная, солнце жарко светило с голубого неба, а гряда серебристых облаков на горизонте предвещала короткий весенний ливень. Час назад прошел дождь, но свежий ветер уже высушил улицы, и лишь кое-где на отмытых добела мостовых поблескивали редкие лужицы. Чувствовалось, что за городом зеленеет трава, деревья набухли почками, а в садах золотятся крокусы. Заморну, впрочем, как и ее обитателей, мало заботили эти сельские радости. Вторник здесь — ярмарочный день. Торговые ряды были забиты до отказа. В «Гербе Стюартвилла», в «Шерстяном тюке» и в «Восходящем солнце» повара стряпали праздничный обед, а официанты сбивались с ног, разнося бренди, стаканы с разведенным джином и бутылки северного эля.

Спокойная в своем аристократическом величии, гостиница «Стэнклиф» свысока взирала на торговую суматоху. Впрочем, там тоже царила суета, хоть и необычного рода. Разумеется, господа, входящие в роскошные двери гостиницы, держались и выглядели иначе, чем коммивояжеры с рыжими бачками и чертыхающиеся фабриканты в трактирах рангом пониже. По коридорам бегали ливрейные слуги и денщики, а случись вам заглянуть на конюшню, вы бы увидели десяток грумов, которые кормили и чистили упряжных лошадей, а также двух-трех верховых скакунов — благородных красавцев, возможно, помнящих славу Вествуда и кровавый Лейденский триумф.

Без сомнения, что-то важное происходит в здании суда напротив, ибо двери его осаждает толпа джентльменов в черных, зеленых и коричневых фраках, в сюртуках с бархатными лацканами и касторовых шляпах; более того, эти двери время от времени отворяются, и кто-нибудь торопливо сбегает по ступеням, идет через улицу в «Стэнклиф», требует вина и, промочив горло, тем же быстрым шагом спешит обратно. Толпа расступается перед ним, а он шествует с важным сосредоточенным видом, не глядя ни вправо, ни влево. Дверь за ним тут же ревниво закрывают, так что вы едва успеваете заметить по другую сторону констебля с дубинкой.

Утром упомянутого дня я сам был в толпе у здания суда и, думаю, выстоял часа четыре перед широкими ступенями.

глядя на массивные колонны портика. Военный суд заседал с девяти; вся Заморна знала, что изменника Генри Гастингса сейчас сурово допрашивают и от того, что он скажет, зависит его жизнь или смерть. Да, в эту самую минуту грозный Хартфорд восседает в судейском кресле, а хитроумный Перси неумолимо задает вопросы, не давая жертве уходить от ответов, и вытягивает признания с коварством истинного Белиала. Здесь же военная коллегия — Кинг, Керкуолл, Джонс, Беркли, Паджет и прочая; немногие джентльмены, допущенные в качестве зрителей, сидят в зале на скамьях. А вот и арестант Гастингс — вообразите его себе. Его душа на дыбе; снаружи стены суда залиты солнечным светом, портик и величественный фронтон белеют на фоне безоблачного неба. Однако если Генри Гастингс продает душу дьяволам, собравшимся его судить, то что ему до радостного света дня?

Часы на ратуше и на соборе пробили двенадцать.

— Чтоб мне провалиться, они намерены сегодня закончить? — произнес джентльмен рядом со мной. Повернувшись, я узнал характерную внешность Сиднемов. То был Джон Сиднем, старший сын Уильяма Сиднема, эсквайра из Саутвуда.

— Как поживаете, мистер Джон?

— Не имею удовольствия быть с вами знакомым, сэр, — отвечал тот с истинно ангрийской учтивостью.

— Моя фамилия Тауншенд. Возможно, вы помните, что мы вместе были в ложе у сэра Фредерика Фейла в Витропольском театре.

— А, ну да! Тауншенд, тысяча извинений! После пьесы мы пошли в трактир и славно гульнули! Отлично помню тот вечер. Надеюсь, мистер Тауншенд, вы в добром здравии.

— В превосходном, спасибо. Только немного устал стоять. Вы ничего не слышали о том, что там происходит, мистер Джон?

— Ни словечка. В «Стэнклифе» заключают пари на исход дела. Одни говорят, что Гастингс примет королевские условия, другие — что он своих не продаст.

— А вы какого мнения?

— Я сужу по себе. Конечно, он заложит дружков — я бы на его месте поступил так.

— Что ж, человек, предавший один раз, может предать и во второй.

— Да, да. Неловко только первый раз. Потом привыкаешь.

— Говорят, скоро заседанию конец, — включился в разговор еще один джентльмен.

— Вот как, Миджли? Кто вам сказал?

— Паджет. Он только что вышел. В «Стэнклифе» говорят, что арестант отказался давать показания. Все считают, что он не расколется.

— Да, небось вопросы-то не из легких.

— Да. Его крепко прижали.

— И если он не примет условия, то казнь состоится немедленно?

— Да, сегодня до вечера. Его расстреляют на Эдвардстонском общинном лугу. Говорят, в казармы отослан приказ, чтобы солдаты были готовы к трем.

— Значит, он молчит.

— Думаю, да. Из него там всю душу вытрясут, и поделом.

— Паджет говорит, председатель трибунала рвет и мечет.

— Из-за чего?

— Из-за вмешательства каких-то правительственных агентов.

— Что, сэра Уильяма Перси?

— Да.

— А разве Перси хочет спасти Гастингса?

— Нет. Бог его знает. Паджет говорит, этого Перси не разберешь.

— Эй, что это они там делают в первых рядах толпы?

— Не знаю. Кажется, машут руками.

— Думаете, суд встает?

— Не удивлюсь, если так. Заседали часа четыре, не меньше.

— Вот, Маккей выходит на ступени.

— Да, а на окнах поднимают жалюзи.

— Тогда давайте протиснемся ближе.

С этими словами господа Сиднем, Миджли и Тауншенд смело ринулись в толпу и ногами и локтями завоевали себе выгодную позицию у самых дверей суда.

Двери эти как раз открылись, и участники заседания один за другим потянулись наружу. Первым вышел сэр Эдвард Перси, сморкаясь в носовой платок и затем убирая его в карман. Он в два прыжка спустился по ступеням и направился прямиком через улицу в гостиницу «Стэнклиф». От него явно ничего было не добиться. Он не только молчал, но еще и смотрел прямо перед собой, не удостаивая никого взглядом. Следом вышли офицеры, четверо, плечо к плечу, звеня шпорами по мостовой, затем деловитый господин, седовласый, с бледным сосредоточенным лицом. То был мистер Мур; проходя мимо меня, он приподнял шляпу. Все исчезли в дверях гостиницы «Стэнклиф». Затем на лестницу вышли двое полицейских и встали по сторонам от двери. Маккей спустился в толпу и принялся расчищать дорогу. Из двора гостиницы выкатил извозчичий кеб и остановился перед зданием суда.

И тут Миджли тихо проговорил: «Это Гастингс». Я поднял голову. Из-под портика вышел коренастый человек в плотно застегнутом черном сюртуке и низко надвинутой шляпе, практически скрывавшей лицо; лишь один раз он на миг поднял голову и посмотрел в толпу. Взгляд этот стоило видеть. В нем была злобная подозрительность дурного человека, ждущего от других ненависти, и мстительная готовность ненавидеть в ответ. Зубы были стиснуты, брови сведены. Все указывало, что его грызет отвращение к себе. Полисмен сел в кеб, а за ним шагнул Гастингс, потом третий полицейский. Экипаж тронулся. Ни звука не раздалось из толпы при его отъезде — ни улюлюканья, ни криков «ура».

— Он Иуда, голову даю, — сказал я, поворачиваясь к Джону Сиднему. Джон согласно кивнул.

— Сэр Уильям Перси, — произнес кто-то рядом. Из дверей показался худощавый гусар в белых штанах и синем мундире, поправляя шляпу и глядя прямо перед собой с отрешенной собранностью, без улыбки, как обычно, когда думает о чем-то важном и ему недосуг напускать на себя всегдашние ехидство и бесшабашность. Он прошел перед нами легкой, ленивой походкой. Я хорошо видел его лицо, потому что он держит голову очень прямо. Гладкий лоб — единственное, что в нем по-настоящему красиво, — мрачила глубокая складка, которой там обычно не наблюдается. Думаю, Перси исходил ненавистью к кому-то — вероятно, брату или лорду Хартфорду, — однако как же спокоен он был внешне! В следующий миг сэр Уильям пропал с моих глаз во всепоглощающей бездне гостиничного коридора.

— Дорогу карете лорда Хартфорда! — прокричал голос, и мимо нас пронеслось ландо, запряженное четверкой серых красавцев. Из дверей выступил сам председатель трибунала: поистине величавый судья в офицерском плаще, сапогах и дорожном картузе. Последний особенно шел к его смуглому, резкому лицу и пышным черным бакенбардам. Все вместе придавало ему несомненное сходство с исполинским орангутангом; убежден, что милорда охотно взяли бы в любой зверинец королевства. Под руку с его милостью шел господин в макинтоше и бежевой касторовой шляпе. Все сразу узнали вездесущего графа Ричтона, который, конечно, не мог пропустить сцену последнего унижения Гастингса и приехал в Заморну на трибунал. Гордость не позволила ему остановиться даже в такой роскошной гостинице, как «Стэнклиф», и сейчас он отправлялся со своим благородным другом к тому домой. Оба сели в экипаж, один мрачнее тучи, второй — весь улыбки и обходительность. За пять минут они пронеслись по Торнтон-стрит и свернули на Хартфордскую дорогу.

