Повести Ангрии — страница 24 из 30

Часть I

Завершив предыдущую книгу, я твердо решил не приступать к следующей, пока у меня не будет о чем писать. Тогда я полагал, что могут пройти годы, прежде чем что-либо по-настоящему новое и занимательное понудит меня взять отложенное перо. Однако ба! — не успела трижды обновиться луна, а опять «паук мотает паутину».

И все же не новизна, не свежий и неожиданный поворот событий обмакнули мое перо в чернильницу и расстелили передо мной чистый бумажный лист. Я всего лишь по обыкновению вглядывался в лицо общества; всего лишь читал газеты, каждое утро спускался к табльдоту на Чеппел-стрит, ежедневно бывал на светских раутах и всякий вечер посещал театр; примерно раз в неделю запрыгивал в дилижанс ангрийской почты и стремительным метеором летел в Заморну, а то и в Адрианополь; окинув взглядом блистательные модные лавки и неотделанные новые дворцы великой младенческой столицы, я, уподобившись речному божеству, отправлялся вниз по Калабару, правда, не в одеянии из аира и не в венце из кувшинок — зажав в кулаке билет, я всходил на борт парохода и вперед, мимо Моутона, и дальше вдоль побережья, минуя Дуврхем, назад в Витрополь. Порою меня одолевала сентиментальная грусть; тогда, упаковав в корзинку сандвичи, я отправлялся в Олнвик — впрочем, я зарекся туда ездить, поскольку в последний визит, когда я устроился под ивой с намерением перекусить холодной куропаткой, запивая ее имбирным лимонадом, и за неимением стола разложил припасенную снедь на пьедестале какой-то статуи, парковый сторож счел своим долгом скроить возмущенную мину и самым неучтивым образом известить меня, что такие вольности недопустимы, что в эту часть парка чужакам заходить нельзя, что данный мраморный истукан есть ценное творение искусства, поскольку представляет некоего члена семейства Уортон, умершего (или умершую — я толком не разобрал) лет двадцать назад. Вся эта трескотня должна была меня убедить, что, примостив перечницу, баночку с горчицей, булку и столовый прибор у ног каменного идола в ночной сорочке, бессмысленно созерцающего пальцы своих ног, я совершил чудовищное святотатство.

Впрочем, даже при подобном образе жизни я видел и слышал много такого, что в качестве заметок путешественника может получить спрос. Литератор без хлеба не останется. Землетрясения и революции происходят не каждый день. Не всегда

Войско со своим вождем марширует под дождем,

Деревенский старожил мужиков вооружил,

По болоту прямиком гордо шествует с полком.

Двое самых главных сцепились на равных,

Этот лих и тот лют, на весь мир плюют.

После слезы льют.

Не всегда

Изящный банкир, напялив мундир,

С парой королят, в черном до пят,

Создает Святой союз противу рабских уз.

Другой властитель, выпить любитель,

Покоряет кучу стран с бандой храбрых обезьян,

Чернокожий Тамерлан.

Не всегда

Поминки и свадьба — не опоздать бы,

Две жены враз — закон не указ,

Быстрая депортация для блага нации,

Скорое возвращение к всеобщему огорчению,

Нежеланье тестя быть с зятем вместе —

Много, мол, чести.

Читатель, все это случается не каждый день. И хорошо, что так: от избытка остроты у публики портится желудок и наступает расстройство пищеварения.

Однако, пусть чудес в мире больше не происходит, уж наверняка нам сыщется, о чем поговорить. Да, на полях недавних сражений зреют посевы. Согласно западной газетке, которую я на днях проглядывал, «в окрестностях Лейдена уродились ячмень и овес, а с лугов под Ившемом уже вывезли все сено. Новый канал значительно улучшит судоходность Цирхалы и облегчит доставку товаров во внутренние части страны; начата подписка для строительства нового, более вместительного здания торговых рядов в Вествуде». Что с того? Неужто, если в стране не льется кровь, в ней наступает застой? Неужто жизнь утрачивает всякое разнообразие? Или только война рождает преступления? Разве Амур убирает лук, когда Победа складывает крыла? Конечно, нет! Верно, что в обществе воцарились респектабельность и деловитое спокойствие. Многие из тех, кто в юности предавался разгулу, теперь остепенились и ведут себя прилично. Я искренне считаю, что нравы, даже при дворе, стали заметно лучше. Мы больше не слышим о громких скандалах. Да, до нас временами доходят вести о мелких грешках одного очень высокопоставленного джентльмена, но привычка в нем сделалась второй натурой, и все его изысканные склонности так хорошо известны, что не заслуживают обсуждения. В остальном же перемены к лучшему очевидны. Мы слишком долго взирали на буйство пороков; утешимся же зрелищем чинного добронравия!

Глава 1

Утром первого июля в Эллрингтон-Холле произошло знаменательное событие. Граф и графиня завтракали вместе — вернее, завтракала графиня, а граф только смотрел на свою тарелку, — когда его сиятельство без предупреждения и без всякого видимого повода рассмеялся!

Эта в высшей степени необычная сцена произошла в туалетной комнате графини. Сегодня утром она подняла мужа спозаранку, чтобы ехать в Олнвик для поправки его здоровья и настроения. В последние две-три недели граф совсем забросил некоторые свои дурные привычки. Салоны — вернее сказать, будуары — нескольких городских особняков тщетно ждали случая огласиться приятным эхом его голоса. Госпожи Гревиль, Лаланд и Сент-Джеймс тосковали, как соловьи на жердочках или позабытые горлицы, тихим воркованием укоряющие своего неверного голубка. Он не шел — без ответа оставались бесчисленные нежные записочки, напоенные вздохами и ароматом духов, орошенные слезами и розовой водою. Множество этих изящных посланий сворачивалось, «как свиток опаленный», в камине Эллрингтон-Хауса; зов их был тщетен. Уставший от музыки, прискучивший жеманными речами, экс-президент Временного правительства возвратился к своей немузыкальной, прямодушной графине. Страстное закатывание глаз набило ему оскомину, и теперь он искал лекарства в быстрых пронзительных взглядах, в которых злость сквозила много чаще кокетства.

Поначалу ее сиятельство была очень сердита и неприступна. Почти неделю она ни в какую не желала смягчаться. Впрочем, после того как граф выказал должную степень меланхолии и три дня пролежал на диване в отчасти подлинной, отчасти притворной болезни, графиня начала сперва на него поглядывать, затем жалеть его, затем говорить с ним и, наконец, окружила недужного заботой и лаской. Этот заново проснувшийся интерес был к началу моей главы в самом разгаре. В то утро, о котором идет речь, графиня всерьез разволновалась, видя, как плохо кушает ее благоверный, и когда после часового молчания он, глядя на нетронутую чашку, издал смешок — внезапный, короткий, однако, вне всякого сомнения, именно смешок, — Зенобия почти испугалась.

— В чем дело. Александр? — спросила она. — Что вы увидели?

— Вас. И, честное слово, мне этого вполне довольно, — произнес граф, обращая к жене взгляд, в котором ехидства было больше, нежели веселья, а томной расслабленности — больше, чем того и другого.

— Меня? Так вы смеетесь надо мной?

— Кто, я? Нет.

И он вновь погрузился в молчание, такое отрешенное и горестное, что достойная графиня усомнилась в свидетельстве собственных чувств и подумала, будто смех, отзвуки которого еще звучали в ушах, ей только померещился.

Покончив с завтраком, она встала из-за стола, подошла к окну, отодвинула жалюзи и распахнула верхнюю створку. Утренний воздух и свет разом оживили комнату. День был превосходный, ясный и по-настоящему летний, насколько это возможно для города. В такой день каждое сердце сжимается от желания поскорее перебраться в деревню.

— Прикажи поскорей заложить карету, — обратилась графиня к слуге, убиравшему посуду, и, едва тот вышел, села перед зеркалом, чтобы завершить туалет, поскольку завтракала в неглиже. Она заплела и уложила пышные смоляно-черные волосы, не без гордости думая, что они идут к ее безупречным чертам не меньше, чем десять лет назад, затем расправила атласное платье, которое, возможно, для сильфиды было бы несколько широковато, но отлично сидело на статной красивой женщине, носящей в себе столько спеси и раздражительности, что их с лихвой хватило бы на двух простых смертных. Графиня уже надела часы и теперь унизывала полные белые пальцы многочисленными перстнями, когда глубокую тишину, сопровождавшую все ее предыдущие действия, вновь прервал тот же тихий, непроизвольный смех.

— Милорд! — воскликнула графиня, стремительно оборачиваясь. Она бы вздрогнула, будь ее нервы хоть немного чувствительнее.

— Миледи! — последовал сухой ответ.

— Почему вы смеялись? — спросила она.

— Не знаю.

— Хорошо. А над чем вы смеялись?

— Не знаю.

— Вы больны? У вас истерия?

— Я уже давно не бываю вполне здоров, Зенобия; впрочем, что до истерии, вам лучше адресовать свой вопрос мисс Делф.

Презрительно двинув плечами, ее сиятельство вновь повернулась к зеркалу. Гнев почти всегда неразумен, и поскольку графиня обратила его на свои волосы, которые только что любовно уложила, гребни и шпильки полетели в разные стороны, а косы черной тучей рассыпались по плечам. И снова граф рассмеялся, но теперь уже явно над женой. Он подошел к туалетному столу, оперся на кресло, которое она занимала (я подчеркиваю, именно занимала, поскольку больше там никто бы не поместился), и заговорил:

— Успокойтесь, Зенобия. Мне казалось, вы уже уложили волосы. Было неплохо, хотя и чересчур строго, на мой вкус, не так романтично, как струящиеся по плечам распущенные кудри. Впрочем, они бы пристали фигуре более субтильной, в то время как ваша… хм!

При этих словах щетка полетела на стол, а гребни так и замелькали в воздухе. Граф продолжал мягко:

— Фурии, насколько я понимаю, носили прическу из живых змей. Удивительный вкус! Как это было, Зенобия? А?

— Что значит «как это было»? Я не имею чести понимать ваше сиятельство.

— Я сам плохо понимаю, что хочу сказать. В голове вертится некая смутная аналогия. У меня постоянно проклевываются ростки новых идей, но их в зародыше губит суровый климат, в котором я обитаю. Немного тепла и ласковый дождик — нежные бутоны бы распустились; тогда, возможно, я временами говорил бы что-нибудь умное и удачное. А так я не смею открыть рот из страха, что на меня обрушатся без всякого повода. Вот почему я все время молчу.

Графиня, расчесывавшая волосы, занавесила лицо их густой черной пеленой, чтобы спрятать невольную улыбку.

— Вам тяжело живется, — сказала она.

— Впрочем, Зенобия, — продолжал граф, — я должен кое-что вам показать и рассказать.

— Вот как, милорд?

— Да, Зенобия. Мы все любим тех, кто нас любит.

— Неужто? — последовал ехидный ответ.

— И, — продолжал его сиятельство с чувством, — когда мы отворачиваемся от преданных друзей, отталкиваем их, пинаем, может быть, по ошибке, как приятно узнать, что после долгих лет разлуки они нас по-прежнему помнят, по-прежнему хотят одолжить у нас полкроны, которые просили семьдесят семь раз — и все семьдесят семь тщетно. Зенобия, вчера вечером мне принесли это письмо.

— Кто, милорд?

— Слуги. Джеймс, наверное. Как вам известно, я не часто получаю письма. Ими занимается мистер Ститон.

— А письмо, полагаю, от Заморны?

— О нет! Мистер Ститон обычно избавляет меня от переписки с упомянутым лицом. К тому же мне кажется, его послания чаще адресуются вам, чем мне. Как вам известно, меня раздражает их стиль — он слишком сильно отдает овсяными лепешками и рябчиками.

— Александр! — возмутилась Зенобия.

— А кроме того, — продолжал граф, — вы забываете, что он сейчас в деревне и ему недосуг сочинять письма: он придумывает новый компост для бобов Торнтона, окучивает репу Уорнера и лечит от почесухи овец сэра Маркема Говарда. Вдобавок его сено в окрестностях Хоксклифа еще не все убрано, так что, уж поверьте, в такое погожее утро он с первым светом на ногах, расхаживает без сюртука, в соломенной шляпе, бранит нерадивых косцов, то и дело берется за вилы, чтобы помочь загрузить телегу, а в полдень, усевшись на скирду, ест хлеб с сыром, запивая их кружкой эля, как король и мужлан. Вообразите его, Зена, взмокшего от тяжелой работы под жарким солнцем, в одной рубашке и белых лосинах — только что «день погас и затихла деревня»; наш разгоряченный монарх вместе с боевым соратником Арунделом бесстрашно ныряет в ледяной ручей, схватывает воспаление легких, отправляется домой, где эскулапы растирают его до волдырей и пускают ему кровь в полное свое удовольствие, а он с занятным упрямством требует «еще кружечку и снова купаться», при том что горит в жару, разумеется, слышит «нет», приходит в ярость, в приступе лихорадочного бреда перерезает себе горло и уходит со сцены под гром фанфар, как пристало самому могущественному и милостивому из государей, когда-либо практиковавших благородное искусство собачьего лекаря и коновала!

— Так все-таки, от кого письмо, милорд?

— А, письмо! Вы его прочтете; подпись скажет вам, кто автор.

Его сиятельство достал бумажник и вытащил невероятным образом сложенную эпистолу, написанную крупными жирными буквами с множеством росчерков и завитушек, которые поставили бы в тупик любого графолога. Герцогиня прочла следующее:


«Папаша комар-долгоног!


Я трезв, я был трезв и, клянусь иссохшими костями моих предков, намерен оставаться трезвым до конца письма. Да, клянусь костями моих предков, а равно их душами, их пламенными душами, которые в обличье бойцовых петухов, остриженных, с металлическими наконечниками на шпорах, сидят сейчас по правую и по левую сторону от меня, громким кукареканьем взывая о мести!

Была темная ночь, когда они мне предстали; внезапно просветлело и грянул гром. Кто же глянул на меня с облаков под звуки его раскатов? Кто обратил к моему слуху свою речь? Не ты ли, о черный, но красивый Сай-Ту-Ту, и не ты ли, о брат бабки моей матери, Самбо Мунго Анамабу?

Вот что я вам скажу, старый мошенник. Не было случая, чтобы вы мне чего-то пообещали и не обманули. Будете отрицать? Лгите мне в глаза, плюйте в лицо, водите меня за нос и дергайте за бороду! Давайте-давайте! Я не из пугливых!

Суть дела, корень вопроса вот в чем: свет еще не видывал таких негодяев, как некоторые, на кого я могу показать пальцем, и таких безобразий, как те, что я наблюдал собственноглазно. Да, качается земля, дрожит небо, моря ходят ходуном, и сам старик Океан трясется от страха в своих высочайших горах. Я помню времена, когда Библия была в каждом доме, а за каб голубиного помета можно было купить столько бренди, сколько теперь продают за полсоверена. Я твердо уверен, что религия непопулярна — подлинная религия, я хочу сказать. Я видел больше христианства в пустыне, чем хоть в каком-нибудь человеке, копни его поглубже.

Где вы, папаша? Вокруг какая-то хмарь, мгла, туман, коловращение периферической облачности. Подоприте ножки моего стола, а, папаша? Он уплывает в пол и тянет меня за собой. Снимите нагар со свечи — вот теперь нам светлее, мы видим что пишем. Внемлите! Пьеса почти доиграна!

Гнусный старый ворюга, вы ходите в шелках и бархате и живете в алмазном дворце с золотыми окнами, а у меня только лисы в норах, а у птиц небесных и того нету. Вы трудитесь и прядете, а я царь Соломон во всей славе своей, одетый, как всякая из них. Но я предупреждаю, Скарамуш, вам придется меня обеспечить, ведь моя жена разделит со мною бедность, и что вы тогда скажете? Я намерен жениться. Мое решение твердо, и сама Царица Небесная не сможет его поколебать.

Прекрасное и кроткое создание, ты скорбишь в заточенье! Обожаемая властительница моего сердца, ты рыдаешь в темнице! Воззри: небеса разверзлись, жених твой грядет к тебе. Она будет моей!

Вы же дадите согласие, старый прохвост? Вы обещали мне другую, но она „как лилия, склонив головку, умерла“ — во всяком случае, все равно что умерла, ибо разве не убийством было отдать ее истукану?

Твой жребий иной, голубица,

Твой жребий иной,

Стоит ли хныкать в темнице,

Коль рок судил быть со мной?

Приди, не вой,

Спорхни в объятья, что сожмут

Твой стан молодой,

Будешь счастливей, мой изумруд,

Бриллиант живой,

Чем гурий сонмы, чьи взоры томны

В будуарах рая,

Где аспиды играют

С ядовитой листвой.

Но их блеск, мой алмаз, превзойдет во сто раз,

О Каролина, твой!

Ну, папаша, что вы на это скажете? Дайте ей прочесть энти строчки, и они ее пленят.

Она юна, возразите вы. Тем нужнее ей отец, а я смогу быть и отцом, и супругом. Другая была немногим старше, когда вы предложили мне ее прелестную снежно-белую руку. Да, я ее отверг, но что с того? Я положил глаз на другой, более нежный цветочек. Имя Каролина звучнее, чем имя Мэри, в нем больше благоуханной, фанаберической мелодичности. К тому же она меня любит. Другая тоже меня любила: самозабвенно, бесподобно. Я знаю это, старый каналья, у меня есть ее собственноручное признание за подписью и печатью. Но этот очаровательный розан, этот эфирный, элегантный, электризующий эльф, этот дивный, драгоценный, дурманящий бутончик явился мне во сне и объявил о своем намерении выйти за меня замуж сию же минуту, хочу я того или нет.

Я не потребую большого приданого. Приличный дом, десять тысяч годовых, завещание на мое имя с правом распоряжаться всем вашим имуществом по моему усмотрению — вот все, что я желаю и получу. Отвечайте с обратной почтой и вложите в конверт письмо от моей обожаемой, а также банкноту или лучше две. Во мгле наступающего рассвета, в реве урагана, утихшего до полного безветрия, в опьянении Любви, в ярости Надежды, в буйстве Отчаяния, в сиянии Красоты, в блаженстве Эдема, в бешеном бурлении багровых бездн Ада, в гнетущей и гибельной горячке глухонемой Смерти,

остаюсь, я и не-я, высокородный сквайр,

Ку-ку».


— Полагаю, вы узнали этот безупречный классический почерк? — спросил его сиятельство, когда графиня закончила читать вышеприведенные курьезные излияния.

— Да, Квоши, разумеется. Но о чем он? К чему клонит?

— Он хочет жениться на девочке десяти-одиннадцати лет, — ответил Нортенгерленд.

— Что? На мисс Вернон? — Это имя ее сиятельство процедила сквозь зубы.

— Да.

— А мисс Вернон десять-одиннадцать лет?

— Да, думаю, примерно столько.

Вошел слуга и объявил, что карета готова. Графиня быстро поднялась с кресла, очень красная и раздраженная. Покуда она заканчивала туалет, Нортенгерленд в задумчивости стоял у окна. Раздумья завершились словом, сорвавшимся с уст графа как будто помимо его воли. Слово это было «проклятье!». Затем он спросил жену, куда она едет. Та ответила, в Олнвик.

— Нет, — сказал граф. — Я еду в Ангрию. Пусть развернут лошадей на восток.

Мистер Джас Бритвер принес ему шляпу и перчатки. Граф спустился к подъезду и был таков.

Глава 2

Заморна и впрямь стоял на покосе, сразу за хоксклифским домом. Он беседовал с респектабельным джентльменом в черном. Припекало. Герцог был в широкополой соломенной шляпе и если не в рубашке, то и не при полном параде: его клетчатая куртка и штаны являли довольно слабое подобие официального туалета.

Луг был большой. На дальнем краю селяне обоего пола орудовали граблями. Заморна прислонился к стволу высокого красивого дерева и наблюдал за работниками; у его ног лежала на сене охотничья собака. Особенно внимательно глаза герцога следили за двумя бойкими девушками, убиравшими сено в числе других. Одновременно он беседовал со своим спутником. Вот их разговор:

— Пожалуй, — заметил респектабельный господин в черном, — ежели ваша светлость успеет скопнить все сено, оченно славный будет накос.

— Да, хорошая земля, — ответил его монарх. — Отличные травы.

— Я чай, пшеница тут так хорошо не пойдет. Не пробовали ее сеять?

— По ту сторону балки есть участок с точно такой же почвой. Я по весне засеял его краснозерной пшеницей, и сейчас там наливаются отличные колосья.

— Хм… да, тут сильно не промахнешься. Где деревья растут, как здесь, там и пшеничка пойдет. Я еще в Гернингтоне заметил. Вот на севере, у мистера Уорнера, дела будут похуже.

— Да, Уорнеру приходится повозиться с запашкой и унавоживанием. Болотная почва такая сырая и холодная, что зерно в ней гниет, вместо того чтобы идти в рост. Ну что, красавица, уработалась? — Заморна выступил вперед, обращаясь к ладной розовощекой девице, которая, сгребая сено, приблизилась к месту, где расположились монарх и его приближенный.

— He-а, сударь, — отвечала сельская прелестница, польщенная вниманием пригожего джентльмена с усами и бакенбардами: ее загорелое, пышущее здоровьем личико стало еще темнее от румянца.

— Однако жарко, тебе не кажется?

— Нет, не оченно.

— А ты с утра убирала сено?

— Нет, только с полудня.

— Скажи, голубушка, ведь завтра в Хоксклифе ярмарка?

— Да, сударь, так люди говорят.

— И ты, конечно, туда пойдешь?

— Оченно хотелось бы! — хихикая и деловито работая граблями, чтобы скрыть смущение.

— На вот, купишь себе гостинчик.

Девица сперва отказывалась брать подарок, но герцог настаивал. Наконец она нехотя спрятала монетку в карман и сделала два-три быстрых реверанса, выражая благодарность.

— Наверняка бы ты меня поцеловала, если бы тут не стоял этот джентльмен, — произнес Заморна, указывая на друга, которого происходящая сцена явно очень забавляла. Девушка глянула на обоих джентльменов, вновь густо покраснела и тихонько двинулась прочь. Заморна не стал ее удерживать.

— А в этой маленькой головке изрядно тщеславия, — заметил он, возвращаясь к дубу.

— Да и кокетства тоже.

— Только гляньте! Чертовка обернулась и смотрит на меня искоса.

— Наверняка она ветреница.

Его светлость выпятил нижнюю губу, улыбнулся и сказал что-то насчет «дворца и лачуги» и «везде одно и то же».

— Однако она оченно пригожая, — продолжал владетель Гернингтона.

— Ладная да здоровая.

— Многие дамы охотно обменялись бы с нею фигурой, — заметил сэр Уилсон.

— Оченно даже, — произнес его светлость, лениво облокотясь на ствол и глядя на Торнтона с озорной усмешкой.

— А ваша светлость знает, как ее звать? — спросил генерал, не заметив, что государь только что передразнил его выговор. Пауза, а затем взрыв смеха были ему ответом. Торнтон в изумлении повернулся.

— Что за черт? — выговорил он, увидев насмешливую гримасу. — Уж не намекает ли ваша светлость…

— Нет, Торнтон, остыньте. Я всего лишь подумал, какое у вас слабое сердечко.

— Чепуха! — отвечал сэр Уилсон. — Вашей светлости угодно шутить. Как будто я разговаривал с девицей, хотя на самом деле это ваше величество не может пропустить ни одной особы младше тридцати лет.

— Не могу? Враки! Вот я стою, и мне столько же дела до этой глупой вертихвостки — и до любой другой, простой или знатной, какую вы можете назвать, — сколько старушке Белл у моих ног. Белл стоит их всех! Да, да, старушка, знаю, ты меня любишь и не обманешь. Ну все, хватит, Белл, хватит. Лежать.