Через два часа итоги судебного заседания стали известны всей Заморне. Гастингс принял условия и дал показания против бывших друзей. Что именно он сказал, не разглашается, однако вскоре станет ясно из действий правительства. Гастингс вернул офицерский патент, согласился надеть полосатый мундир и алый пояс рядового в полку Белькастро и в награду за все получил жизнь — жизнь без чести, без свободы, без всяких остатков личности. Так открывается новая карьера Генри Гастингса, юного героя, воина и барда Ангрии! «Как пали сильные!»[39]

Глава 3

Сэр Уильям Перси, как и его отец, чрезвычайно упорен, когда речь идет о каком-нибудь его желании, какой-нибудь вздорной фантазии, и чем меньше доброго эта прихоть сулит ему самому или окружающим, тем упорнее он добивается своего. Нортенгерленд всю жизнь, как дитя, бежал за радугой, и в какие только бездны не падал в погоне за своей мечтой! Как часто она отвращала его от серьезных целей, увлекая за собою в то самое время, когда честолюбие уже возвело его на высочайшую гору, когда вершина была совсем рядом и с нее открывались все царства мира и слава их! Сколько раз в такие минуты Александр Перси поворачивал назад, потому что его поманила иллюзия красоты, и, спустившись с кручи, на которую взбирался столько дней и ночей, силился, как безумец, ухватить руками обманчивую грезу! Когда она рассеивалась, он не возвращался в разум. Он по-прежнему видел в облаках перед собой многоцветную арку и упрямо бежал к ней, хоть и облака, и сама радуга давно растаяли в ничто.

Сэр Уильям, чья душа и воображение куда холоднее, никогда не поддавался призрачным самообманам. По сравнению с Нортенгерлендом он сделан из мрамора, однако мрамор этот заколдованный и может оживать, как статуя Пигмалиона. Сэр Уильям подвержен настроениям. То прекраснейшее лицо вызывает у него лишь презрительную насмешку над женским тщеславием, то выражение на лице заурядном, луч, сверкнувший в глазах не огромных и не сияющих, останавливают его внимание и внушают романтические раздумья лишь потому, что созвучны сегодняшнему мимолетному капризу. И все же, если семя чего-то подобного — симпатии, расположения, приязни, называйте как хотите, — запало ему в душу, оно пускает там прочные корни и, тайно возрастая, может со временем превратиться в подлинную страсть.

Сэр Уильям, носящийся туда-сюда по важным поручениям, занимающий доверенный и ответственный пост иностранного атташе, а следовательно, живущий в вихре нескончаемых дел, по-прежнему удерживал в памяти нелепейшую из причуд, маленькую утешительную забаву — интерес к мисс Гастингс. После аудиенции у августейшей сестры сэра Уильяма она куда-то пропала с его глаз, и он не удосужился навести о ней справки. Последний раз он видел мисс Гастингс, когда та, красная от обиды и стыда, покидала королевскую приемную. Добросердечный молодой человек мысленно посмеивался от удовольствия, припоминая, с каким равнодушно-холодным видом стоял за стулом государыни. Он понимал, что мисс Гастингс никогда больше не обратится к нему за помощью, более того, станет всячески его избегать, чтобы малейшее ее обращение не было расценено как навязчивость. Он знал, что она как можно скорее покинет Витрополь, и дал ей уехать, не попрощавшись. И все же мисс Гастингс жила в его памяти; сэр Уильям по-прежнему улыбался, припоминая ее жар, ему приятно было воскрешать перед глазами ее быстрые взгляды во время их разговора — взгляды, в которых он явственно читал то, что она считала надежно схороненным в своем сердце. По-прежнему при виде субтильной фигурки, маленькой ножки, умного тонкого лица у него пробуждалось ощущение чего-то приятного, чего-то такого, о чем стоит поразмышлять. Итак, сэр Уильям не собирался отказываться от мисс Гастингс. Нет, когда-нибудь он снова ее увидит. Удобный случай непременно представится. Одно он знал наверняка: можно не опасаться, что она его забудет. О нет:

О нем одном ее мечты

В ночи горят светло,

И помнят тонкие персты

Руки его тепло.

Так что когда сэр Уильям приехал в Заморну, убедившись, что она все еще там, то принялся в редкие свободные минуты раздумывать, как, где и когда возобновить знакомство. Мисс Гастингс не должна догадаться, что он искал встречи, — пусть все произойдет как будто случайно. Более того, сейчас ее мысли целиком заняты братом. Надо подождать несколько дней, пока волнение, вызванное судом, уляжется и преступник будет далеко от Заморны, на пути к новому месту службы и новым товарищам за пределами цивилизованного мира. Тогда мисс Гастингс, лишенная родственного участия и отнюдь не осаждаемая толпой воздыхателей, почувствует себя совсем одинокой, и случайная встреча со знакомым станет для нее событием немаловажным. Итак, сэр Уильям решил следить за ее перемещениями. Он нимало не сомневался, что при некоторых усилиях сумеет придать делу выгодный для себя оборот.

Прошла неделя-другая. Суд на Гастингсом, как всякая громкая сенсация, был забыт. Сам арестант отправился к черту или к Белькастро, что одно и то же. Он пешим маршем выступил из Заморны в составе одной из рот прославленного полка под командованием капитана Дампьера. На нем были белые штаны, алый кушак и полосатая куртка. Под звуки трубы, барабана и горна пропащий удалец покинул город, оставив по себе воспоминания о том, кем он был — человеком, и кем стал — чудовищем.

Удивительное дело: бесчестье Гастингса ничуть не уронило его во мнении сестры. Родных отталкивает не публичное осуждение, а личная обида. Мисс Гастингс слышала, как его поносят на каждом шагу, обливают грязью в каждой газете, но для нее он был все тем же братом, что и до своего падения, и она смотрела на него все через те же розовые очки. Сестра проводила его с ликующей надеждой (полностью ее заслугой, потому что никто больше эту надежду не разделял), что он грядущими подвигами смоет грязные наветы клеветников. И все же она понимала, что ее брат — неисправимый негодяй. Человеческая натура полна противоречий. Невозможно выкорчевать естественную приязнь из сердца, в котором она когда-то пустила крепкие корни.

Когда упомянутые волнения улеглись, мисс Гастингс, вполне счастливая, что ее брат — лучший из людей, как мы уже говорили, — вышел из тюрьмы живым, огляделась по сторонам и задумалась, что делать дальше. Многие, окажись они одни посреди купеческой Заморны, растерялись бы, но только не мисс Гастингс. Она взялась за дело с проворством и усердием муравья: призвала на помощь хорошие манеры и обходительность, обратилась к богатым городским фабрикантам и окрестным помещикам, очаровала их своими талантами, умом, образованностью и за две недели набрала целый класс учениц. Нужда ей теперь не грозила; более того, у нее появились средства на все те изящные приятности, которые скрашивают жизнь. Мисс Гастингс справедливо полагала себя вполне обеспеченной. Она ни от кого не зависела, ни перед кем не отвечала. Первую половину дня она проводила у себя в гостиной, окруженная классом, не вдалбливая мучительно начатки знаний зевающим школьницам (что всей душой ненавидела и к чему из-за своей раздражительности была решительно неспособна), а помогая совершенствоваться тем, кто уже преодолел первые ступени образования: читая, комментируя, объясняя, предоставляя им слушать и зная при этом, что никто не будет корить ее за неуспехи учениц. Маленькая серьезная учительница быстро завоевала любовь и уважение подопечных, среди которых были дочери богатейших семейств города. Она умела сперва поразить юных леди своими превосходящими талантами, а после очаровать их дружелюбием и сердечностью. Очень скоро у нее появилось множество друзей; приятную молодую особу наперебой звали в лучшие дома Заморны и везде ценили за ум, дарования, предупредительность и безукоризненные манеры. Соответственно росло и число учениц; мисс Гастингс получила все, о чем может мечтать девушка пяти футов ростом, не достигшая и двадцати лет. Она хорошо выглядела, хорошо одевалась — скромно, даже скромнее, чем раньше, если такое возможно, но все равно очень тщательно и со вкусом; она порхала стремительно, как пчелка. Разумеется, она была счастлива.

Нет. Жизненные блага отвешиваются строго, чтобы никому не досталось все сразу. У нее были деньги, друзья, здоровье и всеобщее восхищение, однако упрямая гордячка не находила никого, кто был бы равен ей по уму и кого она, следовательно, могла бы полюбить. К тому же состоятельные знакомцы испытывали к ней почтение — почтение, к которому она совершенно не стремилась и тем не менее постоянно его внушала. Мисс Гастингс мечтала о другом — о более теплой и близкой привязанности. Однако это чувство не пробуждалось, и некому было на него ответить. Ах, Генри, ах, Пендлтон, ах, родные холмы!

Порою в вечерних сумерках мисс Гастингс одиноко расхаживала по своей уютной гостиной и думала о доме, тосковала о доме, пока не начинала рыдать от мысли, что никогда его больше не увидит. Тоска была так сильна, что временами, глядя в просвет занавесок на темное небо за стеклами эркера, она отчетливо видела на горизонте синие очертания вересковых пустошей, в точности как из окна Колн-Мосс. А когда возвращалась явь — дома, фонари, улица, — бедняжку охватывало умоисступление. Иногда какой-нибудь звук в доме казался ей скрипом отцовского стула, придвигаемого к камину; порою она как будто различала лай Гектора и Юноны, собак Генри, а то и его собственные шаги и явственно слышала, как он ставит к стене ружье. Увы, все это ей лишь чудилось. Генри изменился, она изменилась, прошлое утрачено безвозвратно. В такие минуты сердце мисс Гастингс разрывалось от желания увидеть одинокого старика в ангрийской глуши. Однако гордость побороть нелегко. Она не вернется к отцу.

Очень часто, когда сумерки сгущались и ровное алое пламя камина окрашивало обои в более теплые тона, раздумья мисс Гастингс принимали новый оборот. Пылкая девушка грезила о сэре Уильяме Перси. Она не думала больше с ним видеться, краснела при мысли, что когда-то самонадеянно позволила себе вообразить, будто не вполне ему безразлична, и все же вспоминала его голос, слова, облик с тем романтическим чувством, о котором мало кто на земле имеет хотя бы самое отдаленное представление. Все связанное с ним хранилось в ее памяти как сокровище. Она могла отчетливо повторить каждое слово, могла как въяве увидеть его лицо, быстрый орлиный взор, привычные жесты. Упоминание в газете его имени или какого-то связанного с ним эпизода становилось для мисс Гастингс эпохою в жизни; все эти заметки тщательно сберегались и бесконечно перечитывались. В одной из них сообщали, что сэр Уильям включен в список офицеров для планируемой восточной кампании; живое воображение мисс Гастингс получило обильную пищу для фантазий. Она рисовала себе грядущие опасные и славные странствия сэра Уильяма, представляла его в самых разных ситуациях: перед боем, на утомительном переходе, на привале у реки. Вот он спит под луной, и тропические растения колышут над ним широкие листья. Без сомнения, думала мисс Гастингс, молодому гусару сейчас снится его любовь; в сновидении над походной постелью склоняется прекрасное лицо, виденное в столичных салонах и запечатленное в сердце.