— Да, нынче ваша светлость чуток остепенились, а прежде были гуляка еще тот.

— Никогда! — ответствовал герцог, не краснея.

— А то я не знаю.

— Никогда, клянусь Богом! — повторил его светлость.

— Ну-ну, — холодно произнес Торнтон. — Ваше величество имеет полное право врать о себе что хочет. Мое дело сторона.


Неужто именно безумное послание Квоши подвигло Нортенгерленда отправиться в Хоксклиф, через всю Ангрию, в дом, куда он столько лет не казал носа? Действия его сиятельства часто бывали необъяснимы, но это, как выразился мистер Джас Бритвер (когда внезапно получил распоряжение собрать графский дорожный сундук), было уже из ряда вон. Графиня предложила отправиться с мужем, но тот ответил, что «лучше не стоит». Посему его сиятельство сел в карету один и один проделал весь долгий путь. За все время он не разговаривал ни с человеком, ни с животным, если не считать единственного слова: «Гони!»

И они гнали, не останавливаясь ни днем, ни ночью, пока пол-Ангрии не осталось позади и на горизонте не замаячили Морейские холмы. Граф не пытался сохранять инкогнито, и, разумеется, его узнавали в каждом трактире, где лошади получали овес и воду, а форейторы — бутылку мадеры. В Заморне начались приготовления к побитию камнями, но раньше чем мистер Эдвард Перси успел вывести народ с фабрики и вооружить булыжниками, объект сыновнего внимания уже был в миле от города и мчал через Хартфордские леса в смерче дорожной пыли. В прочих городах и селениях экс-президента встречали так же тепло. В Ислингтоне дохлая кошка с проворством живой влетела, разбив стекло, в окно его кареты. В Грантли свист и улюлюканье превзошли громкостью мартовский кошачий концерт, а в Риво национальный кумир получил такое приношение грязью, что она покрыла дверцы кареты целиком, словно дополнительный слой лака. Радовали графа или огорчали эти мелкие знаки всенародной любви, сказать трудно, поскольку цвет его лица оставался так же неизменен, как цвет платья, а черты хранили ту же невозмутимость, что часы с репетиром, которые их сиятельство держал в руке и часто подносил к глазам.

Казалось бы, приятно после утомительного путешествия въехать наконец в спокойствие и тишину. Раскаленные мостовые, дым и грязь промышленных городов в самый разгар лета должны придать особую прелесть контраста зеленому лесистому краю, где все представляется таким далеким, свежим, уединенным. Однако судя по тому, что Джас Бритвер, эсквайр, наблюдал в лице лорда Нортенгерленда и что лорд Нортенгерленд мог бы сказать о выражении Джаса Бритвера, ни один из этих высокочтимых джентльменов не приметил особой перемены, когда на исходе дня их карета, оставив позади сутолоку городов, въехала в безмолвие Хоксклифа, где слышались только шелест деревьев и журчание ручейков. Близость человеческого жилья всегда ощущается загодя. Первозданная свежесть природы исчезает, как и ее буйство. Посему довольно скоро проселок сделался ровным и гладким, лес — менее густым, а в просветах между деревьями все чаще проглядывали далекие холмы.

Наконец карета выкатила на широкий тракт, такой же утоптанный и белый, как тот, что ведет из Заморны в Адрианополь. Впрочем, та дорога кажется бесконечной, эта же ярдов через сто нырнула под арку ворот. В зубчатых башенках справа и слева от них располагались сторожки; выбежавший привратник быстро распахнул тяжелые железные створки. Когда лошади замедлили бег, прежде чем устремиться под арку, до слуха седоков донеслось тявканье собак где-то неподалеку, а огромный ньюфаундленд, лежавший на пороге сторожки, встал и приветствовал гостей басовитым лаем. За воротами леса уже не было; только небольшие купы деревьев и величественные отдельно стоящие исполины составляли огромный запущенный парк, зеленым ковром взбиравшийся на южный склон длинного отрога Сиднемов. Сам хребет вставал вдали, одетый мглистыми лесами; еще дальше расстояние и летнее небо окрашивали их в густой оттенок лилового. Ближе к середине парка стоял Хоксклиф-Холл, красивый, но совсем не такой грандиозный, как пристало столь обширному поместью. Он явно не заслуживал звания дворца или замка; обычная усадьба, величественная в своем уединении и радующая глаз на фоне солнечного зеленого парка. Олени, стадо великолепных коров и табун молодых необъезженных лошадей делили между собою эти владения.

Когда карета остановилась перед крыльцом, Нортенгерленд спрятал в карман часы, стрелка которых указывала на «шесть», и, как только опустили подножку и открыли дверцу, тихо вошел в дом. Он миновал половину вестибюля, не обратившись ни к кому из слуг, но тут дворецкий, подойдя с поклоном, спросил, куда его проводить. Нортенгерленд замер на месте.

— Судя по всему, я ошибся домом, — заметил он. — Это не Хоксклиф.

Граф с сомнением оглядел простые стены и дубовые двери впереди, так непохожие на королевскую роскошь Виктория-сквер. Великолепные оленьи рога, казалось, внушили ему особый ужас. Он попятился, пробормотал что-то вроде «берлога ангрийского сквайра… какая странная ошибка» и уже начал осторожно отступать к карете, когда Джас Бритвер вмешался:

— Ваше сиятельство приехали по адресу. Это королевская резиденция (презрительный смешок). Но простота сельская, никакого вкуса. Боюсь, я не сумею обеспечить вашему сиятельству должный комфорт.

— Джеймс, — произнес граф после недолгого молчания, — не спросите ли вы у этих людей, где герцог Заморна?

Джеймс повиновался.

— Уехал, — был ответ. — Его светлость обычно весь день вне дома.

— А герцогиня?

— Вышла, но должна скоро вернуться.

— Проводите меня в комнаты, — сказал граф. Его отвели в библиотеку, где он не оглядываясь сел спиной к окну, лицом к огромной карте, занимающей половину стены. Больше в комнате ничего не было, кроме книг, нескольких стульев, конторки и письменного стола, заваленного памфлетами и бумагами: ни бюстов, ни картин, ни изящных безделушек, обычно украшающих библиотеку знатной особы. Рядом со стулом лежал том ин-кварто. Нортенгерленд открыл его легким движением ноги. Ему предстала иллюстрация с яркими перьями, крашеной шерстью и другими искусственными мушками для рыбалки. Второго, с виду еще более легкого движения хватило, чтобы книга отлетела на другой конец комнаты и упала перед рядом корешков на самой нижней полке. На каждом из них золотым буквами было оттиснуто: «Сельскохозяйственный журнал».

Когда Нортенгерленд устал сидеть, он принялся расхаживать по комнате. Взгляд его привлекла раскрытая книжица на столе, и он машинально начал ее листать, но тут же отдернул пальцы, словно обжегшись: то был справочник огородника. На том же столе лежали два аккуратно перевязанных пакета с этикетками: «Краснозерная пшеница от генерала Торнтона» и «Овес от Говарда». Граф все еще смотрел на эти пакеты, зачарованный, как если бы они были глазами василиска, когда снаружи за окном прошла тень. Вскоре отворилась входная дверь. Граф различил несколько коротких слов, затем — тихие приближающиеся шаги.

Это была герцогиня. Она с жаром подошла к отцу, и ему пришлось нагнуться, чтобы поцеловать ее в подставленную щеку.

— Я думал, это ферма, — произнес граф после того, как внимательно изучил ее лицо. — Надеюсь, Мэри, ты не доишь коров?

Дочь только улыбнулась его ехидному замечанию, но ничего не ответила.

— Давно вы здесь? — спросила она. — Меня должны были позвать сразу. Я всего лишь прогуливалась по аллее.

— На заднем дворе, ты имеешь в виду? — заметил граф. — Полагаю, Мэри, вы называете это выгоном (указывая на парк), а тот сарай, в котором мы сейчас находимся, — мызой? У тебя есть своя комната, или ты ешь овсянку на кухне, с пахарями и молочницами?

Герцогиня, все еще улыбаясь, убрала возмутительные пакеты в ящик стола.

— В здешних краях можно найти гостиницу? — продолжал ее отец. — Если да, то я поселюсь там. Ты ведь знаешь, что я не могу есть яичницу с жареным салом, и хотя не сомневаюсь, что на кухне у вас очень уютно, но там наверняка пахнет конюшней — ее ведь делают поближе ко входу, потому что, когда фермер возвращается с ярмарки под мухой, ему удобнее сгружать мешки прямо перед домом.

— Не надо, — произнесла герцогиня с легкой досадой. Она по-прежнему держала отцовские руки в своих и теперь потянула с его мизинца перстень.

— Что у него получается лучше — гарцевать на лошади или гонять коров? — продолжал неумолимый Нортенгерленд. — Он сам режет скотину или покупает мясо на ярмарке? Он кормит свиней, Мэри?

Герцогиня надула губки.

— Хотел бы я видеть, как он приезжает под вечер, таща на веревке выторгованного в Грантли бычка. Разумеется, пьяный до положения риз, ведь рядиться пришлось долго: по рукам ударили только после шестнадцатой стопки разведенного виски. Само собой, бычок норовом под стать новому хозяину. И, уж конечно, твой достойнейший муженек пару раз упал с лошади, вывозился в грязи, подрался на ярмарке, так что сейчас выглядит еще краше, чем этот болван Артур О’Коннор в сходных обстоятельствах.

— Тише, папа! — взмолилась герцогиня. — Не говорите так! Я слышу его шаги. Пожалуйста…

Она не успела закончить просьбу, потому что дверь открылась и вошел его светлость. Вместе с ним вошли несколько собак. Вся компания, равно безразличная к тому, есть ли в комнате кто-либо еще, направилась к столу, и герцог принялся перерывать ящики в поисках мотка жил, из которых намеревался сделать леску. Собаки тем временем лизали ему лицо и обнюхивали корзину, оставленную хозяином на полу.

— Хватит, Юнона, — сказал Заморна, обращаясь к пойнтеру, чьи проявления любви мешали ему в поисках, затем выпрямился и крикнул в коридор: — Уильям, скажи Хоумсу, что я не нашел лески. Наверное, она у него в сторожке. Сегодня мне уже не нужно, а завтра пусть первым делом ее принесет!

— Хорошо, милорд, — отозвался грубый голос снаружи.

Герцог задвинул ящики.

— Минуточку, — сказал он себе. — Чуть не забыл.

Он быстро вышел из комнаты.

— Уильям!

— Да, ваша светлость.

— Передай Хоумсу, что на реке кто-то браконьерствует. Я сегодня выудил только три форели. Скажи ему, что он ленивый старый пес и, пока я в отъезде, ни за чем не смотрит. Я этого так не оставлю. Я прослежу, чтобы закон соблюдался, или кое-кому будет худо.

Герцог твердым шагом пересек вестибюль и уже менее решительно вступил в библиотеку. Теперь у него было время обратить внимание, что там, помимо собак, есть кто-то еще. Первой он заметил жену.

— Вы гуляли, Мэри?

— Да.

— Поздновато, вы не находите? Вам не следует гулять после заката.

— Было очень тепло.

— Да, погода отличная.

И герцог, стянув перчатки, принялся разбирать длинное удилище.

Покуда он сосредоточенно отцеплял крючок от лески, Нортенгерленд выступил из ниши, где до сих пор стоял. Заморна, услышав движение, обернулся. С минуту он пристально глядел на тестя, явно изумленный его неожиданным появлением. Ни тот ни другой не сочли нужным поздороваться. Заморна смотрел во все глаза, Нортенгерленд — с холодным равнодушием. Герцог поворотился спиной, закончил разбирать удочку, повесил ее и корзину на крюк, снял широкополую соломенную шляпу, которая до сего мгновения украшала его голову, и, усевшись в кресло у стола, нашел наконец время спросить:

— Когда прибыл граф?

— Я не посмотрела на часы, — последовал ответ. — Ах да, вспомнила, все-таки посмотрела. Было шесть.

— Хм. Вы ели? Мы здесь обедаем рано: редко позже трех.

— Джеймс дал мне в карете сухарик. И хорошо, потому что, как я уже объяснил миссис Уэллсли, я не могу есть овсянку и яичницу на сале.

— Паштеты с омлетами вы тоже есть не можете, — вполголоса пробормотал герцог, — и вообще никакой человеческой еды. — Затем продолжал громче: — Скажите на милость, вам велели отправиться в путешествие для поправки здоровья?

— Куда, к рыботорговцу и коновалу? О нет, от тухлой селедки меня мутит. Я приехал по делу. А нельзя ли куда-нибудь убрать вонючую кильку?

(Указывая на корзину и поднося к носу надушенный батистовый платок.)

— Это свежая форель, — ответил его зять холодно. — Однако вам как ипохондрику простительны некоторые капризы, и на сей раз я их удовлетворю.

Он позвонил в колокольчик, и корзину тут же унесли.

— Как вам ехалось? — продолжал герцог, разворачивая газету. — Вас встречали охапками цветов и чествовали речами? Или забывали звонить в колокола и выстраивать вдоль улиц оркестры?

— Не помню, — отвечал Нортенгерленд.

— Вот как? Хм! Но, возможно, ваши лошади и форейторы запомнили. Насколько я понимаю, конюшенным отходам Эдвардстона, Заморны, Ислингтона и некоторых других придорожных городов недавно сыскалось своеобразное применение.

Герцогиня подошла к креслу его светлости и, перегнувшись через спинку, словно хотела заглянуть в газету, которую он читал (или делал вид, будто читает), шепнула:

— Пожалуйста, не злите его сегодня, Адриан. Он наверняка устал с дороги.

Герцог только усадил жену рядом с собой и, положив руку ей на плечо, продолжал:

— И где вы теперь, по вашему мнению, наиболее популярны, сударь?

— У горстки цветных воителей под предводительством мистера Квоши, — отвечал Нортенгерленд.

— Надеюсь, ваша популярность и впредь будет ограничена узким кругом этих преданных храбрецов, — заметил его почтительный зять.

— Почему это, Артур? — вопросил граф слегка вызывающим тоном.

— Потому что вы больше не заслуживаете доверия приличных людей.

— А раньше заслуживал?

— Насколько я помню, нет.

— Только доверия таких вертопрахов, как юный щенок Доуро, — ответствовал Нортенгерленд.

— Можете ли вы сейчас собрать где-нибудь в Ангрии ассамблею или учредить Общество по распространению вольнодумства?

— Могу, если мой дорогой юный друг Артур Уэллсли станет расклеивать пригласительные афиши, как в прежние времена.

— Теперь Артур Уэллсли, вместо того чтобы расклеивать афиши, уничтожил бы вашу лавочку к чертовой матери.

— Да, как все, к чему он прикасается, — произнес Нортенгерленд, изящным выпадом завершая словесный поединок.

Его зятю помешала ответить герцогиня, которая сидела между дуэлянтами, трепеща от страха, что пикировка не ограничится колкостями и перейдет в открытые оскорбления.

— Ладно, — промолвил герцог в ответ на ее немую мольбу. — Я сделаю скидку на то, что сегодня он проехал несколько миль в удобнейшей карете, и оставлю за ним последнее слово. Но завтра я уравняю счет.

— Доброй ночи, Мэри, — сказал граф, резко вставая. Герцогиня пошла проводить отца, а герцог, оставшись один, позвонил, чтобы принесли свечи, и сел писать письма.

Глава 3

Читатель, тебе так и не рассказали, какое дело заставило Нортенгерленда проделать долгий путь из Эллрингтон-Хауса в Хоксклиф-Холл. Но ты все узнаешь, если вообразишь, что настало утро, и вместе с графом выйдешь из скромного будуара, где герцогиня сидит за работой у окна, в окружении роз.

Заморна, покончив с завтраком, двинулся к выходу, и граф последовал за ним. По счастью, он успел нагнать зятя, когда тот стоял на крыльце и, опершись на столб, любовался видом собственного парка, переходящего в лес, прежде чем на целый день уехать в поля.

— Куда вы, Артур? — спросил граф.

— Вон в тот лес за рекой.

— Зачем?

— Проследить за пересадкой деревьев.

— Случится ли землетрясение, если вы отложите свое важное дело на несколько минут и выслушаете мое пустяковое?

— Возможно, не случится. Что там у вас?

Нортенгерленд ответил не сразу. Он молчал, то ли смущаясь начать, то ли проверяя, нет ли поблизости посторонних. Дом позади был пуст, парк впереди — росист и безлюден. Они с зятем стояли на крыльце совершенно одни. Никто их не подслушивал.

— Ну так в чем дело? — еще раз спросил Заморна. Он беспечно насвистывал, не выказывая намерения всерьез отнестись к предстоящему разговору.

Когда что-то занимает наш ум целиком, мы склонны вообразить, что другие люди читают наши мысли. Нортенгерленд бросил на Заморну странный, косой взгляд и проговорил с особенным выражением:

— Я хочу знать, как поживает моя дочь Каролина.

— Была здорова, когда я последний раз ее видел.

Наступила новая пауза. Заморна опять засвистал, но на сей раз с более подчеркнутой беспечностью: задумчивая мелодия, которую он выводил минуту назад, сменилась обрывками бравурных арий.

— Наверное, моя дочь выросла, — продолжал Нортенгерленд.

— Да, здоровые дети всегда растут.

— Вы что-нибудь знаете о том, как продвигается ее обучение? Она хорошо образованна?

— Я обеспечил ее хорошими наставниками и с их слов могу заключить, что для своих лет она делает неплохие успехи.

— Проявляет ли она какие-нибудь таланты? Музыкальные способности должны были передаться ей по наследству.

— Мне нравится ее голос, — ответил Заморна. — Играет она тоже неплохо для своих лет.

Нортенгерленд достал записную книжку. Несколько мгновений он в молчании что-то подсчитывал, потом записал результат оправленным в серебро карандашом, спрятал блокнот в карман и тихо проговорил:

— Каролине пятнадцать.

— Да, у нее ведь день рождения первого или второго июля? — ответил Заморна. — Я удивился, услышав, сколько ей лет. Мне казалось, двенадцать-тринадцать.

— Так она выглядит совсем маленькой?

— Да нет, вполне себе взрослая. Но в таких случаях время играет с нами дурные шутки. Вроде бы она только вчера была крошкой.

— Время сыграло дурную шутку со мной, — заметил граф, и снова воцарилось молчание. Заморна двинулся вниз по ступеням.

— Что ж, счастливо оставаться, — сказал он, однако тесть последовал за ним.

— Где моя дочь? — спросил Нортенгерленд. — Я хочу ее видеть.

— Никаких затруднений. Можем после обеда съездить. Дотуда не больше трех миль.

— Ее немедленно нужно поселить и собственный дом, — продолжал граф.

— У нее и так собственный дом, — сказал Заморна. — Вместе с матерью.

— Я прикажу подготовить Селден-Хаус или Эдем-Холл, — продолжал его сиятельство, не обращая внимания на последнюю фразу. Они с зятем прогуливались по парку почти бок о бок, но теперь Заморна несколько отстал. Соломенная шляпа была надвинута на глаза, так что тесть не мог угадать их выражения.

— Кто будет о ней заботиться? — после нескольких минут молчания полюбопытствовал герцог. — Или вы сами намерены переехать на север либо на юг, в Эдем-Холл или Селден-Хаус?

— Возможно.

— А Зенобия согласится жить с девочкой под одной крышей и не шпынять ее с утра до вечера?

— Не знаю. Если они не поладят, Каролину придется выдать замуж. Но вы, кажется, говорили, что она дурнушка?

— Разве? Что ж, вкусы бывают разные, а она пока совсем дитя. Может, еще похорошеет. Подумать о ее замужестве — замечательная мысль! Всецело одобряю. Будь она моя дочь, я бы повременил со свадьбою лет десять, но, вижу, вас обуял очередной каприз — такой же фантастический и дорогостоящий, как все предыдущие. Что до собственного дома — вы ничего в этом не смыслите, не знаете цены деньгам, да и никогда не знали.

— Ей нужен свой дом, слуги, экипаж и содержание, — повторил граф.

— Чушь! — нетерпеливо произнес герцог.

— Я поручил Ститону заняться приготовлениями, — продолжал граф решительно.

— Глупое упрямство! — был ответ. — Вы просчитали расходы?

— Нет, я просто рассудил, как следует поступить.

На это герцог только фыркнул, и дальше оба джентльмена некоторое время шагали в молчании. Черты Нортенгерленда при всей своей безмятежности выказывали непреклонное упрямство. Заморна мог совладать с выражением лица, но не с глазами: они блестели и стремительно двигались.

— Что ж, — проговорил он несколько минут спустя, — делайте что хотите. Каролина ваша дочь, а не моя. Но вы поступаете странно. По крайней мере, исходя из моих представлений о том, как следует себя вести с юной впечатлительной девушкой.

— Вы вроде бы сказали, что она совсем дитя.

— Я сказал, или хотел сказать, что так к ней отношусь. Сама она наверняка считает себя взрослой. Однако дайте ей отдельный дом, деньги, экипажи, слуг — и вы увидите, что получится.

Нортенгерленд не ответил. Его зять продолжал:

— Вполне в вашем духе, в духе ваших сумасбродных причуд окружить ее французами или итальянцами, если сумеете их найти. Если бы круг, в котором вы вращались на заре юности, существовал до сих пор, вы бы позволили Каролине в нем царить.

— Сможет ли моя дочь стать царицей такого круга? — спросил Нортенгерленд. — Вы сказали, что она дурна собой и не обладает выдающимися талантами.

— Ну вот! — воскликнул его зять. — Ваш вопрос доказывает мою правоту. Сударь, — продолжал он с нажимом, останавливаясь и глядя Нортенгерленду прямо в глаза, — если вы опасаетесь, что Каролине не достанет красоты, чтобы ее начали домогаться, или воображения, чтобы эти домогательства распознать и поощрить, а также решительности и страсти, чтобы зайти на этом пути много дальше, чем следует, то не тревожьтесь: все перечисленное, и даже больше, в ней есть либо появится.

— Оставьте свой менторский тон, — сказал Нортенгерленд, сузив глаза и глядя на герцога в упор. — Вам должно быть известно, что я знаю вашу августейшую особу и не поверю, что передо мною праведник или хотя бы раскаявшийся грешник.

— Я не разыгрываю ни праведность, ни покаяние, — отвечал герцог, — ибо знаю, что вам все про меня известно. Однако я затратил на воспитание мисс Вернон кое-какие усилия. Она выросла интересной, умной девочкой, и я не хотел бы узнать, что она оказалась дочерью своей матери и я растил любовницу для какого-нибудь французского афериста. Я изучил характер Каролины — ее не следует искушать. Она беспечна и склонна фантазировать, чувства в ней мешаются со страстями: и те и другие сильны, и она не умеет их осмысливать. Ваше путеводительство совершенно не годится для такой девушки. Вы станете потакать ее прихотям и тем разовьете дурные стороны ее натуры. Как только она поймет, что умильные взгляды и ласковые слова действуют лучше доводов рассудка и здравого убеждения, она станет покупать удовлетворение своих желаний за эту дешевую монету, а желания ее будут так необузданны, как если бы все капризы и самодурство слабого пола сосредоточились в одной маленькой головке.

— Каролина до сих пор жила очень уединенно? — спросил Нортенгерленд, пропуская мимо ушей тираду герцога.

— Не слишком уединенно для ее лет. Здоровой, живой девочке не нужно общество, пока не придет время выдать ее замуж.

— Однако моя дочь будет неотесанной деревенщиной, — произнес граф. — Я хочу вывести ее в свет — для этого нужны манеры.