Мысль прервала поневоле

Чудных грез волшебный сон,

В чащу дальних джунглей боле

Взор ее не погружен.

Скорей прогнать виденье,

Вернуться к прозе дней,

Сэр Вильям и в забвенье

Не может мечтать о ней.

Зачем влачить бесплодно

Оковы горьких грез?

Отныне сердце свободно

Иссяк источник слез.

Прочь, прочь, иначе погубит

Власть неотвязных чар!

Но блаженна та, кого любит

Младой ангрийский гусар!

Высшее счастье земное

Жребий кому-то дал —

Встретив, прижать героя

К сердцу, что он избрал.

О сладостные признанья,

Клятвы и пламень уст!

Горше смерти таить страданье

Неразделенных чувств.

Так думала мисс Гастингс; такие или почти такие слова ложились на музыку у нее в голове. Однако вслух они не прозвучали. Мисс Гастингс не смела признаться в своем безумии даже самой себе. Она лишь на миг помедлила у открытого фортепьяно, тронула пальцами клавиши и, сыграв ноту-другую печальной мелодии, пропела последние строки последнего куплета:

Горше смерти таить страданье

Неразделенных чувств.

Но тут же отдернула руку, захлопнула инструмент и довольно резко высказалась вслух по поводу чистейшего безумия, потом зажгла свечу и, поскольку часы уже пробили одиннадцать, взбежала по лестнице в спальню так быстро, словно за нею гналось привидение.

Глава 4

Как-то погожим вечером мисс Гастингс вышла погулять. Она уже оставила позади шумную Заморну и медленно брела по Гернингтонской дороге. Сбоку тянулась высокая стена помещичьего парка, впереди лежала тихая открытая местность. Время от времени мимо проносились всадник или карета, но в целом вечер и пейзаж были исполнены мирного покоя. Мисс Гастингс, закутанная в шаль, с опущенной вуалью на шляпке, неспешно шла вперед, радуясь случаю побыть в тиши, когда никто не отвлекает разговорами и можно без помех предаваться мечтам. Проезжающие дилижансы поддерживали в ней какое-то странное ожидание: она каждый раз вглядывалась в седоков, не вполне понимая, кого надеется увидеть — быть может, какого-нибудь знакомца из далекого Пендлтона.

Следуя привычному маршруту, она довольно скоро повернула на старую боковую дорогу. По одну сторону тянулась зеленая изгородь, по другую — поля. Здесь спокойствие и тишина были еще более полными. Почтовый тракт остался позади; чувство безраздельного одиночества усилилось. Вечернее солнце, казалось, улыбается еще мягче. Далеко в поле какая-то птица то чисто и весело выводила звонкую трель, то задумчиво умолкала. Мисс Гастингс подошла к старым воротам; столбы были каменные, серые, в зеленых пятнах мха, бревенчатый частокол покосился и зарос бурьяном — прекрасная натура для художника. За воротами начинался большой луг, вернее, целая череда лугов, потому что дорога вела через калитки в изгородях, с пастбища на пастбище, и где оканчивалась — неведомо. Здесь мисс Гастингс привыкла гулять часами, удовлетворяя болезненную тягу к строительству воздушных замков, вполне счастливая, если не считать минут, когда ее пугал отдаленный рев гернингтонского быка, страшилища этих мест.

Подойдя к воротам, она машинально протянула руку, чтобы повернуть щеколду. Створки были открыты, и она вошла, но тут же вздрогнула и остановилась. На камне за воротами лежала мужская шляпа и перчатки; рядом, охраняя их, сидел спаниель. При виде незнакомки пес вскочил и тявкнул — впрочем, без особой злости: инстинкт подсказывал ему, что приближающееся существо не опасно. Откуда-то донесся негромкий свист, однако человека, его издавшего, нигде видно не было. Собака заскулила и послушно легла. Мисс Гастингс пошла дальше.

Она не успела сделать и нескольких шагов, как сзади раздалось громкое изумленное восклицание. Разумеется, девушка обернулась. Справа от нее росли кусты орешника, под которыми трава была особенно мягкой и зеленой. На этом растительном ложе, в лучах вечернего солнца, полулежал господин без шляпы, с книжкой в руке, которую он якобы читал, хотя сейчас его взгляд был обращен не на страницу, а на мисс Гастингс. Солнце, как уже упоминалось, светило ярко; лоб, рот, нос, волосы господина, его бакенбарды, голубые глаза и прочая и прочая — все было на полном виду. Ну конечно, мой читатель узнал этого джентльмена — сэра Уильяма Перси ни с кем не спутаешь. Хотя каким ветром его занесло сюда, в самый тихий и отдаленный уголок гернингтонских выгонов, мне, скажу по чести, не хватает ума вообразить.

Мисс Гастингс, которая, как читателю известно, питала к нему определенную романтическую склонность, вздрогнула от неожиданной встречи. Минут пять она не могла выговорить ни слова и тщетно пыталась собраться с мыслями, чтобы извиниться за то, что сэр Уильям мог счесть назойливым вторжением. Тем временем баронет встал, взял шляпу и подошел к мисс Гастингс. Его взгляд и улыбка выражали что угодно, только не досаду человека, чье одиночество бесцеремонно нарушили.

— Что же вы и словечка мне не скажете? Да еще и побелели как полотно, на лице ужас. Надеюсь, я вас не напугал?

— Нет-нет, — проговорила она с волнением в голосе, — просто здесь обычно никого не бывает, и я боюсь, что обеспокоила сэра Уильяма. Очень сожалею. Мне надо было послушаться спаниеля и сразу повернуть назад.

— Назад? Почему же? Вы боитесь Карло? Мне казалось, он приветствовал вас вполне дружески. Честью клянусь, умный пес почувствовал, что приближающаяся особа не доставит его хозяину огорчения. Будь это здоровенный грубый мужлан, Карло бы вцепился ему в глотку.

Голос сэра Уильяма как по волшебству вновь пробудил то доверие, которое мисс Гастингс ощущала в прошлые встречи. Еще он заставил ее пульс ускориться и зажег в жилах огонь; бледные щеки зарделись. Однако не будем об этом; давайте вернемся к их разговору.

— Я не боюсь Карло, — сказала мисс Гастингс.

— Так кого же вы боитесь? Не меня же?

Девушка поглядела на него, и к ней впервые за долгое время вернулись естественные манеры и голос.

— Да, — ответила она. — Вас и никого больше. Мы так давно не виделись. Я думала, вы меня забыли и не желаете со мной знаться. Я ждала, что вы будете очень гордым и неприветливым.

— О нет, я сама приветливость. Что до гордости, не скажу, что взгляд на вас внушает мне такое чувство.

— Наверное, в таком случае я должна была сказать «презрительным». Горды вы, без сомнения, с равными и с высшими. Впрочем, вы говорили со мною очень учтиво, за что я весьма признательна, поскольку огорчаюсь, когда меня третируют.

— Позвольте спросить: вы здесь одна? — осведомился сэр Уильям. — Или ваши друзья где-то поблизости?

— Я одна. Я всегда гуляю одна.

— Хм! И я один. Очень неразумно для девушки бродить в одиночестве по безлюдным полям. Возьму на себя смелость предложить вам свою защиту до конца прогулки, а затем сопроводить вас до дома.

Мисс Гастингс принялась отнекиваться. Она не хочет причинять сэру Уильяму беспокойства. Она привыкла обходиться сама. Эти места абсолютно безопасны и прочая.

Сэр Уильям вместо ответа продел ее руку под свой локоть.

— Не слушаю никаких возражений, — сказал он. — Я знаю, как лучше.

Видя, что ускользнуть не удастся, мисс Гастингс сослалась на поздний час. Ей надо немедля поворачивать к дому.

О нет, сэр Уильям приглашает ей пройти еще с полмили. Она успеет вернуться в Заморну дотемна, а с ним ей нечего опасаться.

Итак, они двинулись. Мисс Гастингс быстро прикинула, совершает ли она нечто по-настоящему дурное, и рассудила, что нет и что преступной глупостью было бы отринуть мгновения счастья, которые дарит случай. К тому же в целом мире не осталось никого, кто смог бы ее упрекнуть, никого, перед кем бы она давала отчет, — отца или брата. Мисс Гастингс была сама себе хозяйка и вполне полагалась на собственное благоразумие, которое, уж конечно, не допустит ее до беды.

Отбросив, таким образом, сомнения и полностью отдавшись упоительному восторгу, она устремилась вперед столь быстро и легко, что сэр Уильям вынужден был прибавить шаг, дабы не отстать.

— Полегче, полегче, — сказал он наконец. — Я предпочитаю неспешные прогулки. Трудно беседовать на бегу.

— Вечер такой удивительно приятный, — ответила мисс Гастингс, — а трава в лугах такая мягкая и зеленая, что у меня на душе как-то необычно легко. Впрочем, раз вы просите, я пойду медленнее.

— А теперь, — продолжал баронет, — не расскажете ли вы мне, что поделываете в Заморне и как вам живется?

— Я преподаю. У меня два класса по двенадцать учениц. Плату я беру по высшему разряду, так что голодная смерть мне не грозит.

— Однако хватает ли вам денег? Вы не нуждаетесь?

— О, я богата как жид. Собираюсь впервые в жизни начать откладывать. Когда накоплю две тысячи фунтов, брошу работу и заживу как дама.

— О, так вы отличный маленький управляющий! Я-то думал, что, если оставить вас на месяц-два без присмотра, вы впадете в бедность и будете рады дружескому предложению помощи. Однако вы справляетесь возмутительно хорошо.

— Я не хочу быть никому обязана.

— А я не желаю слышать таких гордых речей. Помните, Фортуна переменчива и порою изменяет даже лучшим из нас. Возможно, я еще сумею сломить ваше упорство.

— Вот уж у вас я не возьму и шести пенсов, даже если буду умирать от голода, — проговорила мисс Гастингс, глядя на него с лукавым выражением, которое было естественным для ее глаз, но которому она редко давала волю.

— Вот как, милая барышня? Осторожнее, не давайте поспешных зароков. Если вам придется просить, вы возблагодарите судьбу за возможность обратиться к человеку, который поможет с радостью, а мало кто сделает это охотнее меня. Скажу откровенно: ваша униженная просьба доставит мне большое удовольствие. Я еще не забыл, как вы отказались принять глупый маленький крестик.

— О нет, — сказала мисс Гастингс. — Я в то время так плохо вас знала, что считала невозможным принять подарок.

— Теперь вы знаете меня лучше, а крестик со мной. Возьмете его?

Он вытащил из жилетного кармана зеленую коробочку и раскрыл.

— Нет, — ответила она.

— Хм, — проговорил сэр Уильям с необычной для себя досадой. — Когда-нибудь я вам это припомню! Вот ведь вздорное поведение!

— Я не хотела вас обидеть, — взмолилась мисс Гастингс, — просто мне неприятно было бы взять у вас что-нибудь ценное. Я приняла бы в подарок маленькую книжку, листок бумаги с вашим именем, соломинку, камешек — но не бриллиант.

Чувство, на которое намекали эти слова, было весьма лестным, и сэр Уильям невольно улыбнулся их безыскусной простоте. Его лоб разгладился.

— Что ж, мисс Гастингс, вы по крайней мере умеете ответить любезностью на любезность, — сказал он. — Я вам признателен. Я уже вообразил себя никудышным генералом, раз любая моя тактика не дает мне и на шаг приблизиться к крепости; я не преодолел ни одного оборонительного вала. Впрочем, если в цитадели у меня есть союзник, если сердце на моей стороне, то все хорошо.

У мисс Гастингс запылали щеки. Она смешалась и несколько минут не могла подобрать ответ на странную метафорическую речь сэра Уильяма. Тот, глянув на нее искоса, понял, что она смущена, и принялся насвистывать песенку, давая спутнице время прийти в себя, притворился, будто занят спаниелем, продолжая украдкой на нее посматривать. Когда румянец на щеках мисс Гастингс стал менее жарким, баронет чуть сильнее прижал ее локоть к себе и завел разговор на другую тему.

— Как тихо в этих лугах! — сказал он. — Они как будто отрезаны от всего остального мира. Я хорошо знаю здешние края — каждую тропку, ворота, лестницу через изгородь.

— Так вы бывали здесь раньше? — спросила мисс Гастингс.

— Я бывал здесь и днем, и ночами. Видел эти изгороди, когда они залиты ярким солнцем, как сейчас, и когда за ними лежат глубокие лунные тени. Если бы существовали эльфы, я бы их встретил, ведь тут их излюбленные приюты на каждом шагу: листья и цветы наперстянки, мох как зеленый бархат, грибы, растущие на дубовых корнях, столетний терновник, обвитый побегами плюща, — все как в сказках.

— А что вы тут делали? — спросила мисс Гастингс. — Из-за чего бродили в одиночестве ночью и днем? Потому что любите смотреть, как сумерки сгущаются над тропкой вроде этой, а луна встает над таким вот зеленым лугом, или потому, что были несчастны?

— Я отвечу вопросом, — сказал сэр Уильям. — Почему вам нравится гулять в одиночестве? Потому что вы можете думать; могу и я. Не в моем обычае делиться своими мыслями, особенно теми, которые мне наиболее приятны, посему я не нуждаюсь в спутниках. Я и впрямь, бывало, грезил о некоем безымянном существе с умом, лицом и фигурой, которые я мог бы полюбить, мечтал о ком-то, чьи чувства — тоньше, а сердце — горячее, нежели у тех, кто меня окружает. Я думал, что могу полюбить очень страстно, если встречу женщину, молодую, изящную, умом выше бессловесных скотов.

— Наверняка вы такую встретили, — сказала мисс Гастингс; доверительный тон сэра Уильяма ее заворожил, и она не пыталась сменить тему.

— Я видел много красивых женщин и несколько умных. Раз или два мне казалось, будто я влюблен, но проходила неделя, от силы месяц, и чары рассеивались. Меня утомляло их жеманство, и я вновь обращался мыслями к своей идеальной суженой. Впрочем, как-то я без памяти влюбился в живую женщину. Однако это позади.

— Кто она была?

— Одна из самых известных и красивых женщин своего времени. Увы, она принадлежала другому. Я бы умер, чтобы завоевать одну ее улыбку; чтобы держать ее за руку, коснуться ее губ, претерпел бы пытки; чтобы добиться ее любви, обрести право прижать обожаемую к сердцу и почувствовать ответный жар, чтобы услышать, как этот дивный голос признается мне во взаимности, я, предложи мне дьявол такую сделку, отдал бы вечное спасение и согласился принять оттиск его копыта на обе ладони.

— Так кто она была? — повторила свой вопрос мисс Гастингс.

— Я не могу выговорить ее имя — у меня перехватит дыхание. Однако вы часто о ней слышите. Это женщина безграничного обаяния. Я не знаю мужчины с тонкими и сильными чувствами, который, оказавшись рядом с нею, не пленился бы в той или иной степени. Она хороша лицом и фигурой, божественно хороша. Страстность, душевная сила и постоянство сквозят во взгляде, манерах, во всем облике, перед которым сердцу невозможно устоять. Скорби наложили на нее свой отпечаток; память о трагических событиях, которых она была участницей, придали чертам выражение серьезности. Мне трудно представить ее игривой, и она редко бывает весела. Ей многое пришлось претерпеть, и она вынесла бы все снова, будь у нее та же побудительная причина.

— Она живет в Ангрии?

— Да. Не задавайте мне больше вопросов, я на них не отвечу. Подайте мне руку, я помогу вам перебраться по лестнице через изгородь. Ну вот, луга закончились. Вы заходили когда-нибудь так далеко?

— Никогда, — ответила мисс Гастингс, оглядываясь. Место было ей совершенно незнакомо. Они вышли на другую дорогу, изрытую колдобинами и заросшую травой. Взгляд не различал ни человека, ни дома, но прямо впереди стояла церковка с низкой колокольней. Подле нее расположилось кладбище: несколько каменных надгробий и множество земляных холмиков. Милях в четырех дальше тянулась череда холмов, лиловых от вереска в нежном закатном свете. При виде их глаза у мисс Гастингс загорелись.

— Что это за холмы? — быстро спросила она.

— Инглсайд и Скарс, — ответил сэр Уильям.

— А церковь?

— Скарская часовня.

— С виду древняя. Как вы думаете, когда ее построили?

— Это одна из древнейших церквей в Ангрии. А вот что мне непонятно, так это за каким чертом строить церковь там, где никто не живет.

— Зайдем на кладбище?

— Да, если хотите. Вам не помешает отдых — у вас усталый вид.

В центре кладбища стоял старый тис: искривленный, черный, огромный. Единственное надгробие, хоть сколько-нибудь возвышающееся над землей, находилось в тени этого мрачного часового. «Можете присесть здесь», — промолвил сэр Уильям, указывая тростью на могильный камень. Мисс Гастингс подошла, но села не сразу: ее вниманием завладела плита. То был не обычный камень, а мрамор; лишенный всяких украшений, он сиял ослепительной белизной. По первому впечатлению на нем не было даже надписи, но, вглядевшись, мисс Гастингс нашла единственное слово: «Resurgam».[40] Больше ничего: ни имени, ни даты, ни возраста.

— Что это? — спросила она. — Кто здесь похоронен?

— Немудрено, что вы спрашиваете, — сказал сэр Уильям, — но кто вам ответит? Много раз я стоял у этой могилы, когда часы на церковной колокольне били двенадцать ночи, иногда во тьме под дождем, иногда в призрачном свете луны, глядя на это единственное слово и размышляя над загадкой, которая казалась неразрешимой, так что порой мне хотелось, чтобы покойник восстал и удовлетворил мое любопытство.

— И вы так и не узнали историю этой могилы?

— Отчасти узнал. У меня есть страсть: распутывать загадки, которые засели мне в голову. И если даже на самом одиноком кладбище есть такая плита, наверняка кто-нибудь хоть что-то о ней слышал.

— Так расскажите, что вам удалось выяснить, — попросила мисс Гастингс, поднимая глаза на сэра Уильяма. В ее взгляде явственно читалось, как околдована она их доверительным разговором, более чарующим, чем открытые признания в любви. Не надо краснеть и трепетать; довольно слушать его, сознавая, что он поверяет ей те полуромантические мечтания, которые, возможно, не открывал еще никому. Вероятно, она обманывалась, но обман этот был приятным, а сомнение и осторожность пока не смели подать предостерегающий голос.

— Садитесь же, — сказал баронет, — я расскажу, что знаю. Вижу, вы любите все, в чем есть оттенок романтики.

— Да, — ответила мисс Гастингс. — И вы, сэр Уильям, тоже, хотя стыдитесь в этом признаться.

Он улыбнулся и продолжил:

— Первым намеком я обязан довольно примечательному случаю. Как-то в конце августа я охотился в Инглсайдских холмах. Было жарко, к вечеру я устал и решил дойти до Скарской часовни, чтобы отдохнуть под сенью старого тиса, поразмышлять и, возможно, сочинить стишок о загадочных надгробиях с одним-единственным словом. Кстати, Элизабет, мне подумалось, что человек, заказавший эту надпись, был крайне прижимист. Резчики так дорого берут за каждую букву, и он изрядно сэкономил! Непременно расскажу об этом моему брату Эдварду при следующей встрече: вот уж ему такая мысль придется по душе! Впрочем, извините, вам не нравятся меркантильные замечания: они разрушают романтический ореол.

Итак, продолжаю. Я как раз открывал вон те воротца. Мешал камень, и я пнул их со всей силы, когда, к своему огорчению, увидел, что на кладбище кто-то есть. Вы и представить не можете, как я опечалился. Оно всегда было таким безлюдным, что я уже воображал его собственным владением, куда всем, кроме меня, вход заказан. Впрочем, теперь я понял, что глубоко заблуждался. У этой самой могилы, моей загадочной чистой доски, стоял субъект в охотничьем платье, опираясь двумя руками на дробовик, а в ярде от него, вон на той могиле, лежали два пойнтера, вывесив языки и тяжело дыша после летнего дня в холмах. Я уже готов был навести ружье на эту занятную компанию, но меня остановили два соображения: во-первых, голова малого может оказаться настолько чугунной, что пуля ее не возьмет, во-вторых, есть суд коронера и вердикт за предумышленное убийство. Посему я решил за ними понаблюдать.