— В свет! — с досадой повторил Заморна. — Какая блажь! И я вижу, что вы продумываете светскую будущность девочки-подростка — ее дом, выезд и все такое, — словно это важнейший политический маневр, от которого зависит жизнь половины нации.

— О! — произнес граф с коротким сухим смешком. — Уверяю вас, вы недооцениваете мой интерес к этому вопросу. Ваши политические маневры меня нисколько не заботят. А вот если Каролина окажется красивой и умной женщиной, мне будет приятно. У меня появится новый повод собрать вокруг себя общество, чтобы она стала его хозяйкой и повелительницей.

На это герцог мог только с досадой фыркнуть.

— Я надеюсь, что она полюбит роскошь, — развивал свою мысль граф, — и она ни в чем не должна нуждаться.

— И какое же содержание вы намерены ей положить? — спросил его зять.

— Для начала десять тысяч в год!

Заморна присвистнул и сунул руки в карманы. После паузы он сказал:

— Я не стану с вами спорить, поскольку в этом вопросе вы просто упрямый осел, не способный воспринимать разумные доводы. Поступайте по-своему: я не стану ни мешать вам, ни помогать. Заберите свою дочь, отнимите у нее игрушки и дайте вместо них дом и карету, переоденьте ее из детского платьица в кринолин и познакомьте с завсегдатаями Эллрингтон-Хауса или Эдем-Холла — нетрудно догадаться, что выйдет. Черт побери! Я не могу спокойно об этом говорить! Я знаю, какая она сейчас: хорошенькая, умная, наивная девочка. И я отлично вижу ее через несколько лет: бездушная распушенная красавица, одна из ваших донн джулий или синьор сесилий. Тьфу! До скорого, сударь. Мы обедаем в три. После обеда я отвезу вас к мисс Вернон.

Его светлость перемахнул через межевую стену и очень быстро зашагал прочь.

Глава 4

Обед подали ровно в три. На резных дубовых панелях и старых картинах большой столовой Хоксклиф-Холла лежал теплый, приглушенный янтарными шторами эркера свет. Пока один слуга снимал серебряные крышки с двух блюд, второй распахнул двустворчатые двери. В столовую вошел высокий пожилой джентльмен под руку с очень миловидной молодой дамой, а следом — еще один джентльмен. Все трое уселись за стол, и помещение тут же приобрело такой парадный вид, словно здесь собралось целое общество. Так случилось, что оба джентльмена были очень высокие и оба одеты в черное: младший сменил клетчатые куртку и штаны, в которых разгуливал с утра, на панталоны и фрак, какие мог бы носить зажиточный викарий. Молодая дама в декольтированном шелковом платье с короткими рукавами, позволяющем видеть очень белые руки и шею, уже одна способна была придать налет элегантности всей компании; ее пышные волосы были мелко завиты, а на тонких чертах лежала печать аристократического благородства.

За едой почти не разговаривали. Младший джентльмен ел за двоих; старший довольно долго ковырялся ложкой в маленькой серебряной супнице, но так и не проглотил ни кусочка. Дама пила вместе с мужем, когда тот ее приглашал, и за время обеда пропустила три или четыре бокала шампанского. Герцог сидел с мрачным видом, как будто на его плечах лежит тяжкое бремя: не печаль, но забота об очень большом семействе. Герцогиня тихонько поглядывала на мужа из-под ресниц. Когда слуги убрали скатерть и вышли, она спросила, здоров ли он. Вопрос, казалось бы, совершенно излишний: довольно было взглянуть на пышущее румянцем лицо герцога и послушать его громовой голос. В хорошем настроении он принялся бы подшучивать над ее чрезмерной тревожностью, но сейчас ответил только, что здоров. Она спросила, хочет ли он, чтобы спустились дети. Герцог ответил, что не стоит: сегодня у него не будет на них времени, ему надо уехать на несколько часов.

— Уехать? Зачем?

— Есть одно маленькое дельце.

Лицо герцогини выразило некоторую досаду, но она тут же проглотила раздражение и спросила спокойно:

— Полагаю, ваша светлость вернется к чаю?

— Не знаю, Мэри, не могу обещать наверняка.

— Очень хорошо, тогда я вас не жду.

— Да. Вернусь, как только смогу.

— Очень хорошо, — повторила Мэри как можно более покладистым тоном: такт подсказывал ей, что сейчас не время для женских капризов. То, что повеселило бы герцога в одном настроении, только разозлило бы его в другом. Она просидела с ними еще несколько минут, отпустила два или три бодрых замечания о погоде и молодых деревьях, которые его светлость недавно высадил перед окном, затем тихо встала из-за стола. Такое внимание к чувствам супруга и повелителя не осталось без награды: он тоже встал и открыл жене дверь. Кроме того, герцог поднял оброненный ею платок и, возвращая его, глянул особенным взглядом и улыбнулся особенным образом, что было практически равнозначно словам: «Вы сегодня исключительно милы». Миссис Уэллсли сочла, что взгляд и улыбка вполне искупают мелкую обиду, посему удалилась в свою гостиную и, сев за фортепьяно, постаралась разогнать остатки недовольства чувствительными романсами и торжественными религиозными мелодиями, которые лучше веселых песенок подходили ее красивому, меланхолическому голосу.

Она не знала, куда Нортенгерленд и Заморна собрались ехать и чем заняты их мысли, иначе бы не пела совсем. Скорее всего, догадайся герцогиня, как много ее муж и отец думают о маленькой Каролине Вернон, она бы села и заплакала. Наше счастье, что мы не можем заглянуть в сердце своих близких. Как сказал поэт: «Когда неведенье блаженно, безумье знания искать». Если нас греет уверенность, что те, кого мы безраздельно любим, отвечают нам тем же, стоит ли отдергиваться завесу и показывать другой объект их привязанности? Герцогиня Заморна знала, что мисс Вернон существует, но никогда ее не видела. Она полагала, что Нортенгерленд и не вспоминает про дочь; что до Заморны, ей и в голову не приходило мысленно связать его с мисс Вернон.

Покуда миссис Уэллсли напевала про себя «Ужель омрачили печали беспечную юность твою» и сладостные звуки фортепьяно доносились из-за прикрытых дверей, мистер Уэллсли-младший и мистер Перси-старший сидели друг напротив друга набычившись. Им явно не о чем было говорить, но мистер Уэллсли налегал на вино сильнее обыкновенного, а мистер Перси разбавлял и опрокидывал в себя одну стопку бренди за другой. Наконец мистер Уэллсли спросил у мистера Перси, намерен ли тот сегодня оторвать себя от стула. Мистер Перси ответил, что ему хорошо и здесь, но поскольку дело все равно надо когда-нибудь сделать, можно тронуться прямо сейчас. Мистер Уэллсли сообщил, что не намерен более спорить и мистер Перси волен поступать, как ему заблагорассудится, присовокупив, впрочем, что это прямая дорога в ад и он всем сердцем желает, чтобы мистер Перси уже достиг пункта назначения. Жаль только, что маленькая глупенькая Каролина Вернон составит ему компанию.

— В то время как с вами, — сухо заметил мистер Перси, — ее ждал бы рай. Меня гложет странное подозрение, что девушке безопаснее быть в аду со мною, чем в райских кущах с тобой, дружище Артур.

— Вы не одобряете мой план воспитания мисс Вернон? — произнес его светлость тоном школьного учителя.

— Я предпочел бы иной.

— Вы пьете слишком много бренди, — продолжал августейший ментор.

— А вы — шампанского, — отвечал его друг.

— Тогда нам обоим лучше трогаться, — проговорил герцог. Он встал, позвонил в колокольчик и потребовал лошадей. Оба джентльмена нетвердой походкой сошли с крыльца и забрались на коней; через минуту они, без сопровождения слуг, уже летели во весь опор, словно гонясь за болотным огоньком.

Людские настроения переменчивы: между Нортенгерлендом и Заморной, которые только что были на грани ссоры, воцарилось дружеское согласие. Мелкая размолвка по поводу дальнейшего воспитания мисс Каролины отошла в сторону. Да и сама мисс Каролина, казалось, была забыта. За всю долгую поездку через Хоксклифский лес ее имя не прозвучало ни разу. Они говорили быстро, оживленно, временами со смехом. Я не хочу сказать, что смеялся Нортенгерленд, однако Заморна то и дело разражался хохотом. Они ненадолго вновь стали Эллрингтоном и Доуро. Шампанское ли с бренди произвело эту перемену, гадать не берусь. Впрочем, они были не пьяны, лишь слегка навеселе. Их мысли не путались, просто били ключом.


Мы не знаем, какие перемены судьбы принесет следующий порыв ветра и какой нежданный гость может через минуту постучаться к нам в дверь. Так, возможно, думает сейчас леди Луиза Вернон, сидя у камина в своем уединенном доме, скрытом за густыми деревьями. Почти семь; хотя на дворе июль, промозглый вечер на исходе хмурого дня заставляет вспомнить скорее об октябре. Соответственно ее милость с утра не в духе. Она воображает себя ужасно больной и хотя не может сказать точно, в чем ее нездоровье, сидит у себя в туалетной, подложив под голову подушку, и сжимает в руке флакончик с нюхательными солями. Знай леди Луиза, чьи шаги слышны сейчас перед ее домом, уже на самом крыльце, она бы спешно переменила платье и причесалась, поскольку в неряшливом дезабилье, с кислой миной и взлохмаченными волосами, выглядит крайне непривлекательно.

— Элиза, мне надо лечь, я не могу больше сидеть, — обращается она к горничной-француженке, которая шьет в нише у окна.

— А ваша милость не примерит платье? — спросила служанка. — Оно почти готово.

— О нет! Зачем мне платья? Кто меня в них увидит? О Боже! Как жестоко этот варвар со мною обращается! У него нет сердца!

— Ах, мадам! — возразила Элиза. — У него есть сердце, не сомневайтесь. Attendez un peu,[44] месье любит вас jusqu’a la folie.[45]

— Ты так думаешь?

— Он смотрит на вас с таким обожанием.

— Он никогда на меня не смотрит. Это я на него смотрю.

— А как только вы отворачиваетесь, мадам, он меряет вас взглядом.

— Да, презрительно.

— Non, avec tendresse, avec ivresse.[46]

— Тогда почему он молчит? Я довольно говорила, что обожаю его и боготворю, хотя он такой холодный, гордый, жестокий мучитель!

— C’est trop modest,[47] — мудро отвечала Элиза. Очевидно, это замечание изумило ее хозяйку своей нелепостью, и та разразилась смехом.

— Я не могу этого слышать, — сказала она. — Ты безмозглое существо, Элиза. Наверняка воображаешь, будто он и в тебя влюблен. Ecoutez la fille! C’est un homme dur. Quant’à l’amour il ne sait guère qu’est-ce que c’est. Il regarde les femmes comme des esclaves — il s’amuse de leur beaute pour un instant et alors il les abandonne. Il faut haïr un tel homme et l’eviter. Et moi je le haïs — beaucoup — oui je le deteste. Hela! combien il est différent de mon Alexandre. Elise, souvenez-vous de mon Alexandre — du beau Northangerland![48]

— C’etait fort gentil,[49] — ответила Элиза.

— Gentil! — воскликнула ее милость. — Elise, c’etait un ange. Il me semble que je le vois — dans cette chambre même — avec ses yeux bleus, sa physiognomy qui exprimait tant de douceur — et son front de marbre environné des cheveux chataignes.[50]

— Mais le Duc a des cheveux chataignes aussi,[51] — заметила Элиза.

— Pas comme ceux de mon preux Percy,[52] — вздохнула ее верная милость и продолжила на родном языке. — У Перси такая тонкая душа, такой безупречный вкус. Il sut apprécier mes talents.[53] Он осыпал меня драгоценностями. Его первым подарком была брошь в форме сердца, обрамленного бриллиантами; взамен он просил локон обворожительной Аллан. Тогда моя фамилия была Аллан. Я отправила ему длинную струящуюся прядь. Перси умел принимать подарки как джентльмен; он вплел ее в цепочку для часов. На следующий вечер я пела в Фиденском театре. Когда я вышла на сцену, он сидел в ложе напротив, с черной косой из моих волос на груди. Ах, Элиза! Он был тогда неотразим — крепче и шире, чем сейчас. Какой торс! И он носил зеленый фрак и белую шляпу — ему вообще все шло. Но ты и вообразить не можешь, Элиза, как все джентльмены мною восхищались, сколько народу приходило в театр, чтобы на меня поглядеть, как все хлопали. А он не хлопал, только смотрел на меня с безграничным обожанием. А когда я стискивала руки, и возводила глаза вот так, и встряхивала черными волосами — вот так! — как часто делала во время трагических арий, он еле сдерживался, чтобы не выбежать на сцену и не упасть к моим ногам. До чего же мне это нравилось!

Другая актриса смертельно мне завидовала. Некая Мортон — как же я ее ненавидела! Я готова была насадить ее на вертел, истыкать иголками. Как-то мы поссорились из-за него. Дело было в гримерной, Мортон одевалась для выхода на сцену. Она сняла с ноги туфлю и бросила в меня. Я вцепилась ей в волосы и принялась их выдирать: я выкручивала и выкручивала пряди, а она корчилась от боли. Не припомню, чтобы кто-нибудь когда-нибудь так вопил. Импресарио попытался меня оттащить, но не смог, и все остальные тоже не смогли. Наконец Прайс — так звали импресарио — сказал: «Позовите мистера Перси. Он в фойе». Вошел Александр, но он выпил много вина и не мог понять, что втолковывает ему Прайс, оттого пришел в ярость и стал кричать, что ему дурят голову. Он выхватил пистолеты и взвел затворы. В гримерной было полно актеров, актрис и костюмеров. Все страшно перепугались и стали уговаривать меня, чтобы я успокоила Перси. Мне было приятно показать при всех свою над ним власть: я знала, что он, даже пьяный, не устоит перед моей просьбой. Поэтому я оставила Мортон, почти лысую, с выдранными клоками волос, и подошла к Пирату. Думаю, он застрелил бы Прайса, если бы не мое вмешательство. Ты не поверишь, Элиза, как я могла им вертеть. Я сказала, что боюсь пистолетов, и заплакала. Сперва он смеялся надо мной, и я все плакала, и он их убрал. Бедняжка лорд Джордж стоял рядом и смотрел. Я и впрямь кокетничала тогда с Перси и Верноном одновременно, заставляя их ревновать. Какая это была жизнь! А теперь у меня ничего не осталось — только этот ужасный дом и сад с высокой стеной, как в монастыре, и огромные темные деревья, которые все время стонут и скрипят. За что мне такое наказание?

Ее милость заплакала.

— Месье все изменит, — сказала Элиза.

— Нет, нет, и это хуже всего, — ответила ее милость. — Он такой каменный, непреклонный человек, такой суровый и насмешливый. Я не понимаю, почему всегда радуюсь его визитам. Всякий раз с нетерпением его жду и надеюсь, что он смягчится — оставит свою важность и лаконичную резкость. А когда он приезжает, я бешусь от обиды и разочарования. Бесполезно смотреть в его прекрасное лицо; его глаза все равно что стеклянные, их не зажечь огнем. Напрасно я встаю близко и говорю очень тихо: он не наклоняется, чтобы расслышать, хотя я гораздо ниже его. Иногда я на прощанье нежно сжимаю ему руку, иногда бываю очень холодна и высокомерна. Бесполезно: он не замечает разницы. Иногда я пытаюсь нарочно вызвать его гнев: если он начнет бушевать, я могу испугаться и упасть в обморок, тогда он меня пожалеет. Однако он только улыбается, словно его забавляет моя ярость, и эти улыбки — как они меня бесят! Они так его красят, и одновременно у меня сердце рвется от страсти. Мне хочется царапать ему лицо ногтями, пока не сдеру всю кожу; хочется подсыпать ему в вино мышьяка. О, если бы с ним что-нибудь здесь случилось! Если бы он свалился с тяжелой болезнью или нечаянно подстрелил себя на охоте, чтобы мне пришлось его выхаживать! Если бы он ничего не мог делать сам и должен был во всем полагаться на меня, это бы умерило его гордость! Быть может, он бы начал получать удовольствие от моего общества; я пела бы песни, которые ему нравятся, и вела себя очень ласково. Я уверена, он бы меня полюбил. А если нет, я пришла бы ночью и задушила его подушкой, как мистер Эмблер душил меня, когда играл Отелло, а я — Дездемону. Интересно, хватило бы у меня духа?

Ее милость умолкла, словно обдумывая моральную дилемму, которую перед собой поставила, затем продолжила:

— Хотела бы я знать, каков он с теми, кого любит, если он и впрямь способен кого-либо полюбить. Его жена — всегда ли он держит ее на расстоянии? Я слышала, что у него есть любовница или две. Странно; может быть, он любит только блондинок? Но нет, мисс Гордон была такая же темная, как и я, а восемь лет назад на севере про нее с ним ходили сплетни. Тогда он был еще совсем мальчишкой. Помню, Вернон и О’Коннор при мне поддразнивали мистера Гордона, что его обошел безусый юнец. Гордону шутка не понравилась — он вообще был вспыльчив. Элиза, ты делаешь платье слишком длинным; ты же знаешь, что я предпочитаю юбки покороче. Мортон носила длинные, потому что я вечно смеялась над ее безобразно широкими щиколотками. А мои щиколотки были на соломинку меньше в обхвате, чем у Джулии Корелли, первой танцовщицы Витропольского кордебалета. Как же злилась Корелли, когда мы сравнили щиколотки и мои оказались чуть уже! И ни она, ни какая другая танцовщица не могла влезть в мои башмачки. А один военный, полковник, похитил у меня черную атласную туфельку и неделю носил на шляпе как трофей. Бедняга — Перси вызвал его на дуэль. Они стрелялись так ужасно — через стол. Перси убил полковника. Его звали Маркем, Сиднем Маркем. Он был ангриец.

— Мадам, c’est finie,[54] — сказала Элиза, показывая законченное платье.

— Убери его, я не буду сейчас мерить. У меня нет сил. Голова раскалывается; я чувствую ужасную слабость и в то же время не нахожу себе места. Что там за шум?

Внизу кто-то громко заиграл на фортепьяно.

— Ой-ой-ой, Каролина снова села за свой ужасный инструмент! Я его не выношу, а ей и дела нет! Она совершенно убивает меня своим бренчанием.

Тут ее милость очень проворно вскочила с кресел и, выбежав на верхнюю площадку лестницы, заорала что есть мочи:

— Каролина! Каролина!

Единственным ответом ей стало бравурное крещендо.

— Каролина! — вновь раздалось с лестницы. — Немедленно прекрати играть! Ты знаешь, что мне с утра нездоровится!

Снизу донесся веселый проигрыш, затем голос:

— Маменька, это вас взбодрит!

— Ты очень непослушная девочка! — возопила больная, перегибаясь через перила. — Твоя дерзость не знает границ!

Когда-нибудь ты за нее поплатишься! Немедленно перестань играть, бесстыдница!

— Перестану, вот только сыграю «Джима Кроу». И зазвучал «Джим Кроу» со всей положенной удалью.

Леди Вернон завопила снова, да так, что ее голос наполнил весь дом:

— Не забывай, мадам, что я твоя мать! Ты совсем от рук отбилась! Возомнила о себе невесть что! Пора заняться твоим воспитанием! Ты меня слышишь?

«Джим Кроу» еще оглашал дом своими залихватскими аккордами, а леди Вернон — своими воплями, когда дернулась проволока дверного звонка. Звякнул колокольчик, затем раздался мелодичный аристократический стук. «Джим Кроу» и леди Вернон умолкли одновременно. Ее милость поспешно ретировалась в туалетную. Судя по всему, мисс Вернон тоже дала стрекача, поскольку снизу донеслось легкое шуршание и топот бегущих ног.

Нет надобности объяснять, кто стоял у дверей: разумеется, господа Перси и Уэллсли. Слуга впустил их, и они прошли в гостиную. Никто их не встретил, но видно было, что комната опустела совсем недавно. Открытое фортепьяно, ноты с ухмыляющимся приплясывающим негром, ярко пылающий камин и придвинутое к нему кресло — все свидетельствовало, что минуту назад тут кто-то был.

Его светлость герцог Заморна внимательно огляделся, однако не приметил никого живого. Он снял перчатки и, складывая их вместе, шагнул к камину. Мистер Перси уже склонился над рабочим столиком возле камина. Под незаконченной вышивкой лежала припрятанная книга. Перси вытащил ее — это был роман, и отнюдь не религиозного содержания. Покуда Нортенгерленд листал страницы, Заморна позвонил в колокольчик.

— Где леди Вернон? — спросил он у вошедшего слуги.

— Ее милость сейчас спустится. Я доложил, что ваша светлость здесь.

— А где мисс Каролина?

Слуга замялся.

— В коридоре, — ответил он наконец, с полуулыбкой кивая через плечо. — Боюсь, она немножко оробела, потому что ваша светлость приехали не один.

— Скажи мисс Вернон, что я хочу ее видеть, хорошо, Купер? — промолвил герцог.

Лакей удалился. Через некоторое время дверь очень медленно приотворилась. Нортенгерленд вздрогнул и отошел к окну, где и остался стоять, неотрывно глядя на сад. Тем временем он услышал, что Заморна спрашивает: «Как твои дела?» — густым вкрадчивым баритоном, звучащим тем более чарующе, чем тише он говорил. Кто-то ответил: «Спасибо, хорошо», — голоском, в котором мешались радость и детская mauvaise honte.[55] Наступила пауза. Нортенгерленд повернул голову.

Смеркалось, но света было еще довольно, чтобы отчетливо рассмотреть девочку, которая только что вошла в комнату и теперь стояла возле камина словно в нерешительности: сесть или остаться стоять. Она была очень рослая и сформированная для своих пятнадцати лет, не хрупкая и болезненная, а наоборот, пухленькая и румяная. Лицо ее, с длинными темными ресницами и необычайно красивыми глазами, улыбалось. Волосы были почти черные и вились, как подсказывает природа, хотя длина и густота уже вполне позволяли уложить их сообразно требованиям искусства. Наряд юной леди отнюдь не соответствовал ее возрасту и фигуре. Платьице с короткими рукавами, бант на поясе и кружевные панталончики больше подошли бы девочке лет девяти-десяти, чем взрослой барышне. Из-за уже упомянутой застенчивости Каролина не смотрела в лицо ни одному, ни другому из гостей; казалось, ее вниманием всецело завладел коврик у камина. Однако ж видно было, что это всего лишь смущение школьницы, непривычной к обществу. Ямочки на щеках и живые глаза указывали на природную резвость, которой требовалось лишь небольшое поощрение, чтобы перейти в чрезмерную прыть; возможно, качество это следовало скорее подавлять, нежели развивать.

— Садись, — сказал Заморна, придвигая ей стул. — Здорова ли матушка? — продолжал он.

— Не знаю. Она с утра не спускалась.

— Вот как? Тебе надо было подняться к ней и спросить.

— Я спросила Элизу, и она ответила, что у мадам мигрень.

Заморна улыбнулся, и Нортенгерленд улыбнулся тоже.

— И что же ты весь день делала? — спросил герцог.

— Рисовала и шила. Играть на фортепьяно я не могу: мама говорит, что у нее от моей музыки болит голова.

— А почему тогда на пюпитре «Джим Кроу»? — спросил Заморна.

Мисс Вернон хихикнула.

— Я всего разок и сыграла! — объявила она. — Ну мама и взвилась! Она ненавидит «Джима Кроу».

Ее опекун покачал головой.

— И ты даже не погуляла в такой хороший день?

— Я каталась на пони почти все утро.

— Все утро? А как же тогда уроки итальянского и французского?