Охотник стоял ко мне спиной. То был высокий плечистый человеческий экземпляр, и чем больше я вглядывался в его очертания, тем более убеждался, что где-то их уже видел. Стоял он неподвижно, как истукан, наводя на мысль о некоем сильном переживании. Мысль подтверждалась тем, что он раз или два поднес к глазам платок. Я уже приложил палец к носу и готов был отчетливо крикнуть: «Эй, сердешный!» — когда тот последний раз вытер глаза, торопливо запихнул платок в карман и, позвав: «Буян! Белл!» — быстро пошел к воротам. Черт возьми, в хорошенькую же переделку я угодил! Это лицо было мне так же знакомо, как ваше; я видел его увенчанным короной. Другими словами, то был наш законный повелитель Адриан Август собственной персоной.

— Герцог Заморна?! — воскликнула мисс Гастингс.

— Да.

— А он вас заметил?

— Меня? Нет, черт побери! Узнав его сатанинское величество, я тут же припустил без оглядки. О Боже, как я бежал!

— А какое это имеет отношение к могильному камню? Почему он плакал?

— Потому что там погребена одна из его пассий, женщина, о которой много говорили лет пять назад, Розамунда Уэллсли. Она умерла в домике где-то между Инглсайдом и Скаром, после того как прожила там несколько месяцев под вымышленным именем. Судя по тому, что я слышал, она поторопила свой уход из мира, когда жизнь стала ей не мила.

— Наложила на себя руки? Почему?

— От стыда, что чересчур неосмотрительно любила его величество. Я как-то ее видел. Она была очень красива: немного похожа на нашу общую знакомую Джейн Мур лицом и фигурой — высокая, изящная, белокурая и с голубыми глазами. А вот по складу души, не в пример мисс Мур, умная и нежная. Герцог согласился стать ее опекуном и наставником. Он исполнил эти обязанности в своей всегдашней манере: опекал ревниво и наставлял денно и нощно — по крайней мере в искусстве любви. Примерно год она благоденствовала под королевским присмотром, потом начала чахнуть. Поползли нехорошие слухи. Они дошли до ее ушей. Родственники потребовали, чтобы она оставила венценосного опекуна. Он поклялся, что этого не будет; они настаивали и хотели ее забрать. Тогда его величество увез воспитанницу в отдаленнейшее свое имение и объявил родственникам, что те могут приехать за ней сами — если посмеют сунуться в сердце его страны. Она не оставила им такой возможности. Думаю, позор и страх привели ее чувства в горячечное исступление. Очень скоро Розамунда умерла — своей смертью или нет, бог весть. Здесь она погребена, и вот камень, который возлюбленный положил на ее могилу. Ну, Элизабет, как вам эта история?

— Как я понимаю, герцог Заморна ее не бросил и по-прежнему помнит даже и после смерти, — заметила мисс Гастингс.

— О! Конечно, это утешает, ведь герцог Заморна — земное божество! Дьявол его раздери!

— Судя по всему, что я слышала о герцоге Заморне, он изрядный повеса. Впрочем, насколько я понимаю, все знатные люди таковы.

— Вы когда-нибудь имели счастье лицезреть его величество? — спросил сэр Уильям.

— Ни разу.

— Однако вы видели его портреты, а они все, как один, отличаются большим сходством. Вам они нравятся?

— Без сомнения, он красив.

— О, конечно! Чертовски, убийственно красив! Какие глаза и нос, какие кудри и бакенбарды! А рост, а фигура! И грудь — два фута в поперечнике! Я еще не встречал женщины, которая бы не оценивала мужчин по росту и ширине плеч.

Мисс Гастингс только молча улыбнулась и потупила взор.

— Я крайне раздосадован и сердит, — проговорил сэр Уильям.

— Почему? — спросила мисс Гастингс, по-прежнему улыбаясь.

Сэр Уильям в свой черед промолчал, только принялся насвистывать. Через минуту он пристально огляделся и вновь посмотрел на спутницу.

— Вы заметили, — сказал он, — что солнце село и вокруг быстро темнеет?

— О да, — ответила мисс Гастингс, торопливо вскакивая. — Надо идти домой, сэр Уильям, как я забыла? Как перестала следить за временем?

— Не волнуйтесь, — произнес молодой баронет, — и присядьте еще на несколько минут. Я скажу то, что должен сказать.

Мисс Гастингс подчинилась.

— Вы видите, — продолжал он, — что все здесь безмолвно, сумерки сгущаются и землю озаряет лишь встающий месяц?

— Да.

— Вы знаете, что от вас до Заморны четыре мили и на две мили вокруг нет ни одного дома?

— Да.

— Так вы понимаете, что здесь, в сумерках и тишине, мы с вами одни?

— Да.

— Доверились бы вы в такой ситуации человеку, который вам неприятен?

— Нет.

— Так я вам приятен?

— Да.

— Насколько?

Последовала пауза — долгая пауза. Сэр Уильям не торопил ее с ответом, просто сидел тихо, тихо смотрел на мисс Гастингс и ждал. Наконец она проговорила чуть слышно:

— Скажите прежде, сэр Уильям Перси, насколько я приятна вам.

— В данную минуту — более, чем любая женщина на земле.

— В таком случае, — прозвучал искренний ответ, — я вас боготворю — и этого не изменит даже смерть.

— Тогда, Элизабет, — продолжал сэр Уильям, — выслушайте мой последний вопрос и не пугайтесь. Я поступлю как джентльмен, каким бы ни было ваше решение. Вы только что сказали, что все знатные люди — повесы. Я знатный человек. Станете ли вы моей любовницей?

— Нет.

— Вы сказали, что боготворите меня.

— Да, всем сердцем. Но я не стану вашей любовницей, потому что тогда бы я себя возненавидела.

— То есть, — ответил баронет, — вы боитесь людского порицания.

— Да. Людское порицание ужасно, и особенно я боюсь уронить себя в глазах трех человек: отца, Генри и мистера Уорнера. Я лучше умру, чем заслужу их презрение. Сейчас я втайне ликую, что даже без их опеки ни словом, ни поступком не дала оснований в чем-нибудь меня заподозрить. Отец и мистер Уорнер называют меня упрямой и обидчивой, но оба гордятся тем, как я живу, строго держась границ добродетели. Генри, хоть и сам не святой, застрелится, если узнает, что его сестра усугубила бесчестье, которое он навлек на имя Гастингсов!

— Так вы ничем не готовы для меня пожертвовать? — ответил сэр Уильям. — Моя совершенная любовь и доверие не заменят вам благосклонности света? Вам неприятно беседовать со мною, сидеть рядышком, как сейчас, позволить мне держать вашу руку?

Слезы выступили в глазах мисс Гастингс.

— Я не смею вам ответить, — проговорила она, — ибо боюсь того, что могу сказать. Я так же не могу не любить вас, как месяц не может угаснуть. Я была бы счастлива стать вашей служанкой. Но любовницей! Это невозможно.

— Элизабет, — сказал сэр Уильям, глядя на мисс Гастингс и кладя руку ей на плечо. — Элизабет, глаза вас выдают. Они говорят на языке очень пылкого, очень страстного сердца. Они сознаются, что вы не только любите, но и жить не можете без меня. Покоритесь же собственной натуре! Позвольте мне здесь и сейчас назвать вас своей!

Мисс Гастингс молчала, но сдаваться не собиралась — просто мучительная борьба между страстью и отвращением от всякой тени бесчестья на время лишила ее языка.

Сэр Уильям думал, что почти одержал верх.

— Одно слово, — сказал он. — Одна улыбка — мне будет этого довольно. Тебя бьет дрожь. Положи голову мне на плечо. Подними лицо к лунному свету. Взгляни на меня — только раз.

Она подняла голову. Ее глаза в лунном свете блестели от влаги. Баронет, приняв слезы за признак слабеющей решимости, попытался осушить их поцелуями. Мисс Гастингс выскользнула из его объятий, как призрак.

— Если я останусь хоть на мгновение, то бог весть что наговорю или сделаю, — промолвила она. — Прощайте, сэр Уильям. Умоляю вас за мною не следовать. Ночь светла; я не боюсь никого, кроме самой себя. Через час я буду в Заморне. Прощайте… думаю, навсегда.

— Элизабет! — воскликнул сэр Уильям.

Еще миг она медлила, не в силах уйти. Темное облачко закрыло месяц. Через две минуты он выглянул снова.

Сэр Уильям посмотрел туда, где только что стояла мисс Гастингс. Ее не было. Скрипнули воротца. Сэр Уильям яростно чертыхнулся, однако за нею не пошел. Там, где она его оставила, он и просидел до утра, недвижный, как старый тис, распростерший темные ветки над головой. Наверное, сэр Уильям провел ночь в мире и безмятежности — церковь, могилы и деревья были тихи как смерть, и лишь надгробие леди Розамунды возглашало в свете луны: «Воскресну!»

Глава 5

А теперь, читатель, позволь пригласить тебя в библиотеку, где сидит рослый мужчина; на столе перед ним письменный прибор, в руке гусиное перо. За спиной у рослого мужчины стоит низенький, держа зеленый портфель с бумагами, которые он по одной подает сидящему на подпись. Сцена немая. Она длится так долго, что вам уже кажется, будто актеры — куклы. Они напоминают те безгласные аллегории, которые Толковник показывал Христианину, или старые голландские полотна с призраками, играющими в кости или кегли через сто лет после своей смерти. Наконец тишину нарушает вздох, вырвавшийся из широкой груди рослого.

— Сдается мне, — говорит он, — ваш портфель бездонный.

— Терпение, отвечает низенький. — Просто некоторые слишком быстро устают. Велика ли забота — поставить подпись?

— Другое перо, — требует рослый, отбрасывая то, что у него в руке.