— Я про них забыла, — ответила Каролина.

— Ладно, — продолжал герцог, — а теперь посмотри на этого джентльмена и скажи, узнаешь ли ты его.

Каролина подняла глаза от коврика и украдкой глянула на Нортенгерленда. Смешливость и робость мешались на ее лице.

— Нет, — ответила она.

— Смотри внимательнее, — сказал герцог и поворошил огонь, чтобы в темнеющей комнате стало чуть светлее.

— Узнала! — воскликнула Каролина, когда отблеск пламени упал на бледное лицо и мраморный лоб графа. — Это папа! — сказала она и шагнула к нему без особого видимого волнения. Он поцеловал ее. В первый миг Каролина только взяла отца за руку, потом бросилась ему на шею и некоторое время не выпускала, хотя тот явно опешил и хотел легонько ее отстранить.

— Так ты немного меня помнишь? — спросил наконец граф, разжимая ее руки.

— Да, папа, помню. — Каролина не сразу вернулась на стул. Она два-три раза прошла по комнате, раскрасневшаяся.

— Вы хотите повидаться с леди Вернон? — спросил Заморна тестя.

— Нет, не сегодня.

Однако кто мог этому помешать? Шуршание платья, быстрые шаги в коридоре — и вот леди Вернон уже в комнате.

— Перси! Перси! Перси! — восклицала она. — Мой Перси, забери меня отсюда! О, я все тебе расскажу, все! Теперь ты меня защитишь. Мне больше нечего страшиться! И все-таки я была тебе верна.

— Господи! Меня задушат! — пробормотал граф, поскольку маленькая женщина обвила его руками и принялась жарко целовать. — Я всегда этого не выносил, — продолжал он. — Луиза, успокойся, прошу тебя.

— Ты не знаешь, сколько я выстрадала! И чему мне пришлось противостоять! Он так меня мучил, а все потому, что я не могла тебя забыть…

— Кто, герцог? — спросил Перси.

— Да, да! Спаси меня от него! Забери отсюда! Я умру, если ты оставишь меня в его власти!

— Мама, не глупи! — очень сердито вмешалась Каролина.

— Он тебя домогался? — спросил граф.

— Он преследовал меня, без всякого стыда и совести!

— Мам, ты с ума сошла, — сказала мисс Вернон.

— Перси, ты любишь меня, я уверена! — продолжала ее милость. — Забери меня к себе! Я расскажу все остальное, как только мы уедем из этого ужасного места!

— Она все наврет, — в негодовании перебила Каролина. — Она просто устроила сцену, чтобы убедить вас, будто ее тут обижали. А ей никогда и слова не говорят поперек.

— Мою собственную дочь настраивают против меня! — рыдала маленькая актриса. — Последний источник радости в моей жизни отравлен — это его месть за то, что я…

— Прекрати, мама, — резко оборвала ее Каролина. — Если ты не уймешься, я отправлю тебя наверх.

— Послушай, как она со мной разговаривает! — вскричала ее милость. — Моя собственная дочь, моя обожаемая Каролина — загублена, безвозвратно загублена!

— Папа, вы видите, маму нельзя выпускать из комнаты, — снова вмешалась мисс Вернон. — Давайте я возьму ее на руки и отнесу наверх. Мне это вполне по силам!

— Я расскажу тебе все! — почти взвизгнула ее милость. — Я разоблачу все их гнусности! Твой отец, мисс, узнает, кто ты и кто он! Я никогда прежде этой темы не касалась, но я все вижу и все запоминаю! Никто не помешает мне вывести тебя на чистую воду!

— Господи, так не годится, — сказала Каролина, краснея до корней волос. — Мама, помолчи! Я не понимаю толком, что ты говоришь, но в тебя как будто бес вселился. Все, больше ни слова. Тебе надо лечь в постель. Идем. Я тебя провожу!

— Не юли и не заискивай! — возопила разъяренная маленькая женщина. — Поздно! Я решилась! Перси, твоя дочь — бесстыжая тварь! В свои пятнадцать лет она…

Ее милости не дали договорить. Каролина ловко подхватила мать на руки и вынесла из комнаты. Слышно было, как в коридоре она приказывает Элизе раздеть хозяйку и уложить в постель. Затем Каролина замкнула дверь материной спальни и спустилась с ключом в руке. Она, видимо, не думала, будто произошло нечто особенное, однако ж выглядела очень расстроенной и взбудораженной.

— Папа, не верьте маме, — сказала Каролина, возвратившись в гостиную. — Она, когда разозлится, кричит что-то несусветное. Иногда мне кажется, она меня ненавидит. Не знаю, за что. Я никогда ей не грублю, разве что в шутку.

Тут мисс Вернон не выдержала и расплакалась. Его светлость герцог Заморна, на протяжении всей этой странной сцены остававшийся молчаливым зрителем, встал и покинул комнату. Когда он вышел, мисс Вернон зарыдала еще горше.

— Иди ко мне, Каролина, — сказал Нортенгерленд. Он усадил Каролину рядом с собой и утешительно погладил ее по вьющимся волосам. Она довольно скоро перестала плакать и с улыбкой сказала, что уже ничуть не огорчается, вот только мама была такая странная и вредничала.

— Не обращай на нее внимания, Каролина, — произнес граф. — Всегда приходи ко мне, если она злится. Я не позволю, чтобы твой дух сломили такими безобразными выходками. Тебе надо уехать от нее и поселиться со мной.

— Не знаю, что мама будет делать, если останется совсем одна, — сказала Каролина. — Будет изводить себя до смерти всякими пустяками. Если честно, папа, я нисколько не обижаюсь на ее упреки. Я к ним привыкла и не обращаю внимания. Только сегодня ома придумала что-то новое. Я этого не ожидала: она никогда прежде не говорила таким образом.

— Каким образом, Каролина?

— Не знаю. Я почти забыла ее слова, папа, но они меня разозлили ужасно.

— Что-то про тебя и герцога Заморну, — проговорил Нортенгерленд тихо.

Каролина снова вскинула голову.

— Она как будто взбесилась! Что за нелепые глупости!

— Какие нелепые глупости? — спросил Перси. — Я слышал только обрывки фраз, которые меня, признаюсь, удивили, но отнюдь не просветили.

— Меня тоже, — ответила мисс Вернон. — Только мне показалось, что она хочет сказать какую-то чудовищную ложь.

— По поводу чего?

— Не знаю, папа. Я ничего в этом не смыслю. Просто мама меня разозлила.

Некоторое время они молчали, потом Нортенгерленд сказал:

— А ведь мама тебя любила, когда ты была маленькой. Из-за чего такая перемена? Ты сердишь ее без повода?

— Никогда не сержу, только когда она первая начинает. Мне кажется, ее выводит из себя, что я стала такая высокая и хочу одеваться как взрослая, чтобы у меня были шарфики, и вуали, и все такое. И уж когда она принимается орать и называет меня бесстыжей девкой, тут уж делать нечего: приходится сказать ей в глаза чистую правду.

— И что, по-твоему, чистая правда?

— Что она мне завидует. Потому что люди будут считать ее старой, раз у нее такая взрослая дочь.

— Кто тебе сказал, что ты взрослая, Каролина?

— Элиза Туке. Она говорит, в мои лета у девушки должны быть платья, часы, секретер и своя горничная. Как бы я этого хотела! Мне так надоели детские платьица с бантом! И вообще, папа, они только для маленьких девочек. Как-то сюда приезжали дети лорда Энары, и старшая, сеньора Мария, как ее называют, была по сравнению со мною такой модницей, а ведь ей всего четырнадцать, на год меньше, чем мне. А когда герцог Заморна подарил мне пони, мама едва не запретила мне носить амазонку. Сказала, девочке и обычной юбки вполне достаточно. Но его светлость сказал, мне нужна амазонка, и шляпка тоже. Как же мама злилась! Кричала, что герцог Заморна толкает меня на путь погибели. И каждый раз, когда я их надеваю, мама закатывает скандал. Я вам завтра в них покажусь, папа, если вы возьмете меня покататься. Возьмете?

Нортенгерленд улыбнулся.

— Ты очень любишь Хоксклиф? — спросил он после короткого молчания.

— Да, мне тут нравится. Только я мечтаю побывать где-нибудь еще. Я хотела бы зимой поехать в Адрианополь. Будь я богатая леди, я бы давала приемы и каждый вечер ходила в театр или в оперу, как леди Каслрей. Вы знакомы с леди Каслрей, папа?

— Мы встречались.

— А с леди Торнтон?

— Тоже.

— Правда они обе очень модные и утонченные дамы?

— Правда.

— И очень красивые. Вы находите их красивыми?

— Да.

— А какая из них красивее? Расскажите мне о них. Я часто спрашиваю герцога Заморну, какие они, а он почти ничего не говорит, только что леди Каслрей очень бледная, а леди Торнтон — очень полная. А Элиза Туке, которая была когда-то модисткой у леди Каслрей, говорит, они дивно хороши. А как по-вашему?

— Леди Торнтон вполне мила, — отвечал Нортенгерленд.

— Да, но правда ли, что у нее темные глаза и греческий нос?

— Не помню, — отвечал граф.

— Я бы хотела быть ослепительной красавицей, — продолжала Каролина. — И очень высокой — гораздо выше, чем я сейчас… И стройной… мне кажется, я чересчур толстая. А еще смуглая — мама говорит, я совсем негритянка. Я бы хотела блистать и чтобы все мною восхищались. Кто самая красивая женщина в Витрополе, папа?

Нортенгерленд растерялся.

— Их там так много, что трудно сказать, — ответил он. — Ты слишком много об этом думаешь, Каролина.

— Да, гуляя одна в лесу, я строю воздушные замки и воображаю себя богатой и знатной. И еще я мечтаю о приключениях. Знаешь, папа, я не хочу прожить тихую заурядную жизнь. Я хочу чего-нибудь странного и необычного.

— Разговариваешь ли ты так с герцогом Заморной? — спросил мистер Перси.

— Как «так», папа?

— Говоришь ли ты ему, какие приключения хотела бы испытать или какие глаза и нос ты бы себе выбрала?

— Не совсем. Иногда я говорю, что грустно быть некрасивой, и вот бы фея подарила мне кольцо, или волшебник — лампу Аладдина, чтобы все мои желания исполнились.

— И что же на это отвечает его светлость?

— Он говорит, что время и терпение многое исправляют, что даже из некрасивых девушек, если они разумны и хорошо воспитаны, получаются достойные женщины, и что, он думает, чтение лорда Байрона вскружило мне голову.

— Так ты читаешь лорда Байрона?

— Да! Лорд Байрон, Бонапарт, герцог Веллингтон и лорд Эдвард Фицджеральд — лучшие люди, каких знала земля.

— Лорд Эдвард Фицджеральд? Это еще кто? — спросил граф несколько обескураженно.

— Молодой дворянин, чье жизнеописание составил Мур. Великий республиканец. Он взбунтовался бы против тысячи тираний, если б они попрали его права. Он отправился в Америку, потому что в Англии не чувствовал себя свободным; там он скитался по лесам и ночевал на земле, как мисс Мартино.

— Как мисс Мартино? — переспросил граф, удивляясь все больше и больше.

— Да, папа. Самая умная женщина на свете. Она путешествовала, как мужчина, хотела узнать, какая форма правления удачнее. Она пришла к выводу, что республика лучше всего, и я с нею согласна. Хотела бы я родиться в Афинах! Я бы вышла замуж за Алкивиада или за Александра Великого! Я обожаю Александра Великого!

— Но Александр Великий был не афинянин и не республиканец, — растерянно перебил граф.

— Да, папа, знаю, он был македонец и царь. Но он был правильный царь — воевал, а не жил в роскоши и праздности. А какое у него было влияние на солдат! Они не смели бунтовать, несмотря на все тяготы. И он был такой отважный! Гефестион, правда, почти также хорош — я его представляю высоким, стройным, изящным. Александр был маленького роста — ужасно обидно!

— А кто еще твои кумиры? — спросил мистер Перси.

Ответ оказался довольно неожиданным. Мисс Каролина, которой, видимо, не часто представлялся случай свободно поговорить на такие темы, пришла в сильное возбуждение и, когда ее отец задал столь подходящий вопрос, выплеснула весь скопившийся в сердце пыл. Читатель простит некоторую непоследовательность в словах молодой леди.

— Ой, папа, я многими восхищаюсь, но больше всего военными! Лордом Арунделом, и лордом Каслреем, и генералом Торнтоном, и генералом Анри Фернандо ди Энарой! И мне нравятся отважные мятежники! Ангрийцы молодцы, потому что они в каком-то смысле взбунтовались против Витрополя. Мистер Уорнер — борец за независимость, поэтому он мне по душе. И лорд Арундел — он такой замечательный. Я видела его портрет верхом на лошади. Он вздыбил коня, чтобы поворотить на скаку, и указывал рукой вперед, как перед атакой под Лейденом! Он был такой красивый!

— Он болван, — очень тихо проговорил Нортенгерленд.

— Что, папа?

— Болван, моя дорогая. Вроде бычка — здоровенный, но совсем без мозгов. Не говори о нем.

На миг глаза у Каролины остекленели. Какое-то время она молчала, затем проговорила: «Фи, как неприятно!» — и гадливо скривила губки. Очевидно, лорд Арундел безнадежно упал в ее мнении.

— Ты ведь военный, папа? — спросила она наконец.

— Вот уж нисколько.

— Но ты бунтовщик и республиканец, — продолжала мисс Вернон. — Я знаю; я столько раз про это читала и перечитывала.

— Не стану отрицать факты, — сказал Нортенгерленд.

Она стиснула руки, и ее глаза заблестели.

— А еще ты корсар и демократ, — сказала она. — Ты презираешь старые установления и прогнившие монархии; выжившие из ума витропольские короли боятся тебя как огня. Этот гадкий старикашка, король Александр, начинает браниться на шотландском, как только услышит твое имя. Подними мятеж, папа, и повергни всех этих дряхлых конституционалистов в грязь!

— Очень неплохо для юной леди, воспитанной под августейшим присмотром, — заметил Нортенгерленд. — Полагаю, все эти политические идеи тебе старательно внушил герцог Заморна, а, Каролина?

— Нет, я сама до них дошла. Все это мои собственные беспристрастные взгляды.

— Отлично! — воскликнул граф и, не сдержав тихого смешка, добавил вполголоса: — В таком случае это наследственное. Бунтарская кровь.

Полагаю, к настоящему времени читатель составил некое представление об умственном развитии мисс Вернон и понял, что оно находилось на самой зачаточной стадии; другими словами, что она была отнюдь не так мудра, рассудительна и последовательна, как хотелось бы ее благожелателям. Если говорить просто, мадемуазель пребывала во власти самых диких романтических фантазий. Только было в ней нечто — в блеске глаз, в горячности, даже порывистости, — чего я не могу описать, но что убеждало зрителя: за всей этой чепухой таятся глубокие и оригинальные чувства. Оставалось впечатление, что хотя она болтает без умолку, не скрывая ни взглядов, ни мнений, ни пристрастий, ни антипатий, есть нечто такое, чего она не хочет выдать словами или даже намеком. Я не имею в виду, что то была некая тайная любовь или же тайная ненависть, но ей явно были знакомы переживания более сильные, чем романтическая увлеченность. Она выказала их, когда шагнула к отцу, чтобы его поцеловать, и потом не оставляла и на минуту, когда покраснела при словах матери и, чтобы не дать той договорить, вихрем вынесла ее из комнаты.

Вся болтовня про Александра, Алкивиада, лорда Арундела и лорда Эдварда Фицджеральда была, разумеется, полной чушью и дикой мешаниной из всех мыслимых идей, но Каролина умела говорить куда разумнее и говорила, например, когда урезонивала мать. У мисс Вернон были зачатки тщеславия, однако же они еще не развились. Она и впрямь не догадывалась о своей красоте, а, напротив, почитала себя дурнушкой. Иногда, впрочем, она осмеливалась думать, что у нее красивые ножки и щиколотки и очень маленькая ручка. Зато фигура у нее была отнюдь не такая воздушная и сильфидоподобная, какая пристала красавице — во всяком случае, согласно ее представлениям о красоте, которые, разумеется, как у всякой школьницы, тяготели к идеалу папиросной бумаги и садовой жерди. На самом деле Каролина была сложена идеально и сочетала совершенство пропорций с природной грацией движений. Что до глаз, достаточно больших и темных, чтобы пробудить вдохновение двадцати поэтов, ровных белых зубок и густых вьющихся волос, их она не ставила ни в грош. Без розовых щечек, прямого греческого носа и алебастровой шеи мисс Каролина никак не могла считать себя хорошенькой. К тому же ей еще никогда не делали комплиментов и не говорили, как она мила. Мать постоянно утверждала обратное, августейший же опекун либо молча улыбался в ответ на просьбу отозваться о ее внешности, либо строго советовал думать не о телесной, а о душевной красоте.

Уже пробило одиннадцать, когда Каролина простилась с отцом. Его светлость герцог Заморна в гостиной больше не появлялся. Мисс Вернон гадала, что он так долго делает наверху. На самом деле герцог был вовсе не на втором этаже, а сидел в столовой, в полном одиночестве, засунув руки в карманы. Со свечей перед ним никто не снимал нагар, и потому они горели довольно тускло. Могло создаться впечатление, что его светлость внимательно прислушивается ко всему происходящему в доме, ибо, как только дверь гостиной отворилась, он встал. Когда Каролина тихонько проговорила: «Доброй ночи, папа», — и ее шаги прозвучали сперва в коридоре, потом на лестнице, мистер Уэллсли покинул свое укрытие и направился прямиком в комнату, из которой только что вышла Каролина.

— Ну что, — произнес он, неожиданно возникая перед тестем. — Сказали ей?

— Не совсем, — ответил граф. — Но завтра скажу.

— Так ваше намерение неизменно? — продолжал герцог, сопровождая свои слова взглядом, в котором бушевала гроза.

— Конечно.

— Вы чертов остолоп. — Дверь хлопнула, и его величество король Ангрии удалился.

Глава 5

Наступило завтра. Юная обожательница бунтарей и цареубийц проснулась счастливей некуда. Отец, которого она столько ждала, наконец приехал. Одно из самых заветных желаний осуществилось — почему бы, со временем, не сбыться и остальным? Покуда Элиза Туке расчесывала ей волосы, Каролина пребывала в мечтательной задумчивости, очень приятной и притом совершенно неопределенной — не буду говорить, что все ее фантазии были посвящены любви, но не стану и утверждать, будто любви в них совсем не было места. Иногда в них появлялся герой, пока совершенно безымянный и бесформенный, таинственное существо, пугающая тень, которая окутывала душу мисс Вернон, преследовала ее днем и ночью, когда ей нечем было занять руки и голову. Я готов думать, что она именовала его Фердинандом Алонсо Фицадольфом, но точно не знаю. На самом деле он часто менял прозвания: иногда это был просто Чарлз Сеймур или Эдвард Клиффорд, иногда — высокородный Гарольд Аврелий Ринальдо, герцог Монморанси ди Вальдачелла, без сомнения, молодой человек очаровательной наружности, хотя золотые у него кудри или смоляно-черные, прямой нос или орлиный, она еще в точности не решила. Так или иначе, ему предстояло с оружием в руках покорить мир и выстроить себе город наподобие Вавилона, только в мавританском стиле; там будет дворец под названием Альгамбра, где мистер Гарольд Аврелий поселится, взяв себе титул калифа, а мисс К. Вернон, пламенная республиканка, станет первой дамой его двора под именем султанша Зара Эсмеральда; прислуживать ей будут не меньше сотни невольников. Что до розовых садов, мраморных чертогов, алмазов, рубинов и жемчугов — не возьмусь описывать такое великолепие. Пусть читатель напряжет свое воображение и попытается представить их сам.

Разумеется, в течение дня для мыслей мисс Вернон нашлась пища получше собственных невероятных фантазий. Этот день стал новой эрой в ее жизни. Она уже не ребенок; она взрослая барышня. Прощай, клетка, где ее растили, как птичку. Отец приехал, чтобы даровать ей свободу; она едет с ним в качестве дочери и любимицы. Великолепные отцовские дома, про которые Каролина до сих пор только слышала, распахнут перед нею двери; она будет там почти хозяйкою. Она получит слуг и богатство; все, чего пожелают глаза, станет ее по первому требованию. Она будет вращаться в обществе, жить всю зиму в большом городе, Витрополе, одеваться так модно, как самые модные дамы, соперничать даже с такими полубогинями, как леди Каслрей и Торнтон. Это было столь прекрасно, что не укладывалось в голове.

Можно предположить, что при своей пылкой натуре Каролина приняла новость с ликованием, что, когда Нортенгерленд разворачивал перед ней картину грядущих упоительных перемен, она выразила изумление, радость и благодарность в самых восторженных словах. Однако мисс Вернон сидела за столом, подперши голову руками, и внимала отцу очень сосредоточенно. Она, конечно, радовалась, но никак этого не показывала. Дело было слишком важное, чтобы хлопать из-за него в ладоши, и Каролина выслушала его со всей серьезностью. Когда граф сказал, что надо сегодня собрать вещи, чтобы тронуться завтра с утра пораньше, она повторила: «Завтра, папа?» — и подняла на отца взволнованный взгляд.

— Да, рано утром.

— Мама знает?

— Я ей скажу.

— Надеюсь, что она не расстроится очень уж сильно, — сказала Каролина. — Пусть поедет с нами на недельку-другую, папа! Очень не хочется бросать ее одну.

— Я ею не распоряжаюсь, — ответил Перси.

— Что ж, — продолжала мисс Вернон, — не будь мама такая взбалмошная, наверняка бы ей позволили ехать с нами. Но она своими дикими выходками убедила герцога Заморну, что у нее не все ладно с рассудком, и он говорит, что ее нельзя выпускать в общество. Как-то, папа, когда герцог у нас обедал, мама посреди обеда, ни с того ни с сего, кинулась на него с ножом. Герцог еле отнял у нее нож и должен был просить Купера, чтобы тот подержал ей руки. Другой раз мама поднесла ему стакан вина, а он только пригубил и выплеснул остальное в камин. Она вечно пытается раздобыть лауданум, или синильную кислоту, или другую какую гадость. Говорит, что убьет или себя, или его, и я боюсь, если ее оставить совсем одну, она может правда это осуществить.

— Себе она вреда не причинит, — ответил граф. — Что до Заморны, думаю, он вполне способен позаботиться о своей особе.

— Хорошо, — сказала мисс Вернон. — Я пойду поручу Элизе собирать вещи.

Она вскочила и унеслась танцующей походкой, словно и вовсе не ощущала бремени забот.

Я запамятовал, когда именно разворачивается наше повествование; вроде бы в июле. Коли так, летний день еще длился, и летний вечер тоже; значит, сейчас у нас летний вечер. Мисс Каролина Вернон, она же Перси, закончила укладывать вещи и закончила пить чай. Она сидела в гостиной, у окна, тихо, как нарисованная. Не знаю точно, куда подевались прочие обитатели дома, но, думаю, мистер Перси был с леди Луизой, а леди Луиза — у себя в спальне, совершенно больная. Разыгрывала она в данный момент гурию или дьяволицу, бросалась на своего обожаемого графа с поцелуями или кулаками, сказать не могу, и не думаю, чтобы это имело большое значение. В любом случае Каролина осталась одна и притом была очень тиха и задумчива. А как же иначе, если она смотрела на безмолвные садовые дорожки и на лужайку, на которую уже легли первые лунные отсветы? Летом луна желтая, а вечерами небо обычно бывает такого сине-голубоватого цвета, который не описать пером, особенно если луна только что взошла и ее огромный диск висит низко над тающими в дымке холмами и смотрит вам в лицо сквозь ветви вязов. Завтра мисс Каролине предстоит покинуть Хоксклиф, и сегодня она впитывает очами всю его прелесть.