— Если все время менять перья, мы никогда не закончим, — ворчит низенький. — Ваша светлость не может писать этим?

— Глядите сами, — следует ответ. От какого-то особо залихватского росчерка перо расщепилось пополам.

— Аккуратнее надо писать, — замечает низенький, подавая тем не менее новое перо.

Пантомима возобновляется. Через некоторое время ее однообразную монотонность нарушает тихий стук в дверь.

— Войдите, — говорит рослый.

— Очень не ко времени, — бормочет низенький.

Дверь отворилась. Вошедшая дама прикрыла ее за собой и почти бесшумно двинулась по мягкому ковру. Она высока и степенна. На ней шляпка с черными перьями и откинутой назад вуалью.

— Доброе утро, — проговорила дама, кладя руку на стол.

— Доброе утро, — ответил рослый джентльмен, подписывающий бумаги, и на этом разговор окончился. Тот, что с зеленым портфелем, отвесил раздраженный, но, безусловно, почтительный поклон, дама в ответ процедила неразборчивое приветствие. Минуту она стояла у стола, рассеянно следя за движениями пера, затем отошла к камину и некоторое время перебирала монеты и раковины на полке, а также изучала три бронзовых бюста, поставленных там для украшения. Наконец она развязала ленты шляпки, сняла с плеч боа, бросила его вместе с шалью на козетку у камина, села и застыла в полной неподвижности.

Все когда-нибудь завершается; вот и зеленый портфель наконец опустел.

— Я дал вашей светлости последнюю бумагу, — сказал мистер Уорнер, когда его повелитель с обреченным терпением обернулся, ожидая еще и еще документов.

— Хвала Богу милостивому, — торжественно проговорил король.

Мистер Уорнер, который сегодня был в прескверном состоянии духа, не снизошел до ответа, лишь демонстративно запер портфель, надел перчатки и, сухо поклонившись, вымолвил:

— Желаю вашему величеству приятно провести время.

Засим последовал еще один молчаливый поклон даме, и премьер Ангрии наконец попятился к выходу.

Когда дверь за ним затворилась, герцог закинул ногу на ногу, положил локоть на спинку кресла и полуобернулся к величавой посетительнице.

— Сегодня этот коротышка чертовски брюзглив, — с улыбкой сказал он. Дама выдавила что-то невнятно-утвердительное и осталась сидеть, глядя в окно напротив. Герцог, протянув руку, вытащил из-под груды книг и бумаг огромный фолиант.

— Полагаю, вы уже видели новые карты? — спросил он, раскрывая толстый переплет. — Это гордость моей жизни, они так великолепно точны.

Дама поднялась, подошла к столу и, нагнувшись над плечом герцога, стала смотреть, как он переворачивает страницы.

— Их составили лучшие военные картографы Ангрии, — продолжал его светлость.

— Наверное, они хороши, — заметила дама.

— Хороши! Они великолепны, превосходны! — воскликнул монарх. — И качество гравюр выше всяких похвал. Гляньте вот сюда и сюда — какая четкость.

И он принялся водить унизанным перстнями пальцем по горным хребтам, рекам и границам необитаемых земель.

— Очень четко, — согласилась дама.

— А главное, точно, — добавил ее собеседник. — Никаких измышлений, никаких романтических выдумок. На эти карты можно положиться. Ручаюсь, если бы картографы посмели дать волю фантазии, Энара задушил бы их собственными руками. Возьмите стул, Зенобия, и я покажу вам все, с моими карандашными пометками.

Зенобия придвинула стул, села, положила руки на стол, склонила голову и приготовилась смотреть.

— Сперва снимите шляпку, — сказал его величество. — Тень от перьев падает на бумагу — так вы ничего не разглядите.

Она молча сняла шляпку и бросила ее на пол. Начался процесс демонстрации карт и объяснения того, что на них изображено. Другими словами, его величество сделался невыносимо нуден. Зенобия внимала с образцовым терпением, тем более примечательным, что венценосный лектор, как все законченные педанты, требовал от слушательницы полнейшей собранности: то и дело задавал вопросы, дабы убедиться, что она поняла каждое его слово, и негодовал, если ответ был недостаточно быстрым или точным.

— Зенобия, надо было лучше слушать. Я все подробно объяснил пять минут назад.

— Просто повторите еще раз.

И его величество тем же неспешным менторским тоном изложил все по второму разу. Примерно через четверть часа Зенобия вновь допустила промах. Ее просьба что-то объяснить подействовала на августейшего наставника как электрический разряд. Он отбросил карандаш, возвел очи горе, развернулся вместе с креслом к камину и уведомил Зенобию, что «коли она не понимает этого, то игра окончена». Затем его величество схватил кочергу, яростно разворошил и без того жарко пылающие уголья и продолжил:

— Чтоб мне провалиться, если я понимаю, что у вас сегодня с головой. Вы никогда не соображали так туго — никогда. Я битый час растолковываю вам лучшую систему тактики, по которой когда-либо велась война в джунглях, дьявол их побери, и доказываю как дважды два, что если мне только перестанут мешать, то отсюда до Алжира и духа негритосского не останется, а теперь вы задаете вопрос, из которого ясно, что вы поняли меньше нерожденного младенца.

— Что ж, Заморна, — сказала графиня, — вы же знаете, что такого рода абстрактные рассуждения не сильная моя сторона. Вы всегда говорили, что я не способна сделать логический вывод.

— Да, знаю. Математика и логика для вас смятение и хаос. Но это уже из рук вон, как говорят в Ангрии. Знаете, Зенобия, если бы я так же подробно объяснил все моему Фредерику, а он бы внезапно огорошил меня таким вопросом, клянусь Богом, я бы его выпорол.

— Другой раз буду внимательнее, — пообещала графиня. — Но, правду говоря, Заморна, мои мысли во время ваших объяснений были заняты другим. Я глубоко несчастна.

— Тогда другое дело! — воскликнул герцог. — Что же вы сразу не сказали? А что стряслось?

— Перси меня измучил. Нам придется разъехаться.

— Как, неужто он все еще чудит?

— Хуже прежнего. Чувствую, он не успокоится, пока не выкинет чего-нибудь в высшей степени outré.[41]

— Полно вам, Зенобия, вы все видите в черном свете. Приободритесь. Что такого он отмочил?

— Александр будто сам не свой, — ответила графиня. — Каждый вечер приходит в красный салон и, не говоря мне ни слова, садится за орган. Он часами играет самозабвенно, ничего не видя и не слыша, затем снимает руки с клавиатуры, закрывает ими лицо и сидит молча. Если я задаю вопрос, говорит «не знаю» или «понятия не имею». Никакими силами его нельзя втянуть в разговор. Наконец он встает, звонит в колокольчик, требует шляпу и уезжает бог весть куда. Насколько я понимаю, он часто бывает у леди Джорджианы Гревиль, леди Сент-Джеймс и даже у этой ничтожной пигалицы, мисс Делф. Мне надоело терпеть. Даю вам слово, Заморна, если он в ближайшее время не исправится, я уеду на Запад.

— Нет, Зенобия, — ответил его светлость. — Послушайте моего совета: не предпринимайте никаких заметных действий, ничего, что вызовет шумиху, — вы только подтолкнете его на какую-нибудь катастрофическую выходку. К тому же вы прекрасно знаете, что вернетесь по первому его зову. Откажитесь с ним видеться, замкнитесь в своих покоях и дайте понять, что туда ему вход заказан, закройте глаза, и пусть вытворяет, что вздумается. Очень скоро его запал иссякнет.

— Что?! — воскликнула графиня. — Позволить ему ездить по женщинам, тратить всю свою любовь на Гревиль и Лаланд — к слову, эта грязная французская кокотка примчалась из Парижа, поселилась в отеле «Демар» и не упускает своего, пока есть такая возможность, — а я должна кротко молчать? Нет, Август, вы слишком многого от меня хотите; вы знаете, что мое терпение не беспредельно.

— Тогда надавайте ему пощечин, Зенобия, он их заслужил. Пригласите всех его дам на обед, угостите на славу, не пожалейте вина, а потом всыпьте им всем по дюжине горячих. Я охотно составлю вам компанию. Думаю, вдвоем мы легко справимся с десятком. Раз-два…

— Было бы славно, — отвечала графиня, разом смеясь и плача. — Некоторым из них я бы с удовольствием всыпала плетей, особенно Лаланд и Делф. Поймите, Август, мне очень больно, что я так его люблю, а он на меня даже не смотрит и расточает всю страсть на этих продажных тварей.

— Да, мужчины — мерзкие животные, — согласился Заморна. — Это факт, который я не стану отрицать. И ваш Александр — очаровательный образчик худшей разновидности мужского племени. И все же, Зенобия, вы наверняка делаете из мухи слона. Возможно, его перед вами оклеветали. Знаете, не такая уж редкость, что дамы ревнуют без всяких оснований. Я говорю с полным знанием дела, и, поскольку мы с вами оба жертвы супружеского разлада, выслушайте и вы меня — быть может, мы взаимно друг друга утешим.

— Ой, Заморна, — перебила герцогиня, — сейчас вы по обыкновению обратите все в шутку.

— О нет, я всего лишь хотел рассказать, как глубоко опечален той ледяной дистанцией, на которой держит меня ее светлость герцогиня, и той непонятной холодностью, каковой в последние две недели отмечено ее со мною обхождение. Каждый день я думаю, что попрошу разъяснений, но что-то заставляет меня положиться на естественный ход событий и сделать вид, будто я ничуть не обеспокоен. В итоге она плачет — да, буквально проливает слезы — и смотрит так, словно сердце у нее разрывается, а я, пред небом клянусь, решительно не понимаю, в чем дело.

Графиня покачала головой.

— Вы Нафанаил, в котором нет лукавства, это всем известно, — сказала она. — Впрочем, вижу, мои огорчения представляются вам пустяковыми, а я как дурочка ничего не могу с собой поделать и продолжаю вам жаловаться.

— Что ж, — заметил его светлость. — Я плачусь вам, и вы меня не жалеете, так что мы квиты. Вот что, Зенобия, выбросьте печальные мысли из головы. Сейчас по моим часам ровно три. Я без устали трудился все утро, и мне пора отдохнуть час-другой. Наденьте амазонку и шляпу, а я пока велю оседлать пару охотничьих лошадок. Поскачем галопом по Олнвикской дороге, как в старые времена, голова к голове.

Графиня встала, вытерла слезы и невольно улыбнулась.

— Вечное мальчишество! — сказала ома. — Вы не умеете долго унывать, Август.

— Вы тоже. Через полчаса, глотнув сельского воздуха, вы отбросите все свои печали и будете думать лишь о том, как обогнать меня на рыси или на кентере. Однако теперь наши шансы не равны, Зенобия, не то что прежде. При всей своей великолепной пышности вы куда легче меня.

— Ладно, — проговорила Зенобия, — так и быть. Мои сборы много времени не займут. Вы намерены кататься до обеда?

— Именно так. У нас всего два с половиной часа, так что поспешите. Погода отличная, яркое солнце и свежий ветерок. О, а это кто там за окном? Зенобия, идите сюда. Гляньте.

Зенобия подошла к окну, перед которым стоял его светлость. По дороге внизу ехали две миниатюрные фигурки на крошечных косматых пони. За ними следовал рослый лакей в великолепной алой ливрее, на лоснящемся вороном жеребце. На юных наездниках были синие платьица[42] и колпачки с кисточками. Оба сидели прямо, как стрела, и взирали по сторонам с поистине аристократической важностью.

— Неплохо держатся в седле, а? — И герцог широко улыбнулся, показывая белые зубы.

— Да, замечательно, — ответила графиня. — А пони с виду норовистые. Вы вовремя начали обучать их верховой езде.

— Всего полгода назад. У них неплохо получается. Только гляньте на Фредерика. Дьявол! Ах ты негодник! Взял и хлестнул пони со всей силы.

Один из шетлендских пони заартачился, и всадник — тоненький белокурый мальчик лет четырех или пяти, — стиснув зубы, с размаху вытянул того хлыстом по голове. Пони вскинулся, и, не вмешайся грум, мальчику пришлось бы крепко с ним повоевать. Как только слуга успокоил ретивого скакуна, оба наездника перешли в легкий галоп и, промчавшись через Виктория-сквер, въехали в Фиденский парк.

— Вот едет надежда Ангрии, — со смехом сказал Заморна. — Сейчас он был в точности свой дед. Розга по нему плачет.

Глава 6

Теперь, когда наступил вечер, когда слуги задергивают занавески и подбрасывают уголь в камины, я представлю читателю домашнюю сцену в Уэллсли-Хаусе, очень невинную и трогательную. День еще не совсем угас, поскольку зима, как вы помните, прошла, а в погожие дни после заката небо долго остается светлым. Впрочем, сумерки сгустились настолько, что огонь в камине уже не кажется прозрачным и в комнате, которую я вам сейчас предлагаю вообразить, его алые отблески куда заметнее бледного света из окна.

Не думайте, будто вам предстанет безмятежно мирная сцена. Напротив, в комнате шумно и весело. Точнее, в одной ей половине царит спокойствие, в другой — хаос. По некоему молчаливому приказу ничто суетное не смеет приблизиться к области каминного ковра и полки. Сбоку от камина стоит софа с малиновой обивкой; ее дальний конец упирается в окно, за которым в сумерках смутно темнеют кусты сада, а над ними всходящий месяц озаряет теплым светом ясную, холодную синь. Бледный лунный отблеск лежит на высоком челе джентльмена, который расположился на софе и флегматично смотрит в пространство, не разговаривая ни с одной живой душой.

Худощавый пожилой господин с гладким взлысистым лбом, поблескивающим в свете луны, и точеным классическим профилем должен выглядеть очень поэтично, особенно если на нем лазоревый фрак, жилет цвета лепестков примулы и панталоны, которые надо видеть, ибо словами они невыразимы. Для того чтобы эфирный гость выглядел еще более ангельски, рядом имеется и грубый земной контраст: у ног этого небесного существа, этой надмирной мысли, воплощенной в мраморе, копошится человеческое дитя, да, младенец в белом платьице, с круглой мордашкой, неоформившимися чертами и глазенками-блюдцами цветом чуть чернее смолы. Дитя, очевидно, получило ковер в полную и безраздельную собственность; оно ползает по своей территории, исследуя ее с неутомимым рвением, которое едва ли можно объяснить директивами какого-либо известного правительства. Снова и снова оно берется крохотными пальчикам за медную каминную решетку, составляющую границу его владений, с явной целью проникнуть в неизведанные области палящего зноя. Всякий раз, как маленькое существо проявляет этот дерзкий дух первооткрывательства, высокий задумчивый джентльмен наклоняется и ласково водворяет землепроходца в отведенные ему пределы, словно белую мышку, вздумавшую сбежать из клетки. Все происходит в полнейшем молчании. И величавое божество, и маленький чертенок, если судить по этой сцене, равно не обладают даром человеческой речи.

Другую половину комнаты оккупировали субъекты разного калибра. Трое мальчишек устроили здесь настоящий кавардак. Стулья и табуретки опрокидываются без всякого уважения к приличиям, а гам стоит как в конуре, где возятся щенки пойнтера. Двое мальчиков бледные, худенькие, со светлыми вьющимися волосами. Третий — пухлый румяный зверек с ямочками на щеках; волосы у него темнее и курчавее. Большие карие глаза — видимо, фамильная черта всех троих. Всю эту кутерьму отчасти сдерживает, отчасти возбуждает представительный мужчина, что сидит посреди гостиной на вращающемся табурете. В ту минуту, о которой идет речь, он выстроил их перед собой полукругом и начал задавать вопросы.

— Фредерик, вы с Эдвардом выучили уроки, прежде чем ехать кататься?

— Да, папа.

— Все?

Пауза.

— Я выучил, а он нет! — объявил Эдвард.

— И почему же он не выучил, сэр?

— Не захотел.

— Не захотел? Как это понимать, Фредерик? Я велел тебе не спускаться вечером в гостиную, пока не сделаешь все уроки.

— Я все сделал, кроме правописания, — произнес ослушник.

— А его почему нет?

— Потому что доктор Кук заставлял меня писать «о», где я хотел «а».

— Замечательная причина, сэр. Надеюсь, следующий раз, как ты заупрямишься, доктор Кук хорошенько тебя выпорет. Знаешь ли ты, сэр, что Соломон говорит о порке?

Ответом на вопрос стало выразительное молчание.

— Жалеешь розгу — портишь дитя, — продолжал заботливый родитель. — И еще позволь тебе сказать, Фредерик: если я еще раз увижу, что ты бьешь пони, как нынче утром, я его отберу, и ты не будешь кататься весь следующий месяц.

— Это нечестно, — заявил Фредерик. — Эдвард в парке своего тоже хлестнул, только сильнее.

— Отлично, джентльмены. Я скажу вашему груму, и завтра вы будете гулять с мисс Клифтон, как маленькие девочки. Ну, Артур, а ты что так на меня смотришь?

— Папа, я хотел тебя попросить. — Розовощекий малыш придвинул скамеечку для ног и с усилием взобрался отцу на колено. Усевшись верхом, он начал: — Я сегодня выучил все уроки.

— Отлично, молодец. И что?

— Можно мне тоже пони?

— Он вчера не читал, и позавчера тоже, — вмешался Эдвард, который, как и брат, был совершенно убит суровым приговором к прогулке с мисс Клифтон.

— А еще он все утро плакал и кричал, что его не взяли кататься, — добавил Фредерик.

Герцог строго покачал головой.

— Нехорошо, Артур.

Малыш знал, как выкрутиться. Он не заплакал, только искоса посмотрел на отца хитрым черным глазом и повторил:

— Подари мне пони. Мама сказала, мне уже можно.

— Мама тебя балует, дружок, — ответил Заморна, — потому что у тебя щечки как яблочки, со злодейскими ямочками, а улыбаться и глядеть ты умеешь так, что, судя по моему опыту, едва ли получишь долю в спасительной благодати.

— Пони, пони, — настаивал проситель.

— Ладно, если будешь хорошо себя вести три дня, мы этим займемся.

— Думаю, следующий пони будет для Мэри, — пробормотал Фредерик, с высокомерным презрением глядя сперва на миниатюрное существо на ковре, затем, с недовольством, на Артура. По счастью, отец не слышал этого замечания, не то, возможно, вознаградил бы его приложением руки к сыновним органам слуха. Эдвард, зайдя отцу за спину, выразил свои чувства на более деликатном языке жестов — приставил большой палец к носу и вздохнул, что означало: «Ничего, Фред, пусть Артур получит своего пони. Он все равно в седле не усидит, а уж мы посмеемся, глядя, как он будет падать».

Фредерик, все еще надутый, отошел в безмолвную область у камина и стал смотреть в уголья. Его благородный дед, напротив которого расположился упрямец, ничего не сказал, и лишь в косом взгляде, то и дело устремляемом на будущего наследника ангрийской короны, появился какой-то блеск. Наконец граф нехотя шевельнулся, словно собираясь заговорить.

— Где твоя матушка? — резко осведомился он, на миг вновь скашивая глаза и тут же отводя их обратно. Бледный худой мальчик поднял голову.

— Что вы сказали, сэр? — спросил он быстрой скороговоркой, которая, судя по всему, была его всегдашней манерой речи.

— Я спросил, где твоя матушка, — строго ответил Нортенгерленд.

— Мама у себя в комнате, сэр.

— А почему она не спустилась?

— Не знаю, сэр.

— Так пойди спроси у отца.

— Что спросить, сэр?

— Болван! — воскликнул Нортенгерленд, досадливо кривясь. — Спроси отца, почему твоя матушка не здесь.

— Хорошо, сэр.

Фредерик мигом унесся в другую часть комнаты.

— Папа, дедушка спрашивает, почему мама не пришла.

— Скажи дедушке, — ответил его светлость, — что я задаю себе тот же самый вопрос и как раз собрался с духом, чтобы выяснить причины in propria persona.[43]

— Как-как, папа?

— В моем собственном августейшем лице, Фредерик.

Посол вернулся.

— Папа собрался с духом, чтобы пойти и спросить в своем собственном августейшем лице.

Нортенгерленд скривил губы.

— Вы свободны, сэр, — сказал он, кивая Фредерику.