Так ты думаешь, читатель, но ты ошибаешься. Если бы ты видел ее глаза, ты бы понял, что они не смотрят рассеянно, а внимательно наблюдают. Она не любуется луной, а следит за человеком, который последние полчаса расхаживает по гравийной дорожке в нижней части сада. Это ее опекун, и Каролина в сомнениях, надо ли выйти и поговорить с ним в последний раз — разумеется, в последний раз перед отъездом из Хоксклифа, ведь она совершенно не помышляет о чем-нибудь ужасном вроде вечной разлуки. На ее опекуне синий фрак, белые невыразимые и черный крахмальный галстук; соответственно, он довольно сильно напоминает ангельское существо, именуемое военным. Вы подумаете, что мисс Вернон считает его красавцем, поскольку таким находят его все остальные. Как известно, все дамы мира полагают герцога Заморну безупречным, обворожительным. Однако мисс Вернон не думает, что он красив. Собственно, она вообще еще не задавалась вопросом о его чарах. Ей не проходило в голову спрашивать себя, кто он: божество красоты или демон уродства, — не случалось сравнивать его с другими мужчинами. Он — это он, абстрактное изолированное существо, совершенно отличное от всего прочего под солнцем. Он не может быть красив, поскольку не имеет ничего общего с господами Фердинандом Алонсо Фицадольфом, Гарольдом Аврелием Ринальдо и компанией. Его кожа не сияет девичьей белизной, на щеках не цветут розы, кудри не отливают золотом, а глаза не чаруют синевой. Усы и бакенбарды герцога скорее пугающи, чем красивы, надменный вид и величественная осанка внушают скорее страх, нежели обожание, и все же Каролина боится его лишь в теории, а на деле держится с ним вполне свободно. Играть с львиной гривой — одно из любимых удовольствий мисс Вернон. Она бы поиграла и сейчас, но он выглядит сумрачным и читает книгу.

Однако же, сдается, мисс Каролина поборола свою застенчивость. Сумерки сгустились, сад темен; надев шляпку, она украдкой выскальзывает из дома и через кусты, мимо закрывшихся на ночь цветов и росистых листьев, летит, словно фея, ему навстречу. Ей хочется подкрасться незаметно, поэтому она делает круг, подходит сзади и трогает его руку. Литой чугун, впрочем, вздрогнуть не может; не вздрогнул и герцог.

— Откуда ты взялась? — спросил ее опекун, глядя с высоты своего немалого роста на воспитанницу, которая продела руку в его локоть и повисла на нем, как всегда делала во время совместных прогулок.

— Я увидела, что вы гуляете один, и решила составить вам компанию, — ответила та.

— Возможно, я предпочел бы побыть без тебя, — сказал герцог.

— Неправда. Вы улыбнулись, и вы убрали книгу, как будто собираетесь разговаривать, а не читать.

— Что ж. Ты готова к завтрашнему отъезду?

— Да, все уложено.

— А голова и сердце, полагаю, готовы так же, как и дорожный сундук? — продолжал его светлость.

— Мое сердце скорбит, — сказала Каролина. — Мне жалко уезжать, особенно сейчас. Днем, пока я была занята, я и вполовину так сильно этого не чувствовала, а вот теперь…

— Ты устала и потому в расстроенных чувствах. Утром проснешься освеженной и увидишь все в ином свете. Думай о своем поведении, Каролина, когда попадешь в высшее общество. Я буду иногда о тебе спрашивать.

— Спрашивать? Мы будем видеться! Пока вы в Витрополе, я стану навещать вас на Виктория-сквер почти ежедневно!

— Ты пробудешь в Витрополе всего несколько дней.

— Так куда же я поеду?

— Либо в Париж, либо в Фидену, либо в Россию.

Каролина молчала.

— Это новая для тебя сфера, — продолжал ее опекун. — Новый круг, и он будет состоять преимущественно из французов. Не подражай манерам дам, которых увидишь в Париже или в Фонтенбло. По большей части это не очень хорошие женщины, навязчивые и бесцеремонные. Они будут часто говорить о любви и захотят поверить тебе свои тайны. Не слушай их: они крайне дурны и безнравственны. Что до мужчин, они почти все отъявленные мерзавцы. Избегай их.

Каролина не ответила.

— Года через два твой отец заведет речь о твоем замужестве, — сказал опекун, — и, полагаю, ты убеждена, что лучше ничего и быть не может. Вполне допускаю, что отец найдет тебе жениха-француза. Коли так, не соглашайся.

Мисс Вернон по-прежнему хранила молчание.

— Помни, — продолжал его светлость, — что есть лишь одна нация омерзительнее французов — итальянцы. Тебе следует полностью исключить итальянок из своего общества, а итальянцев с отвращением отталкивать даже в мыслях.

По-прежнему молчание. Каролина не могла понять, почему его светлость так с нею разговаривает. Она еще не помнила за ним такого сурового и дидактического тона. Упоминания о замужестве и прочем тоже ставили ее в тупик. Не то чтобы мысли о браке были юной барышне совершенно чужды. Она временами, вероятно, и прежде исследовала эту тему в своих грезах; нет, не посмею гадать, как далеко мисс Вернон заходила в своих размышлениях, поскольку она была дерзким теоретиком. Однако до сих пор все подобные мысли оставались тайными и невысказанными. Менее всего она была склонна признаваться в них своему опекуну и сейчас в большом замешательстве выслушивала его строгие поучения. Слова о французских дамах, итальянцах и итальянках вызвали у нее очень странные чувства. Она ни за что на свете не ответила бы герцогу, однако очень хотела, чтобы он говорил еще. Ее желание вскоре исполнилось.

— Отнюдь не исключено, — продолжал его светлость после короткой паузы, во время которой они с Каролиной медленно шли по аллее в нижней части сада, — отнюдь не исключено, что ты случайно встретишься в обществе с дамой по фамилии Лаланд и с другой, по фамилии Сент-Джеймс, и, вероятнее всего, они выкажут тебе очень много внимания, будут льстить, уговаривать, чтобы ты спела или сыграла, приглашать тебя к себе домой, знакомить со своим избранным кругом, предлагать совместные поездки по публичным местам. На все отвечай отказом.

— Почему? — спросила мисс Вернон.

— Потому что, — отвечал герцог, — мадам Лаланд и леди Сент-Джеймс ведут себя недолжным образом. Они придерживаются излишне свободных взглядов на мораль. Они пригласят тебя в свои будуары, как парижские дамы называют комнаты, где сидят по утрам, читают грязные романы и говорят о своих секретах с ближайшими подругами. Ты услышишь множество любовных историй, узнаешь о множестве женских ухищрений, привыкнешь к нескромным речам и, возможно, пустишься в глупые приключения, которые погубят твою репутацию.

До сих пор говорил только Заморна; мисс Вернон так углубилась в созерцание освещенных луною камешков на дорожке у себя под ногами, что не могла внести вклад в разговор. Наконец она промолвила довольно тихо:

— Я никогда не собиралась дружить с француженками. Я думала, что, став взрослой, буду ездить с визитами к таким людям, как леди Торнтон, миссис Уорнер и та дама, что живет в двух милях отсюда, мисс Лори. Они все очень благовоспитанные, верно?

Прежде чем ответить на вопрос, его светлость достал красный шелковый носовой платок и высморкался. Потом сказал:

— Миссис Уорнер — исключительно достойная женщина. Леди Торнтон чуточку легкомысленна, но больше я никакого вреда от нее не вижу.

— А какая мисс Лори? — спросила Каролина.

— Какая? Довольно высокая и бледная.

— Я хотела спросить, по характеру? Должна ли я бывать у нее с визитами?

— Тебе не придется об этом думать, потому что у вас не будет случая встретиться. Она всегда живет в деревне.

— Я думала, она очень модная дама, — продолжала мисс Вернон, — потому что в Адрианополе видела во всех лавках ее портреты и она показалась мне чрезвычайно красивой.

Теперь промолчал герцог.

— Интересно, почему она живет одна? — настаивала Каролина. — И почему у нее нет родственников? Она богата?

— Не очень.

— Вы с ней знакомы?

— Да.

— А папа?

— Нет.

— Она вам нравится?

— Иногда.

— А почему не всегда?

— Я не всегда о ней думаю.

— А вы с ней когда-нибудь видитесь?

— Время от времени.

— Она дает приемы?

— Нет.

— Я думаю, она весьма загадочная и романтическая особа, — заключила мисс Вернон. — У нее очень романтическое выражение глаз. Не удивлюсь, если в ее жизни были приключения.

— Вроде того.

— Я бы тоже хотела приключений, — добавила юная леди. — Скучная заурядная жизнь — не по мне.

— Возможно, твое желание исполнится, — ответил герцог. — Но не торопись. Ты еще очень юна — жизнь только начинается.

— Но я мечтаю о чем-нибудь странном и необычном — таком, чего совершенно не жду.

Заморна присвистнул.

— Я хотела бы пережить испытания и понять, чего стою, — продолжала воспитанница. — Ну то есть, если бы я была чуточку покрасивей. У невзрачных и толстых приключений не бывает.

— Да, по большей части.

— Жалко, что я не такая красивая, как ваша жена, герцогиня. Будь она как я, она бы не вышла за вас замуж.

— Вот как? Почему это?

— Потому что вы бы не сделали ей предложение. Но она такая прелестная и светлокожая, а я смуглая — как мулатка, говорит маменька.

— Черная, но красивая, — невольно проговорил герцог. Он смотрел на воспитанницу сверху вниз, она на него — снизу вверх. Луна освещала чистый лоб, обрисованный мягкими кудрями, темные пронзительные глаза, круглые юные щечки, гладкие и того оттенка, какой можно увидеть на ином портрете в итальянском дворце, на котором ресницы чернее воронова крыла и южные очи оттеняют бесцветно-смуглое лицо, а розовые губки улыбаются тем теплее, что все остальное начисто лишено колорита.

Заморна не сказал мисс Вернон, о чем думает, по крайней мере, словами. Однако когда она оторвала взгляд от его лица и хотела вернуться к созерцанию камешков на дорожке, он ее удержал, подставив палец под маленький круглый подбородок. Его ангрийское величество — художник. Быть может, это милое личико, озаренное мягким лунным светом, показалось ему чудесным материалом для наброска.

Разумеется, очень страшно, когда высокий сильный мужчина смотрит на тебя в упор, сведя брови, особенно если темные усы и бакенбарды соединены в нем с орлиным взором и чертами римского бога. Когда такой мужчина напускает на себя выражение, которого ты не можешь понять, внезапно останавливается во время прогулки наедине по ночному саду, снимает твою ладонь со своего локтя и кладет руку тебе на плечо, ты имеешь полное право смутиться и занервничать.

— Наверное, я болтала чепуху, — немного испуганно промолвила мисс Вернон, краснея.

— О чем именно?

— Я сказала про мою сестру Мэри то, чего говорить не следовало.

— Что именно?

— Не знаю. Может быть, вам вообще неприятен этот разговор. Помню, вы как-то сказали, что никогда не разрешите мне с нею увидеться и что между нами не может быть ничего общего.

— Маленькая простушка! — заметил герцог.

— Нет, — сказала Каролина, отметая обидное словцо улыбкой и взглядом; ее мимолетная тревога совершенно улетучилась. — Не называйте меня так.

— Хорошенькая маленькая простушка. Это уже лучше? — спросил опекун.

— Нет. Я не хорошенькая.

Заморна не ответил, чем, надо сказать, отчасти разочаровал мисс Вернон, у которой в последнее время зародилось легкое подозрение, что его светлость не считает ее совсем уж уродливой. Какие у нее имелись для этого основания, сказать трудно. Чувство было инстинктивное и доставляло маленькому тщеславному женскому сердечку такую радость, что Каролина холила его и лелеяла, словно тайный дар. Возмутится ли читатель, если я позволю себе предположить, что приведенные сетования на свою внешность имели полуосознанную цель выманить словечко-другое ободряющей похвалы? О человеческая природа, человеческая природа! И о неопытность! Какие смутные, неведомые грезы окутывали мисс Вернон! Как же плохо она знала себя!

Впрочем, время идет, и часы — «возницы с удивленными глазами, с безумным взором», как называет их Шелли, — мчатся вперед. Каролина мало-помалу обретет знание. Она — одна из сборщиц в том винограднике, где срывают гроздья все мужчины и женщины от начала времен, — винограднике опыта. Сейчас, впрочем, она скорее Руфь на краю поля. Для полноты картины присутствует и Вооз, готовый пригоршнями рассыпать зерно ради ее блага. Другими словами, у нее есть наставник, который, дай ему волю, не ограничился бы словесными уроками житейской премудрости, но сопроводил бы их практическими иллюстрациями такого рода, что пелена мигом пала бы с ее глаз и Каролине предстали, в пылающем свете дня, все доселе неведомые тайны людского бытия, все страсти, грехи и терзания, все закоулки странных ошибок и в конце — мучительная расплата. Ментор этот искушен в своей науке — учительствовать ему не впервой. Он вырастил милую образованную девушку, не испорченную лестью, непривычную к комплиментам, не скованную светскими условностями, свежую, наивную и романтическую — по-настоящему романтическую, отдающуюся мечтам со всем пылом души и сердца, ждущую лишь случая исполнить свое предназначение, как она его понимает, то есть умереть за любимого человека: не буквально перейти на попечение гробовщика, но отдать сердце, душу, чувства единственному боготворимому герою, утратить собственное «я» и полностью раствориться в предмете своего обожания. Все это очень мило, не правда ли, читатель? Немногим хуже мистера Аврелия Ринальдо! Каролине только предстоит узнать, что она глина в руках горшечника и лепка уже началась; очень скоро она сойдет с гончарного круга сосудом безупречного изящества.


Мистер Перси-старший довольно долго пробыл наверху и почти оглох от воплей леди Луизы, поэтому решил для разнообразия спуститься в гостиную и попросить дочь, чтобы та сыграла ему на фортепьяно. Гостиная была маленькая и уютная. Свечи не горели, мебель мягко поблескивала в отсветах пылающего камина. Впрочем, в комнате не было ни души. Мистер Перси с явным неудовольствием оглядел пустующий диван, свободное кресло и умолкнувший инструмент. Он не стал бы звонить в колокольчик и справляться об отсутствующей особе, но тут вошел слуга с четырьмя восковыми свечами, и граф осведомился, где мисс Вернон. Лакей ответил, что не знает, но она, вероятно, уже легла: он слышал, как мадемуазель Туке говорила, что барышню утомили сборы.

Мистер Перси немного постоял в гостиной, затем вышел в коридор, взял шляпу и безмятежно выступил в сад. В юности мистер Перси был очень поэтичен. Соответственно его наверняка бесконечно умилил покой летней ночи, темная безоблачная синь и булавочные головки звезд, усеявших ее, словно рой мошек. Наверняка это все смягчило его дух, а уж тем более — полная луна, которая поднялась уже довольно высоко и смотрела на мистера Перси, стоящего в дверях, словно приняла его за Эндимиона.

Мистеру Перси, впрочем, нечего было ей сказать. Он, еще ниже опустив шляпу на глаза, беспечно двинулся тропинкою своей средь цветов и деревьев сада и уже приближался к нижней аллее, когда услышал, что кто-то разговаривает. Голос доносился из укромного уголка, где ветви сплетались наподобие беседки и под ними стояла скамейка.

— Ну все, тебе пора. Я должен попрощаться.

— А вы не зайдете в дом? — спросил другой голос, куда более тонкий, чем у первого из говоривших.

— Нет, мне надо ехать домой.

— Но вы заглянете утром до нашего отъезда?

— Нет.

— Неужели?

— Я не могу.

В наступившей тишине раздался негромкий звук, похожий на сдерживаемый всхлип.

— В чем дело, Каролина? Ты плачешь?

— Я не хочу от вас уезжать! Мне надо было сразу огорчиться, когда папа сказал, что забирает меня с собой. Я думала об этом весь день. Я не могу не плакать.

Следующая пауза была наполнена рыданиями.

— Я так вас люблю, — сказала несчастная. — Вы не знаете, что я о вас думаю, как мне всегда хотелось вам угодить и как я плакала в одиночестве, когда вы на меня сердились. Чего бы я не отдала, чтобы стать вашей маленькой Каролиной и вместе с вами идти по жизни. Я почти жалею, что выросла. Пока я была девочкой, вы любили меня гораздо больше, а теперь вы все время такой строгий.

— Хм, подойди-ка ближе, — прозвучал тихий, вкрадчивый ответ. — Вот, сядь, как сидела в детстве. Почему ты отстранилась?

— Не знаю. Нечаянно.

— Но теперь ты всегда отстраняешься, Каролина, когда я подхожу ближе, и отворачиваешься, когда я тебя целую. А целую я тебя редко, потому что ты для этого слишком взрослая и тебя уже нельзя приголубить, как ребенка.

Последовала еще одна пауза, во время которой мисс Вернон, надо полагать, вынуждена была перебороть некий порыв, вызванный смущением. Ибо, когда ее опекун возобновил разговор, он сказал:

— Ну вот, и незачем так сильно краснеть. И я тебя пока не отпущу. Так что сиди смирно.

— Вы такой строгий, — прошептала Каролина. Вновь послышались ее сдерживаемые рыдания.

— Я строгий?! Я был бы куда менее строгим, Каролина, окажись обстоятельства немного иными. Я не оставил бы тебе поводов упрекать меня за строгость.

— А что бы вы сделали?

— Бог весть.

Каролина снова заплакала, напуганная его непонятными речами.

— Тебе надо идти, дитя, — сказал Заморна. — Иначе в доме начнут волноваться. Еще один поцелуй, и простимся.

— О, милорд! — воскликнула мисс Вернон и осеклась, как будто хотела удержать его этим возгласом, но не нашла в себе сил продолжить. Ее горе было неподдельным.

— Что, Каролина? — спросил Заморна, наклоняя ухо к ее губам.

— Не оставляйте меня так! У меня сердце разрывается!

— Отчего?

— Я не знаю!

Каролина впала в новый пароксизм горя. Она не могла говорить, только дрожала всем телом и плакала в голос. В ней проснулся неуемный темперамент матери. Заморна крепко держал ее в объятиях и временами сильнее прижимал к себе, но долго тоже не произносил ни слова.

— Милая моя крошка! — проговорил он, смягчив наконец суровый тон. — Успокойся. Очень скоро я увижусь с тобой или пришлю письмо. Думаю, ни горы, ни леса, ни моря не встанут между нами неодолимой преградой, а уж людская бдительность — тем паче. Расставание откладывали слишком долго. Чтобы разлучить нас навсегда, Каролина, это следовало сделать годом-двумя раньше. А теперь оставь меня. Иди в дом.

Он поцеловал ее напоследок и выпустил из объятий. Каролина поднялась со скамьи и скоро исчезла за кустами. Стук входной двери возвестил, что она добралась до дома.

Мистер Уэллсли остался один. Он достал из кармана сигару, поджег ее спичкой-люцифером, засунул в рот и, прислонившись к стволу большого вяза, замер в полной умиротворенности. Из этого состояния его вывел голос, полюбопытствовавший, спросил ли он маменькиного дозволения, прежде чем выйти погулять. Ему пришлось лишь немного повернуть голову, чтобы увидеть говорящего, высокого человека с бледным лицом, который, заведя глаза и выкатив белки, смотрел на мистера Уэллсли исподлобья.

Часть II

Глава 1

Мы говорили о юной особе, мисс Каролине Вернон, которая (по собственному убеждению и на взгляд ближайших друзей) освоила все, что должна знать молодая барышня, и потому готовилась покинуть уединенный приют, чтобы занять место в том или ином кругу модного общества. Основные события развернулись в июле. Сейчас ноябрь, почти декабрь, соответственно прошло месяца четыре. Мы не станем утверждать, будто за это время ничто не изменилось и Каролина так и простояла остаток лета и всю осень одной ногой на подножке кареты, поддерживаемая под локоть лакеем, в романтической каталепсии созерцая окна и дымовые трубы почти монастырской обители, с которой расставалась навсегда. Нет, девица вздохнула о Хоксклифе разок, пролила две слезинки, прощаясь с конюхом и пони — своими близкими друзьями, трижды мысленно спросила себя, что же бедная маменька будет делать теперь, когда некого станет бранить, четыре минуты жалела ее, остающуюся одну, первые четверть часа дороги просидела в необъяснимом приступе немоты и до конца пути была весела как пташка.

Впрочем, по дороге в Ангрию произошли кое-какие мелкие события, немало озадачившие Каролину. Во-первых, она удивилась, что всякий раз на въезде в большой город ее благородный отец приказывал форейторам выбирать самые узкие проулки, избегая улиц; на вопрос о причине такого поведения он ответил, что ангрийцы чересчур пылко его любят и, узнав герб на карете, начнут слишком шумно ликовать. Когда на исходе дня они въехали в Заморну, которую никак не могли обогнуть, поскольку она лежала прямо на их пути, мисс Каролину немало изумили странные выкрики со стороны темных личностей, одетых в бумажные колпаки и собиравшихся почему-то под фонарными столбами вдоль улиц, по которым ехала карета. Еще больше барышня опешила, когда на площади перед большой гостиницей, где ненадолго остановился экипаж, мигом собралась толпа, послышались непонятые возгласы, а в следующий миг стекло в дверце справа от Каролины разбил солидных размеров обломок кирпича; он упал ей на колени, испортив хорошенькое шелковое платье и сломав медальон с секретом, которым она очень дорожила.

Теперь у читателя, естественно, возникнет вопрос — что поделывала Каролина в эти четыре месяца? Увидела ли она свет? Были ли у нее приключения? Та же она, что прежде, или в чем-нибудь изменилась? Где обретается? Как расположен земной шар относительно ее и она — относительно земного шара? Последние четыре месяца, читатель, мисс Вернон провела в Париже. Ее отец вбил себе в голову, что это необходимо для образования молодой леди. Мысль вполне резонная, ибо где еще мисс Вернон приобрела бы то, чего он для нее желал: светский лоск и элегантность тех, кто всегда на шаг впереди моды? В атмосфере Парижа Каролина быстро переменилась. Она разобралась во многом, что прежде было для нее туманно; она училась жизни, а забывала — только фантазии. Наивные грезы были отброшены с улыбкой; отмечая разницу между житейской явью и детскими фантазиями, Каролина дивилась собственной простоте. Она мысленно сравнивала то, что видит, с тем, что прежде воображала, и делала поразительные открытия. Книги, которые читали в Париже, существенно расширили ее представления о людях. Она утратила простодушие и приобрела опыт, а вместе с ним — способность рассуждать и осмысливать. Впрочем, у нее был счастливый талант отделять теорию от опасной практики, и что-то в уме, сердце либо воображении внушало ей гадливую неприязнь к тому, что в свете считалось нормой. Люди, выросшие в уединении, не сразу опошляются обществом. Им часто кажется, что они лучше других и уронят себя, если хоть в малой степени покажут настоящие чувства и подлинную натуру случайному собеседнику на балу.

Разумеется, мисс Каролина не забыла, что в мире есть такое чувство, как любовь. Разговоры на эту тему постоянно велись среди рафинированных месье и не менее рафинированных мадам в ее окружении. Не ускользнуло от внимания мисс Вернон и то, что она сама способна внушать эту возвышенную страсть. Каролина вскоре узнала, что очень привлекательна. Ей говорили, что ее глаза прекрасны, голос — чарующ, а фигура и кожа безупречны: говорили не обинуясь, без всякой таинственности. Комплименты эти льстили мисс Вернон и заставляли ее щеки вспыхивать от удовольствия; мало-помалу она уверилась, что превосходит красотой даже самых прославленных парижанок, и почувствовала свою силу, ощутила упоительную власть, заключенную в гарантии собственной неотразимости.