Однако чертенок, как подлинный ангриец, не понял намека. Он остался стоять у камина, демонстрируя раздраженному пращуру правильные черты рода Перси и светло-каштановые кудри, поблескивающие в свете огня. Заморна подошел ближе, твердыня крепости.

— Фредерик, — сказал он, — отойди в другую часть комнаты.

— А почему, папа? Мэри всегда на ковре у камина, а мы — никогда.

— Кругом марш, — скомандовал герцог. — Делай, что сказали, и не препирайся.

И, взяв субтильного бунтовщика за плечо, он подтолкнул того на насколько ярдов вперед.

— Если вернешься сюда, пока меня нет в комнате, отправишься спать немедленно, — сказал его светлость и, открыв боковую дверь, удалился.


Герцогиня Заморна была в своих покоях, прекрасных, как творение ювелира, но без огня, и потому при всем своем великолепии холодных и неприветливых. На туалетном столе горела единственная свеча; бледное пламя озаряло герцогиню, сидящую в кресле якобы за чтением. По крайней мере она держала в руках открытую книгу и смотрела на страницы, однако тонкий пальчик не часто их переворачивал. Платье на ней было изящное и царственное; волосы, разделенные на лбу и волнистыми кудрями ниспадающие от висков, мягко оттеняли гладкие скулы и тонкие правильные черты. В ее лице соединились надменность и печаль, однако прежде всего в глаза бросалось его безупречное совершенство. Кто сумел бы вообразить что-нибудь прекраснее? Кисть Делайла не смогла бы прибавить ей очарования, резец Шантри не нашел бы изъяна, который надо устранить.

Довольно громкий стук в дверь заставил ее светлость встрепенуться. Она отняла голову от точеной руки, на которую опиралась щекой, и словно задумалась на мгновение, прежде чем ответить. За дверью был явно не слуга: те стучат тише и деликатнее. А единственный человек помимо слуг, который имел право сюда войти, всегда пользовался своей привилегией сполна, заявляясь без стука. Покуда она колебалась, звук повторился, на сей раз еще громче и настойчивее.

— Войдите, — произнесла герцогиня высокомерным тоном, в котором слышался упрек дерзости непрошеного гостя.

Дверь отворилась.

— Надеюсь, что поступил правильно, — сказал герцог Заморна, делая шаг вперед и прикрывая ее за собой. — Мне бы не хотелось оскорблять ничьих представлений о деликатности, даже если они немного слишком строги.

— Вероятно, ваша светлость желает со мною поговорить, — ответила герцогиня, откладывая книгу и поднимая глаза с выражением безмятежного внимания.

— Да, только поговорить; клянусь честью, ничего более, в подтверждение чего переставлю стул к самой двери, дабы между мною и вашей светлостью оставалось добрых четыре ярда.

Соответственно он поставил стул спинкой к двери и уселся. Герцогиня опустила взор; видимо, в глаз ей попала соринка, потому что он заблестел влажнее.

— Боюсь, ваша светлость там замерзнет, — проговорила она, и легкая улыбка осветила лицо, по которому катилась непрошеная слеза.

— Замерзну? Да, сегодня лютый мороз, Мэри. Если мне позволено осведомиться, не соблаговолите ли вы объяснить, почему сидите здесь и читаете книгу проповедей, вместо того чтобы спуститься в гостиную и заняться детьми? Фредерик снова докучал деду, а маленькая Мэри весь вечер не дает ему покоя.

— Я спущусь, если вы желаете, — ответила герцогиня. — Однако у меня после обеда немного заболела голова; если бы я сидела в гостиной с невеселым видом, вы бы решили, что я дуюсь.

— Невеселый вид у вас уже недели две, и я к нему привык, так что, вероятно, ничего бы не заметил. Однако если вы объясните мне причину своего невеселья, я буду вам глубоко обязан.

Ее светлость молча взяла книгу и перелистнула страницу.

— Вы прочтете мне проповедь? — спросил его светлость.

Герцогиня отвернулась и смахнула со щеки слезинку.

— Ладно, — сказал Заморна, — я хотел бы и впредь держаться строжайших приличий, но если вы позволите, я придвинусь к вам на ярд-другой.

— Хорошо, — ответила герцогиня, не отнимая платка от глаз.

Его светлость взял стул.

— Наверное, если я приближусь еще на шаг, вы лишитесь чувств, — сказал он, останавливаясь на полпути между дверью и туалетным столом. Герцогиня, не поворачивая к нему головы, протянула руку. Поощряемый таким образом к смелости, его почтительное величество сдвигался мало-помалу, пока наконец не водрузил стул рядом с августейшей супругой. Кроме того, он завладел ее рукой и, улыбаясь своей особенной улыбкой, стал ждать продолжения.

— Вы последнее время не бывали в Букет-Хаусе, ведь так? — спросила ее светлость.

— Вроде нет, а что? Вы подозреваете меня в растущей дружбе с графиней?

— Нет-нет. Но, Адриан…

Пауза.

— Что, Мэри?

— Вы были в Букет-Хаусе несколько недель назад?

— Кажется, да, — ответил герцог и покраснел до ушей.

— И вы забыли меня, Адриан. Вы увидели кого-то, кто нравится вам больше.

— Кто вам сказал такую подлую ложь? — спросил его светлость. — Ричтон?

— Нет.

— Уорнер?

— Нет.

— Графиня или какой-нибудь другой осведомитель в юбке?

— Нет.

— Так кто?

— Я не могу вам сказать, Адриан, но это человек, которому я вынуждена доверять.

— Отлично. Так какая же богиня понравилась мне больше вас?

— Дама, которой вы сами как-то восторгались в моем присутствии. Вы назвали ее прекраснейшей женщиной Ангрии. Мисс Мур.

Его светлость расхохотался.

— И это все, Мэри? — сказал он. — Так вот из-за чего вы дуетесь две недели кряду! А мисс Мур, значит, нравится мне больше вас? Странные же у меня вкусы! Мисс Мур? — продолжал его светлость, как будто силясь припомнить, кто она такая. — Мисс Мур? Да, вспоминаю — высокая девушка со светлым волосами и красными щеками. Кажется, я впрямь когда-то заметил, что она прекрасный образчик ангрийского женского типа. И да, теперь мне пришло на память, что я действительно последний раз видел ее в Букет-Хаусе. Ричтон провел ее в комнату, где я снимал плащ, и она пристала ко мне с просьбой касательно Генри Гастингса — впрочем, без особой назойливости. Я ответил, что, к сожалению, не могу принять ее ходатайство, и посоветовал впредь не заступаться слишком пылко за молодых негодяев в алых мундирах, поскольку это может повредить ее репутации. Она покраснела, и на этом все закончилось. Вот, Мэри, как все было на самом деле.

— Это правда, Адриан?

— До последнего слова, клянусь вечным спасением!

Герцогиня и хотела, и боялась принять его слова за истину.

— Я бы желала вам поверить, — сказала она. — С моей души упало бы тяжелое бремя.

— Так отбросьте его немедленно, — ответил герцог. — Это все шутки нервического воображения. Вы унаследовали отцовскую мнительность, Мэри.

— Однако, — настаивала ее светлость, — несколько прошедших дней вы были со мной очень холодны. Я не имела возможности обменяться с вами и парой слов.

И снова Заморна рассмеялся.

— О женская нелогичность! — воскликнул он. — Обвинять меня в последствиях собственного каприза! Не вы ли сжимались при виде меня, как мимоза, отвечали на мои вопросы односложно, плакали, когда я ласково к вам обращался, ускользали, как только нам случалось остаться наедине?

— Вы преувеличиваете, — сказала герцогиня.

— Ничуть. А как я должен был все это понимать? Разумеется, я вообразил, что вы взяли себе в голову какую-то причуду — например усомнились в законности супружеских уз. Я каждый день ждал, что вы потребуете официально расторгнуть наш брак и заявите о своем намерении удалиться в святую обитель, где вас больше не будут смущать соблазны плоти.

— Адриан! — воскликнула герцогиня, улыбаясь его несправедливым попрекам. — Вы знаете, что у меня такого и в мыслях не было. Когда вы так говорите, у вас глаза сверкают торжеством. Да, Адриан, с того дня, как, шесть лет назад, впервые меня увидели, вы сознаете свою власть надо мной. И сейчас вы тоже ее чувствуете. Противиться бесполезно: я поверю всему, что вы мне скажете. Я вела себя глупо. Простите меня и не наказывайте.

— Так значит, Мэри, вы раздумали уходить в монастырь? Сочли, что еще успеете удариться в набожность лет так через тридцать, когда ваше хорошенькое личико станет не столь хорошеньким, а глазки — не столь пленительными, и более того, ваш муж немного поседеет, а лоб его избороздят морщины, которые придадут ему вид сурового старого рубаки, каким он к тому времени станет? Тогда-то вы и откажете ему в поцелуе, а сейчас…

Произошел обмен двумя-тремя нежными поцелуями. Герцог и герцогиня встали. Свеча горела на туалетном столике, перед которым стояли два пустых стула; комната по-прежнему мерцала сказочной красотой, но живые участники сцены исчезли, оставив по себе тишину. Свеча скоро прогорела до подсвечника. Пламя мигнуло, опало, взметнулось тоненьким язычком света, вновь опало и, потрепетав мгновение, погасло совсем. Потом внизу кто-то тронул клавиши рояля, и когда первая нота заставила детей угомониться, голос запел:

В жизни, верь, не все же

Одна сплошная тень:

Бывает, легкий дождик

Сулит погожий день.

Да, тучи приносят грозы,

Мрачат небес лазурь,

Но расцветают розы

Пышнее после бурь.

Поспешно, беспечно

Летят веселья дни,

Сердечно, конечно,

Чаруют нас они.

Что с того, что смерть ворует

То, с чем нам расстаться жаль?

Что нередко торжествует

Над надеждою печаль?

Но надежда вновь воспрянет.

Пусть на время сражена,

Взмахом крыл златых поманит,

Бодра и сил полна.

Отважно, бесстрашно

Встретим день забот

Пред твердым, пред гордым

Отчаянье падет.

Чарлз Тауншенд

26 марта 1839 года.

Каролина Вернон