Обстоятельства рождения тоже придавали ей éclat.[56] Нортенгерленд был в парижском обществе кем-то вроде короля, и сторонники отца чествовали юную Каролину как принцессу. На французский манер ее именовали восходящей путеводной звездой их фракции. Дюпены, Баррасы и Бернадотты объявили мисс Вернон новой планетой на республиканском небосводе. Они понимали, каким украшением для темной революционной клики станет столь юная и умная особа, поэтому читатель не удивится, если я скажу, что мисс Вернон приняла их чествования, прониклась их идеями и всей душой отдалась политике фракции, называвшей ее отца вождем.

Ее парижская карьера вскоре обрела характер триумфа. После того как мисс Вернон раз или два с большим пылом засвидетельствовала любовь к республике и презрение к монархии, парижские jeunes gens[57] провозгласили ее своей королевой и богиней. Каролине недоставало опыта, чтобы раскусить свое новое окружение; впрочем, она догадывалась, что некоторые из сынов молодой Франции, обступавших ее диван на балах и набивавшихся в ее театральную ложу, — откровенные mauvais sujets.[58] Они и впрямь сильно отличались от вежливых, беспрестанно скалящихся мартышек — представителей старого режима. На лицах этих молодых людей лежала печать распутства — куда более грубого и откровенного, чем в любой другой столице цивилизованной Европы. Мисс Вернон — которая была довольно свободна в своих перемещениях, поскольку отец ее почти не ограничивал, слепо доверяя уж не знаю какому сдерживающему принципу в сердце или рассудке дочери, — так вот, мисс Вернон довольно часто оказывалась в обществе этих молодых людей на концертах и вечерних приемах. Еще она свела знакомство с неким господином, который испорченностью дал бы фору худшим из jeunes gens. Он, впрочем, был не француз, а соотечественник ее отца, друг его первой юности. Я говорю о Гекторе Монморанси, эсквайре.

Каролина впервые встретилась с мистером Монморанси на вечернем приеме в особняке сэра Джона Денара, где собралась вся клика Нортенгерленда. Как обычно, мисс Вернон была окружена самыми молодыми и красивыми мужчинами в зале и, как всегда, страстно витийствовала о политике своей партии; всякий раз, повернув голову, она замечала немолодого плотного господина с очень неприятным, язвительным выражением лица, который стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на нее пристально. Каролина услышала, как он по-французски спрашивает сэра Джона Денара, «кто, черт возьми, cette jolie petite fille a cheveux noirs?»,[59] но ответных слов не разобрала — они были произнесены шепотом. Довольно скоро кто-то облокотился на спинку ее стула. Каролина подняла глаза и увидела склонившегося над нею мистера Монморанси.

— Моя юная госпожа! — сказал он. — Я долго смотрел на вас и гадал, что же в ваших чертах так напоминает мне о прошлом. Теперь, узнав ваше имя, я вижу причину. Насколько я понимаю, вы дочь Нортенгерленда и Луизы. Хм, вы делаете им честь! Я восхищен; в вас есть что-то от Августы. Полагаю, отец тоже вами горд. Вы на верном пути; вкруг вас роятся молодые люди. Найдете ли вы в себе силы на минутку покинуть их общество, опереться на мой локоть и немного пройтись по залу?

Мистер Монморанси подал руку в манере, принятой у западных джентльменов. Мисс Вернон встала; как ни странно, он ей понравился. В его бесцеремонной галантности было что-то подкупающее. Завладев мисс Вернон, досточтимый Гектор заговорил смело и доверительно. Он еще раз упомянул многочисленность ее поклонников, сделал два-три комплимента ее красоте, попытался оценить твердость ее нравственных принципов и, скоро убедившись, что она не француженка и не прожженная кокетка, посему его намеки не достигают цели, а двусмысленности остаются не поняты, сменил тему и начал задавать вопросы об ее образовании: где она воспитывалась и как преуспевала в мире.

Мисс Вернон была сама открытость. Она с удовольствием болтала про мать и учителей, про Ангрию и Хоксклиф, но и словом не упомянула опекуна. Мистер Монморанси спросил, знает ли она герцога Заморну. Каролина ответила, что да, немного. На это мистер Монморанси предположил, что герцог иногда ей пишет. Она сказала: «Нет, никогда». Мистер Монморанси выразил удивление. При этом он так пристально вглядывался в ее лицо, словно оно молитва Господня, записанная на кружке размером с шестипенсовик, однако же ничего особенного не увидел, кроме гладкой смуглой кожи и темных глаз, устремленных на ковер. Тогда мистер Монморанси невзначай обронил, что «герцог кое в чем ведет себя очень неблаговидно». Мисс Вернон спросила, в чем именно.

— По отношению к женщинам, — грубо бросил мистер Монморанси.

— Вот как? — только и сказала Каролина.

Она испытала такое сильное потрясение, что с минуту не понимала, где находится. Это было невероятно странное, совершенно новое ощущение: слышать, как беззастенчиво обсуждают характер ее опекуна. Слова, брошенные мистером Монморанси, и то, как небрежно они были произнесены, перевернули представления Каролины о мире. Она продолжала идти по залу, но на миг совершенно позабыла, что за люди вокруг и чем они заняты.

— Вы прежде этого не слышали? — спросил мистер Монморанси после продолжительной паузы, в течение которой без слов подпевал наигрывавшей на арфе даме.

— Нет.

— И не догадывались? Разве его светлость не выглядит дерзким хлыщом?

— Нет, совсем напротив.

— Вот как? Неужто он корчит из себя святошу?

— Он всегда очень серьезен и строг.

— Он вам нравится?

— Нет… да… нет… не очень.

— Странно. Нескольким юным дамам он нравился, даже слишком. Вы ведь видели мисс Лори, коли жили в Хоксклифе?

— Да.

— Она его любовница.

— Вот как? — повторила мисс Вернон после столь же долгого ошеломленного молчания.

— Герцогине это не слишком-то по душе, — продолжал Монморанси. — Вы ведь знаете, что она ваша единокровная сестра?

— Да.

— Впрочем, она понимала, чего ждать, когда выходила замуж, ибо в бытность свою маркизом Доуро его светлость числился первым из витропольских волокит.

Мисс Каролина слушала молча и, несмотря на ужас и замешательство, хотела слушать еще. Такого рода откровения о человеке, которого мы хорошо знаем внешне, но, оказывается, совершенно не знаем изнутри, всегда вызывают жгучий интерес. Чувства, которые испытывала юная леди, были не то чтобы совсем неприятными — скорее новыми, поразительными и волнующими. Ей открылась бездонная пучина и неведомые прежде рифы. Больше мистер Монморанси ничего не сказал, предоставив мисс Вернон самостоятельно обдумывать услышанное.

С какой целью он завел этот разговор, сказать трудно. Монморанси воздержался от грубых выпадов в адрес Заморны и не стал его чернить, что мог бы сделать без труда: он ограничился тем, что приведено выше. Насколько его слова запали в душу слушательницы, сказать не берусь, но полагаю, что глубоко, поскольку она не говорила на эту тему ни с кем другим и не обращалась к мистеру Монморанси за дальнейшими сведениями, однако же заглянула в газеты и журналы и прочла каждую строчку, посвященную Заморне или Доуро. Довольно скоро, оставаясь в пяти сотнях миль от человека, чей характер исследовала, мисс Вернон выяснила о нем все, что знали другие, и увидела его в истинном свете: не философа и апостола, а… Впрочем, не буду пересказывать читателям то, о чем они без меня знают или хотя бы догадываются. Заморна перестал быть для нее абстрактным принципом; она обнаружила, что он человек, порочный, как все люди (возможно, мне следовало сказать «порочнее других»), со страстями, которые порою берут в нем верх над рассудком, с наклонностями, которые он не всегда может перебороть, с чувствами, которые трогает красота, с дурными свойствами, которые просыпаются, когда ему перечат. Теперь он был для нее не «стоик в лесах, что не ведает слез», а… Впрочем, не будем утруждать себя догадками.

Пробыв в Париже четыре месяца, мисс Вернон как будто бы прискучила тамошним обществом. Она попросила отца отправить ее домой, разумея под этим Витрополь. Как ни странно, просьба смутила графа. Поначалу он только отмахивался. Каролина отказалась посещать званые вечера и оперу; сидела вечерами с отцом, играла ему, пела. Нортенгерленд успел искренне привязаться к дочери; в конце концов он нехотя сдался на беспрестанные мольбы, частенько сопровождавшиеся слезами. Впрочем, его упрямство, даже сломленное, оставалось таким же сильным. Он слышать не желал о Витрополе, явно не хотел, чтобы Каролина туда ехала, и огорчался, что она затворилась в доме и не принимает приглашений. Сторонний наблюдатель заподозрил бы, что его сиятельство слегка повредился в уме: он прекрасно знал круг, в котором вращалась дочь, знал развращенность парижских нравов и холодную распущенность, ставшую здесь всеобщей. И все же граф и словом не предостерег Каролину, не выразил и малейшей озабоченности, пока она не объявила о своем желании покинуть здешнюю тлетворную атмосферу, и лишь тогда принялся возражать и хмуриться, словно она ищет новых искушений, а не бежит от них. Впрочем, несмотря на кажущийся парадокс, у Нортенгерленда, вероятно, были для такого поведения вполне основательные резоны. Он хорошо знал материал, с которым имеет дело, и рассудил — говоря его собственным словами, — что в качестве примадонны парижского салона Каролина подвержена опасностям менее, чем в уединенном домике средь ангрийских лесов.

Однако Нортенгерленд не мог устоять перед нежными мольбами и печальным взглядом. Мисс Вернон ненавидела Париж и мечтала о Витрополе; она своего добилась. Однажды вечером, пожелав отцу доброй ночи, она услышала от него, что может дать распоряжения об отъезде когда пожелает. Через несколько дней пакетбот с графом и его домочадцами на борту уже пересекал пролив.

Глава 2

С самого прибытия в Витрополь Нортенгерленд выказывал странную обеспокоенность. Ему явно не хотелось, чтобы дочь оставалась здесь. Он все время был как на иголках. Пока ее присутствие в Эллрингтон-Хаусе никому не мешало, поскольку графиня находилась в Ангрии; с возращением Зенобии Каролине предстояло покинуть особняк. Однако графа тревожили и другие мысли, не высказываемые вслух и неведомые его дочери.

У мистера Перси есть свой особенный способ выражать недовольство. От него редко можно услышать укоризненное слово, порицание или даже приказ. Все это сквозит во взглядах и движениях, внятных лишь посвященным. Мисс Вернон видела перемену в отце, но не понимала ее причины. Когда перед прогулкой она подходила к нему в шляпке, очень милая и элегантная, если верить зеркалу, он не проявлял обычной спокойной радости, а замечал, что день сегодня пасмурный, или холодный, или ветреный, или еще почему-нибудь неподходящий для гулянья. Когда она после чая заглядывала в его гостиную и говорила, что проведет с ним вечер, он не улыбался и не удостаивал ее ласковым словом, просто сидел равнодушно. Его дочь Мэри болезненно ощутила бы эту сухость и замкнулась в оскорбленном молчании, но Каролина не обладала такой чуткостью души. Вместо того чтобы отнести отцовское недовольство к себе и приписать перемену в нем каким-то своим поступкам или упущениям, она думала, будто он болен, или хандрит, или у него что-то не ладится в делах. Ей было невдомек, что отец на нее сердит, и потому она ласково обнимала его за шею и целовала. И хотя граф принимал поцелуи с безразличием статуи, Каролина, вместо того чтобы молча удалиться, начинала щебетать, чтобы его развлечь, а не преуспев в этом, садилась за рояль, когда же он просил ее перестать, смеялась и говорила, что он такой же капризный, как маменька; затем, поскольку и это не помогало, тихонько устраивалась с книжкой у его ног. Так она и сидела однажды вечером, когда мистер Перси после долгого-предолгого молчания произнес:

— Ты не устала от Витрополя, Каролина?

— Ничуть.

— Думаю, тебе пора отсюда уехать, — продолжал граф.

— Уехать, папа? Перед самой зимой?

— Да.

— Я здесь всего три недели, — заметила мисс Вернон.

— В деревне тебе будет ничуть не хуже, — ответствовал ее отец.

— Парламент начинает работу, и открывается сезон, — настаивала она.

— Ты заделалась монархисткой? — спросил граф. — Будешь посещать дебаты и болеть за ту или иную партию?

— Нет, но в город съедутся люди.

— Мне казалось, ты пресытилась парижскими развлечениями?

— Да, но я хочу видеть витропольские.

— Эдем-Коттедж готов, — сообщил Нортенгерленд.

— Эдем-Коттедж, папа?

— Да. Дом близ Фидены.

— Ты хочешь отправить меня туда, папа?

— Да.

— Как скоро?

— Завтра или послезавтра, по твоему выбору.

Лицо мисс Вернон приняло выражение, которое трудно описать более приятными эпитетами, чем «кислое и надутое». Она проговорила нарочито медленно и с нажимом:

— Я бы не хотела ехать в Эдем-Коттедж.

Нортенгерленд промолчал.

— Я всей душой ненавижу север, — продолжала она, — и не люблю шотландцев.

— Селден-Хаус тоже готов, — сообщил мистер Перси.

— В Селден-Хаус я не хочу еще больше, — ответила его дочь.

— Тебе придется смириться либо с Фиденой, либо с Землей Росса, — быстро возразил мистер Перси.

— Я питаю к ним одинаково стойкое отвращение, — эти слова она произнесла со сдержанным высокомерием, которое в ее устах звучало почти комично.

Нортенгерленд долготерпелив.

— Выбирай сама, где тебе поселиться, — сказал он. — Но поскольку решено, что в Витрополе ты не останешься, выбирать надо быстро.

— Я предпочла бы остаться в Эллрингтон-Хаусе, — ответила мадемуазель Вернон.

— Я, кажется, уже говорил, что это неудобно, — промолвил отец.

— Еще хотя бы на месяц, — продолжала она.

— Каролина! — Голос звучал предостерегающе. Глаза Перси блеснули.

— Папа, ты недобрый.

Ответа не последовало.

«Неужто меня отошлют в Фидену?» — прошептала маленькая бунтарка, обращаясь к самой себе.

Брови мистера Перси сошлись к переносице. Он не любил, когда ему возражают.

— Лучше убей меня, чем отправлять на край света, в такое место, где я никого не знаю, кроме старого барсука Денара.

— Тебе не обязательно ехать именно в Фидену, — ответил Перси. — Я сказал, что ты можешь выбрать сама.

— Тогда я буду жить в Пакене, в Ангрии. Там у тебя дом.

— Исключено, — произнес граф.

— Хорошо, тогда я вернусь в Хоксклиф.

— О нет, только не в Хоксклиф. Нечего тебе там делать.

— Тогда я могу поселиться в Адрианополе, в Нортенгерленд-Хаусе.

— Нет.

— Папа, ты сказал, что я могу выбирать сама, и противоречишь мне во всем.

— Эдем-Коттедж — самое подходящее место, — прошептал Перси.

— Пожалуйста, ну пожалуйста, разреши мне остаться в Витрополе! — воскликнула мисс Вернон после томительной паузы. — Папочка, ну пожалуйста! Будь добренький и прости меня, если я злюсь. — И она, вскочив, перешла к аргументам слез и поцелуев. Никто, кроме Луизы Вернон или дочери Луизы Вернон, не вздумал бы целовать Нортенгерленда, когда он в таком настроении.

— Просто объясни, почему ты не разрешаешь мне остаться, папочка, — продолжала она. — Чем я тебя рассердила? Я прошу-то всего о месяце, даже о двух неделях, чтобы повидаться с друзьями, когда те приедут в Витрополь.

— С какими друзьями?

— Я хотела сказать, с людьми, которых я знаю.

— И каких же людей ты знаешь?

— Ну, всего двух или трех, и я сегодня утром прочла в газете, что они скоро вернутся в город.

— Кто, Каролина?

— Некоторые ангрийцы. Мистер Уорнер, генерал Энара и лорд Каслрей. Вежливость требует подождать и нанести им визит.

— Так не годится, Каролина, — ответил граф.

— Почему не годится? Я просто хочу быть вежливой.

— Тебе незачем быть вежливой, и мы больше не станем об этом говорить. Я прошу тебя уехать в Фидену не позднее чем послезавтра.

Каролина мгновение сидела молча, затем проговорила.

— Итак, я не остаюсь в Витрополе и должна ехать в Эдем-Коттедж.

— Именно так.

— Очень хорошо, — бросила Каролина. Еще минут пять она сидела в задумчивости, затем встала, зажгла свечу, пожелала отцу доброй ночи и удалилась в спальню. Выходя из комнаты, она нечаянно с размаху ударилась лбом о дверь и набила себе здоровенную шишку, но ничего не сказала и продолжила путь. В комнате свеча выпала из подсвечника и погасла. Однако Каролина не стала ее поднимать и не позвонила, чтобы принесли другую, просто разделась и легла в темноте. Лежа одна в ночи, она принялась плакать. Рыдала мисс Вернон долго — не от горя, а из-за расстроенных планов и несбывшихся желаний. Уехать из Витрополя сейчас, когда она отдала бы правую руку, чтобы остаться, — нет, это было невыносимо!

Читатель спросит, почему ей это так втемяшилось. Я отвечу прямо, без экивоков. Дело в том, что Каролина хотела увидеться с опекуном. Неделями, почти месяцами, она ощущала смутное желание узреть герцога в свете откровений мистера Монморанси. Она тайно радовалась, что покажется ему, преображенная парижской жизнью, мечтала о его приезде в город; и вот в то самое утро газеты сообщили, что получен приказ готовить Уэллсли-Хаус к возвращению герцога Заморны со свитой и что благородное семейство ожидается в Витрополе до конца недели. Каролина прочла известие и все утро гуляла в саду за Эллрингтон-Хаусом, мысленно рисуя первую встречу с мистером Уэллсли: что он скажет, будет ли по его выражению видно, что он нашел ее похорошевшей, пригласит ли он ее в Уэллсли-Хаус, представит ли герцогине, как та примет младшую сестру, как выглядит, во что будет одета и прочая и прочая. Теперь все планы рухнули, и соответственно мисс Каролина пребывала в ужасном расположении духа: ее душили упрямство, ярость и обида. Ей казалось, что она не снесет разочарования. Нестерпимо было сознавать, что ее лишают стольких удовольствий и спроваживают в тоскливую глушь. Как она будет там жить? Пролежав полночи в терзаниях, Каролина сказала вслух: «Я найду способ это изменить», — повернулась на подушке и уснула.

Минуло два или три дня. Очевидно, мисс Вернон не сумела изменить положение: на второй день ей пришлось покинуть Эллрингтон-Хаус. Она не плакала и не попрощалась ни с кем, кроме отца, да и тому только пожала руку, воздержавшись от объятий и поцелуев. Герцогу не очень-то понравились ее поведение и лицо. Не то чтобы он опасался чего-нибудь трагического, но мисс Вернон не выглядела ни расстроенной, ни взволнованной — скорее решительной. Впрочем, это не помешало ей выказывать свое неудовольствие с заносчивостью леди Луизы, хоть и без материнской взбалмошности. Каролина совершенно не понимала, что ее гнев комичен и действует примерно так же, как если бы белка облила высокомерным презрением ньюфаундленда. Его сиятельство тайком улыбался у дочери за спиной. Однако он почувствовал, что здесь замешано упрямство, и обеспокоился. Впрочем, граф написал сэру Джону Денару письмо с поручением приглядывать за Каролиной, пока та будет в Эдем-Коттедже, и знал, что сэр Джон не посмеет спустить с нее глаз.

На следующее же утро после отъезда мисс Каролины Зенобия, графиня Нортенгерленд, прибыла в Эллрингтон-Хаус, а несколькими часами позже кортеж из шести экипажей доставил герцога и герцогиню Заморна с чадами и домочадцами в резиденцию на Виктория-сквер. Мистер Перси еле-еле успел отослать дочь — еще немного, и было бы поздно.

Глава 3

Однажды, когда герцог Заморна одевался, чтобы отобедать во дворце Ватерлоо с людьми куда более достойными, чем его обычное окружение, мистер Розьер, камердинер, сказал, подавая хозяину парадный фрак:

— Ваша светлость видели письмо на каминной полке?

— Какое письмо? Нет. Откуда оно взялось?

— Я нашел его на столе вашей светлости в библиотеке сразу после нашего возвращения — почти неделю назад — и подумал, что оно от дамы, поэтому отнес сюда, чтобы показать вашей светлости. Оно каким-то образом завалилось между туалетным столом и стеной, и я только сегодня вновь на него наткнулся.

— Ты болван. Давай его сюда.

Розьер повиновался. Герцог перевернул письмо и осмотрел. Оно было на атласной бумаге, красиво сложено, аккуратно подписано и запечатано оттиском камеи. Его светлость сломал хорошенькую классическую головку, расправил документ и прочел:


«Милорд герцог!

Я вынуждена вам написать, поскольку не имею другого способа сообщить, как все плохо. Не знаю, ожидали ли вы застать меня в Витрополе и думаете ли обо мне вообще, но меня здесь нет. По крайней мере не будет завтра, потому что папа отсылает меня в Эдем-Коттедж под Фиденой — надо полагать, до конца дней. Я нахожу папину идею очень неразумной, потому что ненавижу этот дом, не хочу туда ехать и не знаю никого из тамошних жителей, кроме безобразного старика по фамилии Денар, которого терпеть не могу. Я всячески отговаривала папу от этого решения, но он столько раз мне отказывал, что молить дальше — только ронять себя. Поэтому я намерена не покориться, а просто исполнить то, чего не могу изменить, хотя и дам папе понять, что нахожу его поведение очень недобрым, как ни жаль мне с ним так обходиться. В Париже он был совсем другим, и мне казалось, у него довольно ума, чтобы не перечить людям и не заставлять их делать то, чего они не хотят.

Буду очень признательна, если ваша светлость навестит папу и попросит его изменить решение. Возможно, стоит добавить, что, если меня будут долго держать в Эдем-Коттедже, я наверняка совершу какой-нибудь отчаянный шаг. Не знаю, как я вынесу тамошнюю жизнь, ведь мое сердце в Витрополе. Я составила столько планов, и все они рухнули. Я хотела повидаться с вашей светлостью. Я уехала из Франции, потому что мне надоело жить в стране, куда вы точно не приедете, и меня огорчала мысль, что нас с вашей светлостью разделяет море. Я не объяснила папе, отчего хочу остаться в Витрополе, из боязни, что он сочтет меня дурочкой, поскольку не одобряет моих чувств к вашей светлости.

Спешу закончить письмо, чтобы отослать его в Уэллсли-Хаус без папиного ведома; тогда вы получите его сразу по приезде. Ваша светлость простит мои ошибки, потому что я не привыкла писать письма, хотя мне уже почти шестнадцать. Знаю, что пишу слишком по-детски. Я не могу этого исправить, но пусть ваша светлость мне поверит: веду я себя гораздо более по-взрослому, чем до отъезда в Париж, и словами могу выразить все, что пожелаю, куда лучше, чем на бумаге. Вот, например, это письмо получилось совсем не такое, как я хотела. Я вовсе не собиралась выказывать никаких теплых чувств к вашей светлости; у меня было намерение писать сдержанно и с достоинством — тогда бы вы подумали, что я изменилась, потому что это так и есть: я уже не того мнения о вас, что прежде. Теперь я вспомнила, что хотела повидать вас не по дружбе, а главным образом из желания убедиться, что не уважаю вас, как раньше. Вы, очевидно, многое скрывали, и это плохо о вас говорит.

Остаюсь, милорд герцог,

ваша покорная слуга

Каролина Вернон.

P. S. Надеюсь, вы мне напишете. Я буду считать часы и минуты до вашего письма. Если вы ответите сразу, его доставят мне послезавтра. Напишите, пожалуйста! Мне грустно и горько, сердце мое сжимается! Я столько думала о встрече с вами! Но может быть, вам нет до меня никакого дела и вы не помните, как я плакала перед отъездом из Хоксклифа. Впрочем, это совершенно не важно; надеюсь, я отлично проживу, кто бы меня ни забыл. И конечно, у вас хватает других забот, ведь вы король, как ни жаль. Я ненавижу королей. Вы могли бы увенчать себя славой, если бы объявили Ангрию республикой, а себя — протектором. Во Франции республиканские взгляды очень популярны, а вы — нет. Я слышала про вашу светлость много дурного и никогда за вас не вступалась, не знаю почему. Наверное, не хотела показывать, что мы знакомы.

Остаюсь

с уважением,

ваша К. В.».


Дочитав этот глубокий и оригинальный документ, Заморна улыбнулся, на минуту задумался, снова улыбнулся, убрал эпистолу в маленький ящик секретера, запер его на ключ, одернул черный шелковый жилет, поправил галстук, надел фрак, трижды провел рукой по волосам, взял шляпу и новые бледно-лиловые лайковые перчатки, повернулся перед зеркалом, отступил на шаг, задрал подбородок, оглядел себя с головы до ног во весь свой немалый рост, сошел вниз, влез в дожидавшуюся карету, уселся, скрестив руки на груди, и полетел во дворец Ватерлоо. Там он очень плотно покушал в обществе избранных джентльменов, которое включало его светлость герцога Веллингтона, его светлость герцога Фиденского, досточтимого графа Ричтона, досточтимого лорда Сен-Клера, генерала Гренвилла и сэра Р. Уивера-Пелама. Во все время обеда он был слишком занят едой, чтобы совершить что-нибудь возмутительное, и даже когда скатерть убрали и внесли вино, вел себя вполне сносно, оставаясь тихим и задумчивым. Правда, чуть позже он начал прихлебывать шампанское и колоть грецкие орехи в нагловатой манере, более соответствующей его всегдашнему обычаю. Недолгое время спустя мистер Уэллсли негромко рассмеялся себе под нос, слушая степенную политическую беседу конституционалистов Гренвилла и Сен-Клера, затем откинулся на стуле, вытянул длинные ноги под столом и зевнул. Благородный отец заметил ему негромко, что если он испытывает столь сильную сонливость, то в доме есть кровати, и большинство гостей нисколько не обидятся, если его светлость будет спать наверху, а не здесь. Заморна, впрочем, не тронулся с места, и до того как всех пригласили в гостиную выпить кофе, неприлично долго подмигивал через стол лорду Ричтону. Когда все наконец встали, он не пошел с остальными в гостиную, но спустился в вестибюль, взял шляпу и, насвистывая, открыл дверь, словно желая проверить, какая там погода. Вечер был и впрямь хорош; герцог, без карсты и слуг, направился домой пешком, засунув руки в карманы штанов и крепко сжимая шиллинг и два медяка.

Он добрался до дома примерно к одиннадцати, трезвый как стеклышко, прошел через садовую калитку на задворках Уэллсли-Хауса и уже поднимался по лестнице, ведущей в его приватные покои — крадучись, как будто хотел проскользнуть туда незамеченным, — когда чу! — у него за спиной распахнулась дверь. Она вела в гостиную ее светлости герцогини. Напрасно мистер Уэллсли вошел через сад, как вор, крался по вестибюлю бесшумно, словно большой кот, и ступал на цыпочках, точно учитель танцев, поднимаясь по устланной ковром лестнице. Есть люди, чей слух не обманешь, а в тихие ночные часы, когда сидишь один, слышно, как в доме уронят булавку или на улице шелохнется лист.

— Адриан! — донеслось снизу, и мистер Уэллсли вынужден был остановиться на середине лестницы.

— Да, Мэри? — спросил он, не оборачиваясь и не выказывая намерения спуститься.

— Куда вы?

— Думаю, что на второй этаж. Разве не похоже?

— Почему вы вошли так тихо?

— А вы хотели бы, чтобы я бил в дверь, как боевой таран, и врывался с топотом кавалерийского эскадрона?

— Что за глупости вы говорите, Адриан. Просто я уверена, что вам нездоровится. Спуститесь и дайте мне на себя посмотреть.

— О небо! Противиться бесполезно. Вот он я.

Он спустился и вслед за герцогиней прошел в комнату, из которой она только что вышла.

— Я весь здесь, как вы находите? — спросил он, поворачиваясь перед женой. — В натуральный размер?

— Да, Адриан, но…

— Что «но»? Полагаю, у меня недостает руки или ноги, или нос сбежал, или зубы взяли отпуск, или волосы на голове поменяли цвет? Посмотрите хорошенько и убедитесь, что ваша худшая половина не стала еще хуже.

— Вы меня вполне устраиваете какой есть, — сказала она. — Но что с вами? Вы точно были во дворце Ватерлоо?

— А где я, по-вашему, был? Давайте послушаем. На свидании, конечно? Тогда бы я так рано не вернулся, будьте покойны.

— Так вы были только во дворце Ватерлоо?

— Вроде бы да. Не помню, чтобы я заглядывал куда-нибудь еще.

— А кто еще там был? И почему вы вернулись пешком, а не в карете? Остальные гости ушли вместе в вами?

— У меня болит голова, Мэри.

Это была ложь; она имела целью возбудить жалость и прекратить перекрестный допрос.

— Правда, Адриан? В каком месте?

— Кажется, я сказал, что боль в голове. Значит, не в большом пальце ноги.

— И поэтому вы вернулись так рано?

— Не совсем. Я вспомнил, что должен написать любовное письмо.

Вот это как раз было правдой, однако герцогиня ей не поверила. Все было подстроено так ловко, что истина принималась за шутку, шутка — за истину.

— А сильно болит голова? — продолжала герцогиня.

— Адски.

— Лягте на эту подушку.

— Может быть, я лучше пойду в постель, Мэри?

— Да. И, может быть, я пошлю за сэром Ричардом Уорнером? Вы наверняка простудились.

— Нет-нет, сегодня не надо, а завтра посмотрим.

— А глаза у вас с виду не тяжелые.

— Зато по ощущению — будто свинцом налиты.

— И как же именно у вас болит голова?

— Ужасно. Раскалывается на части.

— Адриан, вы надо мной смеетесь. Вы только что повернули голову и улыбнулись.

Его светлость улыбнулся, не поворачивая головы. Улыбка стала признанием, что головная боль выдумана. Герцогиня сразу поняла ее смысл. И еще она уловила выражение лица, означающее, что герцог уже не так торопится уйти, как несколько минут назад. Она стояла перед мужем и теперь взяла его за руку. Мэри всегда затмевала красотой своих соперниц: черты у нее были тоньше, кожа — белее, глаза — выразительнее. Ни одна ручка, сжимавшая ладонь герцога, не была так изящная и нежна, как та, что касалась его сейчас. Он часто забывал о превосходстве Мэри над прочими женщинами и предпочитал чары более тусклые. И все же она обладала властью время от времени заново пробуждать в нем сознание своих достоинств, и герцог порою с изумлением открывал, что уже давно держит в руках сокровище, и оно ему стократ милее жемчужин, за которыми он так часто нырял на морское дно.

— Ладно, ладно, все хорошо, — промолвил его светлость, садясь, а про себя добавил: «Сегодня я написать не смогу. Может, тогда и вовсе не стоит». Выбросив из головы Каролину Вернон, он позволил себе снизойти до ее старшей и менее смуглой сестры Мэри.

Однако герцогиня, судя по всему, не спешила этим вниманием воспользоваться; не прибегла она и к искусству, именуемому у французов agacerie,[60] ибо оно, как ей было известно, лишь оттолкнуло бы человека, которого она намеревалась привлечь, — просто села рядом с креслом, где расположился его светлость, немного подалась к нему и тихим приятным голосом заговорила о домашних делах. Ей надо было что-то рассказать о детях, в чем-то посоветоваться. Заодно она тихо поинтересовалась мнением его светлости о двух или трех политических вопросах и добавила собственные соображения по их поводу — соображения, с которыми не делилась ни с кем, кроме венценосного супруга, ибо во всем, что касается сплетен и болтовни, герцогиня Заморна — обыкновенно самая сдержанная особа на свете.

Все это герцог выслушивал почти в молчании, поставив локоть на подлокотник кресла и подперев рукой голову, глядя иногда на пламя камина, иногда — на жену. По-видимому, он воспринимал речи Мэри как приятную мелодию флейты, а когда она высказывалась с серьезной, наивной простотой, свойственной ее домашним разговорам, — простотой, к которой герцогиня прибегает редко и всегда сознательно, — он не улыбался, но взглядом давал понять, что эти трогательные штрихи ему по душе. На самом деле она могла бы, если хотела, говорить куда более тонко и разумно, могла бы выстраивать сложные фразы не хуже синего чулка и, при желании, обсуждать темы, достойные парламентского депутата. Однако ничего этого Мэри не делала — а значит, в основе ее тактики все же лежало искусство. И оно сработало. Мистер Уэллсли поглядывал на свою жену с определенными надеждами, покуда она болтала обо всем, что приходило в голову, и самый ее тон и манера убеждали: с ним, и только с ним, она так чистосердечна. Время от времени, но очень изредка, Мэри поднимала глаза на мужа. А затем ее сердце взяло верх над сдержанностью, и вспыхнувший жар показал, что супруг бесконечно ей дорог и она больше не в силах притворяться равнодушной или хотя бы спокойной, покуда сидит с ним наедине, так близко.

В такие минуты мистер Уэллсли не мог не любить свою Мэри, о чем и сказал ей, присовокупив, не сомневаюсь, множество клятвенных заверений, что ни одну женщину не любил и вполовину так сильно, никогда не видел лица, столь ему милого, и не слышал голоса, так ласкающего его слух. В ту ночь она, безусловно, вернула странника домой. Надолго ли — другой вопрос. Вероятно, его решат обстоятельства. Мы все узнаем, если будем ждать терпеливо.

Глава 4

Шестнадцать лет назад Луиза Вернон назвала свой романтический коттедж Эдемом — надо думать, не за сходство с пальмовыми кущами азиатского рая, а потому, что провела там счастливейшие дни жизни в обществе своего возлюбленного, мистера Перси, корсара; здесь она жила царицей, в почете и обожании, о которых с нежностью вспоминает до сих пор и о которых тоскует так безутешно.

Совсем с иными чувствами Каролина Вернон оглядывала этот дом, когда прибыла в него на исходе сырого и ветреного ноябрьского вечера, слишком темного, чтобы разглядеть амфитеатр гор, на которые выходил коттедж, ибо вершины закутали свое чело облаками, вместо того чтобы увенчать его «блуждающей звездой». Понятное дело, Каролина испытывала к Эдем-Коттеджу совсем не то, что ее родительница, или что она сама могла бы испытать в несколько других обстоятельствах. Если бы, например, юная леди отправилась сюда в свадебное путешествие, чтобы провести медовый месяц в амфитеатре гор, на которые выходил коттедж, туманные вершины, возможно, пробудили бы в ней высокие или нежные чувства: они предстали бы ей вратами в еще более дикие области, лежащие по дальнюю сторону хребта, особенно в вечерний час, когда их «синее чело увенчано блуждающей звездой». Однако мисс Каролина прикатила сюда не в свадебное путешествие. С ней не было героического camarade de voyage, который стал бы ее camarade de vie.[61] Она приехала на север одинокой изгнанницей, жестоко и несправедливо обиженной, по крайней мере, в собственных глазах. То была ее Сибирь, а не ее Эдем.

Это предубеждение не позволяло Каролине и на минуту забыть про ненависть к вилле и окрестностям. Она твердо решила, что в этом сезоне ее рай — в Витрополе. Там сосредоточились все удовольствия, о которых она мечтала, все люди, к которым она питала интерес, — люди, ради которых стоит жить, наряжаться, расточать улыбки. Когда здесь она надевает хорошенькое платье, какой от этого прок? Способны ли мрачные горы оценить платье? Когда она особенно мила, кто скажет ей комплимент? Когда она спускается вечером в гостиную, кто будет с нею смеяться и шутить? Кто ее там встретит, кроме кресел, оттоманок и маленького пианино? Никакой надежды на приятных гостей или радостное свидание.

И тогда Каролина представляла, что входит сейчас в гостиную Эллрингтон-Хауса, и, может быть, прямо напротив нее, у мраморного камина, стоит кто-то, кого ей хотелось бы видеть, и, возможно, больше в комнате никого нет. Она подробно рисовала себе сцену встречи. Воображала приятное изумление. Джентльмен в первую минуту ее не узнает: она уже не в детском платьице и держится как взрослая. Она подходит величаво; он, возможно, делает шаг навстречу. Она бросает на него короткий взгляд — только убедиться, что не обозналась. Нет, ошибки быть не может. Он в синем фраке и при пышных усах и бакенбардах, а его нос отнюдь не уменьшился и по-прежнему напоминает видом башню, обращенную к Ливану. Минуту или две он смотрит на юную леди, затем в глазах брезжит свет. Сцена узнавания. Дальше в мысленной картине присутствовала некая неопределенность. Каролина не знала, как именно его светлость себя поведет. Быть может, скажет просто: «Мисс Вернон, неужели это вы?» — и далее последует рукопожатие. Такого приветствия, по мнению юной леди, было бы вполне довольно, если бы в комнате присутствовал кто-нибудь еще, но если нет — если бы она застала его светлость в одиночестве, — столь холодная встреча была бы недопустима. Он должен назвать ее своей маленькой Каролиной и поцеловать хотя бы разок. Что в этом дурного? Разве она не его воспитанница? Дальше ей мысленно рисовалось, как она стоит рядом с ним у камина, отвечает на расспросы о Париже, изредка поднимая глаза и чувствуя всякий раз, насколько он ее выше. Она надеялась, что никто не войдет в комнату, ведь ей помнилось, как свободно говорил опекун во время их одиноких прогулок — куда свободнее, чем если рядом был кто-нибудь еще.

Примерно так далеко успевала зайти Каролина в своих мечтаниях, и внезапно что-нибудь возвращало ее к яви — например с шумом падали через решетку прогоревшие уголья. Вот уж поистине жестокое пробуждение! Каролина обнаруживала, что она по-прежнему в Фидене, откуда до Витрополя и Эллрингтон-Хауса — три сотни миль, и, сколько ни желай, ей туда не вернуться. В такие минуты мисс Вернон садилась и начинала плакать, а когда батистовый платок промокал насквозь, она утешала себя мыслями о письме, оставшемся в Уэллсли-Хаусе, и пускалась в новые мечтания о действии, которое оно произведет. Хотя дни сменяли друг друга, а ответ все не приходил и у дверей не останавливался гонец на взмыленном коне с известием об окончании ссылки, Каролина все не отказывалась от надежды. Она не могла поверить, что герцог Заморна забыл ее настолько, чтобы не откликнуться на просьбу. Однако прошло уже три недели, и с надеждой пора было прощаться. Отец не писал, потому что сердился на дочь. Опекун не писал, потому что чары Каролининой сестры, словно опиумная настойка, усыпили его память, стерли воспоминания о других женщинах, заглушили всякую мятежную тягу к блужданиям вдали.

Мало-помалу до мисс Каролины начало доходить, что ее отбросили с презрением, точно так же, как сама она откладывает надоевшее платье или выцветший шарф. В глубоких раздумьях, во время ночных страж, мисс Вернон осознала — сперва смутно, затем с полной ясностью, — что совсем не так важна для графа Нортенгерленда и герцога Заморны, как нашептывало ей тщеславие.

«Я правда думаю, — с сомнением говорила она себе, — что папе нет до меня дела, потому что они с мамой не были обвенчаны и я не законная его дочь. Наверняка он гордится Марией Генриеттой, поскольку она так удачно вышла замуж и все считают ее красавицей. А для герцога Заморны я просто маленькая девочка, которой он когда-то подыскивал учителей, чтобы ее научили играть на фортепьяно песенки, рисовать пастелью, говорить с правильным парижским акцентом и читать скучные, заумные, дурацкие итальянские стишки! А теперь он сбыл меня с рук и вспоминает не чаще, чем рахитичных сыновей лорда Ричтона, которых иногда сажал на колени, чтобы сделать приятное другу. Нет, я не хочу, чтобы он так ко мне относился! А как я хочу? Как он должен на меня смотреть? Не знаю, надо подумать. Не будет вреда, если я порассуждаю об этом сама с собой, ночью, когда невозможно заснуть, так что остается лишь глядеть в темноту и слушать, как часы отбивают половины и четверти».

Убедив себя, что тишина не слушательница и одиночество не зритель, Каролина прижалась щекой к подушке и, зажмурившись, чтобы не видеть даже смутных очертаний большого окна, которое только и нарушало полную темноту ее спальни, продолжила свои рассуждения: «Я правда думаю, что герцог Заморна мне очень нравится. Не знаю точно почему. Он не хороший человек, судя по тому, что сказал мистер Монморанси, и не особенно добрый или веселый. Если на то пошло, в Париже есть десятки джентльменов, во сто раз более любезных и остроумных. Юные Водевиль и Дебаран за полчаса наговорили мне больше комплиментов, чем он — за всю жизнь. И все равно он мне ужасно нравится, даже когда ведет себя дурно. Я думаю о нем беспрестанно, думала все время, пока жила во Франции, и ничего не могу с собой поделать. Неужели…»

Она прервала мысленную тираду, подняла голову и оглядела спальню. Темнота и тишь. Каролина вновь легла на подушку. Вопрос, который она себе задала, вернулся: «Неужели я его люблю?»

— О да! — воскликнула Каролина, вскакивая в неодолимом волнении. — Да, люблю, и сердце мое разрывается!

«Я очень гадкая, — думала она, снова забираясь под одеяло. — Не очень, — успокаивала совесть. — Я люблю его только в таком смысле: я желала бы все время быть рядом и делать то, что ему приятно. Я хочу, чтобы он был холост, но не потому, что мечтаю выйти за него замуж, — ведь это нелепость; просто не будь у него жены, он бы чаще обо мне думал. Мистер Монморанси говорил о моей сестре Мэри так, словно она заслуживает сочувствия. Чепуха! Быть такого не может. Наверняка герцог любил ее до безумия, когда они поженились, и вообще: она до сих пор живет с ним, каждый день видится и беседует. Хотела бы я побыть такой же несчастной: чтобы она на месяц стала Каролиной Вернон, а я — герцогиней Заморна.

Ах, если бы существовало волшебство и герцог узнал, как я его люблю и как лежу сейчас без сна, мечтая о встрече с ним, что бы он подумал? Наверное, только посмеялся бы и сказал, что я дурочка. Почему, ну почему он не ответил на мое письмо? Почему папа такой жестокий? Как темно! Скорее бы настало утро. Било всего час. Не могу уснуть; мне так жарко, так беспокойно. Вот бы сейчас к моему изголовью подошел дух и предложил исполнить любое мое желание. Будь он добрый или злой, я бы рассказала все и попросила дать мне власть над герцогом Заморной: чтобы он полюбил меня, как никого прежде не любил. И еще пусть герцогиня вновь станет мисс Перси, и разонравится ему, и не будет такая красивая, тогда, я верю — вопреки судьбе! — он полюбит меня и женится на мне. Ну вот, я схожу с ума. Пора остановиться».

Таковы были полуночные монологи мисс Вернон, и к такому многообещающему состоянию мыслей она пришла к концу первого месяца в Эдем-Коттедже. Небрежение не смирило ее дух и не ослабило чувства, а, напротив, привело в такое исступление, что Каролина была готова на все — стыд, бесчестье, гибель, лишь бы добиться желаемого, и распалило так, что она не обретала покоя ни днем, ни ночью. Изгнанница не могла есть, не могла спать. Она исхудала. Она начала составлять самые дикие планы. Можно вернуться в Витрополь переодетой, встать у дверей Уэллсли-Хауса и ждать, когда выйдет герцог. Она бросится к нему, голодная, продрогшая, усталая, и о чем-нибудь попросит. Он ее узнает и по крайней мере пожалеет. Не сможет же он холодно отвернуться от своей маленькой Каролины, которую так ласково целовал на прощание печальным хоксклифским вечером!

Упрямства и романтичности мисс Вернон было не занимать, и с нее вполне сталось бы осуществить нечто подобное. Собственно, она даже предприняла первые шаги: подарила горничной свои хорошенькие часы с бриллиантами, а взамен попросила заказать у портного в Фидене костюм мальчика. Часы стоили примерно две сотни гиней, костюм — от силы шесть фунтов. Видимо, бездумная расточительность досталась мисс Каролине по наследству. В приобретенном за столь большую цену наряде она намеревалась в один прекрасный день выскользнуть из дому, пройти четыре мили до Фидены, а оттуда доехать до Витрополя дилижансом.

Настолько далеко она успела продвинуться в своих мудрых планах, когда однажды утром, часов в десять, вошла служанка и положила рядом с ее кофейной чашкой письмо — первое и единственное, полученное Каролиной с приезда в Эдем-Коттедж. Она взяла послание и оглядела печать, адрес и штемпель. Печать была самая простая, сургучная, адрес написан неразборчиво, на штемпеле значилось «Фритаун». Полнейшая загадка. Каролина растерялась. У нее не было никаких соображений, от кого может быть письмо. Она разглядывала его долго, не решаясь сломать печать. Покуда есть сомнения, есть и надежды; определенность может грубо их раздавить. Наконец она собралась с духом, сломала печать, раскрыла послание и прочла:

«Вудхаус-Клиф

Фритаун

29 ноября

Моя дорогая маленькая Каролина!»

Дочитав до этих слов, мисс Вернон уронила письмо на колени, упала лицом на стол и залилась слезами. Весьма странное поведение, но юные романтические барышни, по слухам, часто ведут себя непоследовательно. Торопливо вытерев глаза, Каролина вновь схватила письмо, глянула на него, опять заплакала, улыбнулась сквозь слезы, встала, быстро прошла по комнате, остановилась у окна и, держа послание дрожащей рукой, сквозь пелену влаги прочла следующую примечательную эпистолу:

«Моя дорогая маленькая Каролина!

Дела на несколько дней призвали меня в Вудхаус-Клиф, поместье мистера Уорнера в окрестностях Фритауна. Фритаун на сто миль ближе к Фидене, чем Витрополь, и это обстоятельство напомнило мне о некоем письме, оставленном месяц назад на библиотечном столе в Уэллсли-Хаусе. Упомянутого письма при мне нет; если память не изменяет, я запер его в ящик секретера в туалетной комнате с намерением ответить быстро, но закруживший меня вихрь событий унес с собой и всякое воспоминание о спрятанном письмеце.

Большого ущерба моя забывчивость не нанесла, поскольку я все равно не мог исполнить то, о чем ты просила. Ты хотела, чтобы я выступил посредником между тобой и отцом и по возможности убедил его изменить твое местопребывание, так как Эдем-Коттедж тебе не по вкусу. Тут я никак не могу на него повлиять. Мы с твоим отцом, Каролина, никогда о тебе не разговариваем. Пока ты была маленькой, я мог советоваться с ним касательно твоих уроков и учителей, и эта тема не вызывала у нас больших разногласий. Однако с тех пор, как ты начала считать себя взрослой, мы с ним серьезно разошлись во взглядах на тебя и твое воспитание.

План твоего отца тебе известен: ты наблюдала его в Париже и теперь наблюдаешь в Фидене. О моем ты почти ничего не знаешь; сказать по правде, он еще слабо оформлен и не до конца понятен даже своему автору. Впрочем, я склонен думать, нечто подобное ты предвидела. В Хоксклифе случались времена, когда я замечал, что в некоторых вопросах, будь они поставлены на голосование, воспитанница поддержала бы опекуна, а ее послание свидетельствует, что эти предпочтения не совсем исчезли. Не могу позволить себе обойти вниманием одну-две колкие строчки, из которых заключаю, что ты либо прочла, либо услышала какую-то дурацкую чепуху об авторе сего. Каролина, не ищи в нем недостатков, пока опыт не даст тебе для того оснований. Глупая девчонка! Какие у тебя причины жаловаться? Полагаю, что их немного.

И ты ведь хочешь снова увидеться со своим опекуном? Снова прогуляться с ним в Хоксклифском саду? Ты спрашиваешь, забыл ли я тебя? Отчасти. Мне помнится кругленькое личико с ямочкой на детском подбородке и головка, обремененная чрезмерным количеством черных кудрей, редко уложенных в какое-либо подобие человеческой прически. Но это все; картинка очень размыта. Полагаю, при встрече я увижу некоторую перемену. Ты пишешь, что повзрослела. Охотно верю. А пока прощаюсь. Если ты по-прежнему несчастна в Эдем-Коттедже, напиши мне и расскажи об этом.

Твой и прочая, Заморна».

Люди в сильном волнении нередко принимают скоропалительные решения и под влиянием порыва успешно совершают действия, на которые им в более здравые минуты не хватило бы сообразительности или отваги: сомнамбулы во сне проходят по сломанному мосту или по крыше; случись им проснуться и осознать всю опасность своего положения, они бы от страха утратили равновесие и рухнули вниз. Мисс Вернон сложила и спрятала за пазуху письмо, затем, простояв в задумчивости не более полминуты, быстро и тихо поднялась в свою комнату, достала простую соломенную шляпку и большую шаль, сменила тонкие атласные туфельки на дорожные башмачки, отперла ящик секретера, вытащила оттуда несколько соверенов, переложила их в бархатный мешочек, надела перчатки, тихо спустилась в вестибюль, пересекла его легкой походкой, открыла дверь, беззвучно затворила ее за собой, прошла через сад, затем через калитку, вступила на большую дорогу, спокойно, бодро и бестрепетно повернулась к Фидене и примерно час спустя уже спрашивала на почтовой станции, скоро ли будет дилижанс во Фритаун. Ей ответили, что кареты в этом направлении отходят почти каждый час и что витропольский почтовый вот-вот тронется. Она купила билет, села в экипаж и была на пути к Вудхаус-Клифу раньше, чем в Эдем-Коттедже ее успели хватиться.

Вот уж воистину преступное легкомыслие! Убежать из дома совершенно одной, без спутницы, под влиянием минутного порыва! Письмо наполнило ее голову таким вихрем мыслей, надежд, воспоминаний и предвкушений, зажгло сердце таким непреодолимым желанием увидеть отсутствующего корреспондента, что Каролина не могла больше прожить в ссылке и дня. Оставалось одно — побег. Птичка заметила, что клетка открыта, узрела небесный простор, вспомнила свой далекий остров, рощу и родное гнездо, услышала призывный голос, ощутила тревожную дрожь в крыльях, взмыла в воздух и была такова. Мисс Вернон не размышляла, не раскаивалась, не испытывала боязни. Хотя путешествие заняло весь день и всю ночь, она ни разу не пожалела о своем поступке. Другая на ее месте тряслась бы от волнения, корила бы себя за опрометчивость, обмирала от страха, что ей будут не рады. Ни одно из этих чувств не затронуло Каролину даже в малейшей мере. У нее была одна мысль, одно стремление, одна цель: уехать из Фидены и достичь Фритауна, то есть вырваться из ада и оказаться в раю. Она не осознавала безумия своей затеи, не понимала, как ошибочен ее шаг. Желания гнали Каролину вперед; желания диктовали ей, что делать, и она не признавала над собою иной власти.

Глава 5

Зимним вечером, около шести часов пополудни, миссис Уорнер (как всем известно — тихая и приятная маленькая женщина) встала из-за обеденного стола и удалилась в собственную гостиную. Уже почти стемнело. В доме и вокруг царила полная тишь. Днем выпал первый снег, и дорожки за низкими, длинными окнами Вудхаус-Клифа были белы и пустынны. Миссис Уорнер находилась в гостиной одна. Муж с достославным гостем остались в обеденном зале, за вином и фруктами. Она подошла к окну, поглядела на сад, увидела, что все уныло и бесприютно, затем вернулась к камину, шурша шелковым платьем по мягкому ковру, опустилась в бержер,[62] как называют это французы, и осталась сидеть спокойно. Ее серьги поблескивали и подрагивали в темноте, ровный лоб, обрамленный гладкими заплетенными волосами, выражал благодушие и безмятежность.

Миссис Уорнер не позвонила и не потребовала свечей. Она ждала, что лакей скоро их принесет и по обыкновению не считала нужным его подгонять. Свет еще не видывал более доброй и покладистой хозяйки. Тут в дверь постучали.

— Войдите, — сказала дама, оборачиваясь. Она думала, что принесли свечи. Это было не так.

Вошел и впрямь ее лакей, мистер Хартли, в шелковых чулках и с ливрейной лентой на плече, но без сияющей эмблемы семи церквей, иже суть во Азии. Всякое, даже самое незначительное отклонение от заведенного порядка удивляет и смущает миссис Уорнер, поэтому она спросила:

— В чем дело, Хартли?

— Ничего, мэм, просто к дверям только что подъехала почтовая карета.

— И зачем же?

— Кое-кто прибыл, мэм.

— Кто, Хартли?

— Сказать по правде, мэм, я не знаю.

— Вы проводили гостей в обеденную комнату?

— Нет.

— Так где же они?

— В вестибюле, мэм.

— Вы думаете, это кто-то к мистеру Уорнеру?

— Нет, мэм, это молодая дама, и она спросила, здесь ли герцог Заморна.

Голубые глаза миссис Уорнер распахнулись чуточку шире.

— Вот как? И что же нам делать?

— Я подумал, мадам, что вам стоит взглянуть самой — может, вы ее узнаете. По виду я бы сказал, что это знатная особа.

— Не знаю, как и быть. Что, если его светлость разгневается? Вдруг это герцогиня или кто-нибудь из других дам.

Кого миссис Уорнер разумела под «другими дамами», пусть объясняет сама. Так или иначе, она растерялась и расстроилась.

— Что нам делать? — воззвала она за советом к Хартли.

— Думаю, мэм, что мне стоит проводить ее сюда. Вы сами с нею поговорите, а затем уже известите его светлость о ее приезде.

— Ладно, Хартли, поступайте как знаете. Главное, чтобы это не оказалась герцогиня. Если она на что-нибудь сердита, выйдет ужасная неловкость. Одно утешение: она никогда не ездит почтовым дилижансом.

Хартли вышел. Миссис Уорнер осталась в гостиной. Она потянулась к рабочему столику, надела золотой наперсток, сняла его, придвинула скамеечку для ног и тут же отпихнула. Несмотря на то что гостья приехала дилижансом, хозяйка не могла прогнать опасение, что это ее госпожа, которую она находила крайне неприятной, заносчивой особой. В меланхолически-высокомерных глазах герцогини было что-то, от чего миссис Уорнер всякий раз делалось не по себе и хотелось убраться с них долой. Не то чтобы они ссорились, Боже упаси, первая дама королевства всегда была подчеркнута вежлива с супругой одного из величайших мужей Ангрии. Натянутость, впрочем, оставалась, и ничто не могло ее устранить.

На лестнице раздались шаги. Хартли распахнул обшитые дубом двери гостиной, впустил гостью и вышел, впрочем, предварительно поставив на стол четыре толстые восковые свечи. Миссис Уорнер привстала с трепещущим сердцем; на милом и кротком лице хозяйки Вудхаус-Клифа читалось явное замешательство. Первый взгляд на незнакомку укрепил ее худшие подозрения. Общими очертаниями, ростом и манерой держаться гостья больше всего напоминала герцогиню Заморна. Шляпка почти скрывала лицо, а под шалью фигуру было толком не разглядеть.

— Вы, я полагаю, миссис Уорнер? — произнес тихий голосок, и незнакомка медленно шагнула вперед.

— Да, — отвечала хозяйка дома, вполне успокоенная робким тоном, каким были произнесены эти слова. Наступила пауза, и миссис Уорнер спросила ласково: — Могу я вам чем-нибудь быть полезна? Не угодно ли присесть?

Молодая особа опустилась в предложенное кресло. Оно стояло прямо напротив миссис Уорнер, и восковые свечи ярко озарили лицо гостьи. Последние страхи хозяйки улетучились. Наружность юной дамы не имела ничего общего с тонкими бледными чертами Марии Генриетты. Вместо легких каштановых волос из-под шляпки выбивались густые темные пряди, вместо поэтических карих глаз, рассеянно смотрящих сквозь собеседника, на миссис Уорнер глядели жгучие черные очи, быстрые и беспокойные. В остальном лицо было не слишком яркое, но молодое и приятное.

— Вас, должно быть, удивил мой приезд, — сказала незнакомка после недолгого молчания. — Я к герцогу Заморне.

Это было сказано так прямо, что миссис Уорнер вновь почувствовала облегчение. Раз юная особа говорит о своем визите без всякого смущения, в нем, надо полагать, нет ничего дурного.

— Так вы знакомы с его светлостью? — спросила хозяйка.

— О да, — был ответ. — Я его знаю много лет. Однако, миссис Уорнер, вы, наверное, гадаете, кто я. Меня зовут Каролина Вернон. Я сегодня утром прибыла во Фритаун дилижансом. Ехала всю ночь.

— Мисс Вернон! — воскликнула миссис Уорнер. — Так вы дочь графа Нортенгерленда! Простите, что не узнала вас. Вам следовало сразу сообщить свое имя. Боюсь, Хартли был с вами чересчур холоден.

— Нет, ничуть. К тому же это совершенно не важно. Наконец-то я сюда добралась. Надеюсь, герцог Заморна не уехал.

— Нет, он в гостиной.

— Можно я сразу к нему пойду? Вы позволите, миссис Уорнер?

Однако миссис Уорнер, поняв, что может не опасаться высокомерия гостьи, и чувствуя желание взять безыскусное юное существо под свою опеку, как мать или старшая сестра, сочла должным умерить этот нетерпеливый порыв.

— Нет, — сказала она. — Сперва вы подниметесь наверх и приведете себя в порядок. Вы с дороги выглядите помятой.

Каролина взглянула в зеркало над каминной полкой и увидела, что волосы у нее растрепались, лицо бледное, а платье и впрямь помято.

— Хорошо, миссис Уорнер, сделаю, как вы говорите. Можно мне на пять минут воспользоваться услугами вашей горничной?

Миссис Уорнер охотно согласилась. Она сама проводила мисс Вернон на второй этаж и снабдила всем необходимым, чтобы привести себя в более презентабельный вид. Затем хозяйка вернулась в гостиную, села в кресло, поставила пухленькую ножку на скамеечку и задумалась о том, что сейчас произошло. Миссис Уорнер соображала не очень быстро и только сейчас поняла, как странно, что чрезвычайно юная особа приехала в чужой дом одна, без слуг, и спрашивает герцога Заморну. Как такое могло случиться? Не сбежала ли она тайком от тех, на чьем попечении сейчас находится? Все указывало на справедливость этой догадки. Но что скажет герцог, когда узнает? Миссис Уорнер предпочла бы посоветоваться с Говардом, но не хотела идти в обеденный зал и вызывать мужа для разговора. К тому же она была убеждена, что ничего страшного не произошло. Мисс Вернон держалась вполне открыто и свободно, не скрывала, к кому приехала. Герцог — ее опекун, и желание увидеться с ним вполне естественно. Странно только, что мисс Вернон прибыла без кареты и слуг. Она сказала, что приехала дилижансом. Дочь Нортенгерленда путешествует дилижансом! Неслыханное дело! Мыслительные способности миссис Уорнер не могли справиться с загадкой.

От необходимости дальше ломать голову ее избавило возвращение мисс Вернон. Барышня вошла так легко и весело, словно миссис Уорнер — ее старинная подруга, у которой она не в первый раз гостит по приглашению.

— Ну как, теперь мне не стыдно показаться на людях? — были ее первые слова. Миссис Уорнер могла ответить только утвердительно: по серому шелковому платью, гладко уложенным волосам, тонким шелковым чулкам и туфелькам никто бы не угадал, что их обладательница провела сутки в дороге. К тому же без шляпки и шали стала видна изящная фигура и умение держаться. Точеная шейка и плечи, белые округлые руки с узкими запястьями, тонкие щиколотки и маленькие ступни — все придавало ее облику классический отпечаток и свидетельствовало о патрицианском происхождении. Каролина выглядела истинной дамой, и хорошо, что так, поскольку из-за малого роста не могла излучать чары более величественные и горделивые.

Мисс Вернон села.

— А теперь я хочу видеть герцога, — с улыбкой обратилась она к миссис Уорнер.

— Он скоро будет, — ответила та. — Его светлость никогда не засиживается за столом после обеда.

— Когда он войдет, не говорите, кто я, — продолжала Каролина. — Давайте проверим, узнает ли он меня. Я думаю, что нет.

— Так он вас здесь не ждет? — спросила хозяйка.

— О нет! Это была целиком моя собственная мысль. Я никого не предупредила. Понимаете, миссис Уорнер, папа не хотел, чтобы я осталась на зиму в Витрополе: наверное, он рассудил, что с меня хватит и Парижа, где мы с ним пробыли часть лета и осень. Как только люди стали съезжаться в Витрополь, папа отослал меня в Эдем-Коттедж под Фиденой. Вы наверняка слышали про это место — тоскливый домишко у подножия гор. Я прожила там месяц, а вы помните, как последнее время было сыро и ветрено. Я вся извелась от скуки, потому как терпеть не могу серые туманные горы, хоть они и бывают иногда довольно причудливы. Вчера я решила все круто изменить и сразу после завтрака отправилась в Фидену, надев только шляпку и шаль, как будто хочу прогуляться по окрестностям. Там я села в дилижанс, и вот я перед вами.

Каролина рассмеялась. Миссис Уорнер тоже рассмеялась. Беспечность рассказа окончательно развеяла всякую тень подозрений, которые еще оставались у этой легковерной женщины.

Читатель наверняка уже понял, что мисс Вернон была далеко не так открыта и откровенна, как казалось со стороны. Она умела представить события в благоприятном для себя свете, не прибегая к прямой лжи. Ее чувства к опекуну, убеждала себя Каролина, неведомы ни одной живой душе, кроме той, в которой они зародилась. Сейчас, сидя на диванчике у огня и откинув голову так, чтобы лицо оставалось в тени от каминной полки, она непринужденно щебетала с миссис Уорнер, а на самом деле с замиранием сердца вслушивалась, не раздадутся ли приближающиеся шаги, исполненная волнения от предстоящей встречи и страха, что дверь сейчас отворится; душа ее то радостно трепетала, то испуганно сжималась, целиком во власти противоречивых чувств.

Время близилось. Снизу донесся негромкий звук растворяемой двери, затем на лестнице послышались шаги, и гулкий коридор заполнили голоса.

— Вот и они, — сказала миссис Уорнер.

— Не говорите, кто я, — напомнила Каролина, отодвигаясь еще дальше в темный уголок.

— Я представлю вас своей племянницей Люси Гренвилл, — ответила молодая матрона, заражаясь от юной гостьи духом невинной шалости.

— Ваша светлость в корне заблуждается, — произнес джентльмен, открывая дверь гостиной и пропуская вперед своего более высокого спутника. — Поразительно, что разумные доводы не достигают ушей вашей светлости. Эти дома, милорд герцог, простоят еще пятьдесят лет и потребуют лишь минимальных трат на поддержание.

— Не сомневаюсь, что, если потратить двести фунтов на возведение новых стен, замену крыш, рам и дверей, покраску и штукатурку, они еще протянут годик-другой.

— Ваша светлость не понимает, что говорит, — возразил Уорнер Говард Уорнер, эсквайр. — Уверяю вас, эти дома в таком состоянии уже лет двадцать. Я отлично помню, что мне было всего двенадцать, и они выглядели ничуть не лучше и не хуже нынешнего.

— Хуже они выглядеть не могли, — ответствовал более высокий собеседник, подходя к камину и отталкивая ногой оттоманку, чтобы освободить себе место у огня.

— Вы по-прежнему говорите о Клиф-Коттедже? — спросила миссис Уорнер, поднимая голову.

— Да, мэм, с вашего ухода мы только о них и разговаривали. Ваш муженек набавляет цену каждые пять минут, и только что объявил полусгнившие сараи без крыши капитальными усадьбами с надворными постройками, сиречь свиными загончиками, и садом, сиречь навозной кучей в два квадратных ярда. Он уверяет, что я смогу сдавать их приличным семействам и получать с каждого двадцать фунтов в год. И что, мэм, разве это не липа?

— Липа? О чем ваша светлость говорит? О дровах?

— Нет, о табуретках мистера Фергюсона.

— Не знаю. Кто такой мистер Фергюсон и какие у него табуретки?

— Первосортные, изготовленные на фабрике Обманелло. Ваш муженек всегда их там покупает.

— Ваша светлость шутит. Говард всегда заказывает мебель у лучших витропольских краснодеревщиков.

Из темного угла раздался тихий смешок, вызванный, очевидно, недогадливостью миссис Уорнер. Герцог Заморна, который стоял спиной к камину, опираясь локтем на мраморную доску, быстро обернулся. Мистер Уорнер тоже. Оба джентльмена увидели даму, сидящую в уголке; лицо ее наполовину скрывала тень, наполовину — белая изящная ручка, которой она заслонилась от ярко пылающего огня.

В первый миг его ангрийское величество был поражен: он полагал, что это серое шелковое платье, изящная фигурка и миниатюрная ножка должны находиться за сотни миль отсюда, в Уэллсли-Хаусе. И впрямь, зрелище отозвалось в его голове очень живым, хотя и не вполне отчетливым впечатлением, будто он смотрит на собственную супругу — герцогиню. Таким образом, он счел себя вправе приблизиться еще на целый шаг и уже нагнулся было, чтобы отодвинуть упомянутую ручку и рассмотреть черты незнакомки, когда испуганный вскрик и резкое движение, с которым та отпрянула в угол, заставили герцога замереть. Одновременно миссис Уорнер произнесла торопливо:

— Моя племянница, мисс Люси Гренвилл.

Мистер Уорнер изумленно вытаращился на жену. Он знал, что она говорит неправду. Миссис Уорнер взглянула на него умоляюще. Герцог Заморна рассмеялся.

— Я чуть не допустил досадную оплошность, — сказал он. — Клянусь честью, я принял мисс Люси Гренвилл за особу, к которой могу подойти на ярд, не заслужив упрека в развязности. Если бы молодая леди просидела тихо еще полминуты, думаю, я бы ее поцеловал. Теперь вижу свою ошибку, хоть и не уверен. Разница значительная, как между темным георгином и лилией.

Его светлость помедлил, пристально глядя на мисс Гренвилл и рассматривая ее черты с монаршей бесцеремонностью, затем бросил пронзительный взгляд на миссис Уорнер, повернулся к обеим дамам спиной движением скорее оригинальным, нежели учтивым, сел в кресло, закинул ногу на ногу и полюбопытствовал у мистера Уорнера, понимает ли тот хоть что-нибудь. Мистер Уорнер не ответил, так как целиком ушел в чтение газеты. Тогда герцог наклонился к миссис Уорнер и, перегнувшись через ее рабочий столик, заинтересованно осведомился, рассчитывает ли она его убедить, будто это не липа.

Миссис Уорнер была так озадачена, что не нашлась с ответом. Однако молодая особа вновь рассмеялась, нервно, почти истерически, как будто не могла понять, смеяться ей или плакать. И вновь король Ангрии наградил ее быстрым, внимательным взглядом. Наступила долгая тишина. Наконец его величество заметил, что не отказался бы от кофе. Вызвали Хартли, и его величество получил желаемое. Он выпил примерно шесть чашек, после чего объявил, что предпочел бы такое же количество порций разведенного бренди и очень жалеет, что эта мысль не пришла ему в голову раньше. Миссис Уорнер предложила позвонить и распорядиться, чтобы принесли бочонок и стопку, однако герцог ответил, что по здравом размышлении ему лучше уйти спать: уже половина десятого — правильное, здоровое время, в которое он хотел бы ложиться. Его величество встал, кивнул мистеру Уорнеру, пожал руку миссис Уорнер и, не глядя на племянницу, медленно, раздельно произнес уже в дверях:

— Доброй ночи, мисс Люси Гренвилл.

Глава 6

Как мисс Вернон провела ночь после описанной встречи, пусть читатель гадает сам: мне об этом ничего не известно. Скажу лишь, что она поднялась наверх, поставила свечу на туалетный стол, села на кровать и продолжала сидеть, в полной неподвижности и молчании, пока свеча не догорела. Мисс Каролина не разговаривала с собой и о чем думала — неведомо. Временами она вздыхала, временами у нее на глазах выступали слезы и, повисев на длинных ресницах, капали на колени, однако не было ни рыданий, ни других бурных проявлений чувств. По виду мисс Вернон я склонен заключить, что ее мысли были полны разочарования, сомнений и неопределенности, но не отчаяния. Огонек свечи довольно долго мигал, затем окончательно погас. Мисс Вернон подняла голову, которая до сей минуты была опущена, увидела тлеющий фитиль, встала и медленно разделась. Возможно, в минуты сильных переживаний ей больше нравилось ложиться в полной темноте: ты вспомнишь, читатель, что так было и в ту ночь, когда отец объявил ей свое решение касательно отъезда в Эдем-Коттедж.

На следующий день Каролина проснулась поздно, поскольку пролежала без сна почти до рассвета. Спустившись, она узнала, что герцог и мистер Уорнер уехали смотреть Клиф-Коттедж — два древних сарая, непригодных ни для человека, ни для скота. Джентльмены взяли с собою каменщика и архитектора, а также ружья, две своры собак и егеря. По всему выходило, что они вряд ли вернутся засветло. Услышав об этом, мисс Вернон от огорчения закрыла лицо руками и едва не расплакалась, как ребенок. Если герцог ее узнал — в чем она нимало не сомневалась, — то какое же холодное и презрительное неодобрение он выказал своим поступком!

Впрочем, подумавши, Каролина рассудила, что плакать — стыдно. Она все снесет. В худшем случае снова сядет в почтовый дилижанс и вернется в Фиденское узилище. Да и на что герцогу Заморне досадовать? Он не ведает, что она желала смерти его жене. Не знает, с каким всепожирающим чувством она о нем думает. Кто догадается, что Каролина любит могущественного и сурового Заморну, если (так ей казалось) она в жизни ни словом, ни жестом не выдала безумных грез? Да и как ему знать, если она сама разобралась в своем сердце, лишь когда их разделили горы, долины и море? А раз он так холоден, так безразличен, то Каролина раздавит в себе эту привязанность и никогда о ней не расскажет. Она не хотела от него ответной любви — это было бы гадко. Ей требовалось совсем немного: чтобы он был к ней добр, думал о ней хорошо, радовался ее обществу — ничего больше. Другое дело, если герцогиня Заморна умрет… а сейчас надо взять себя в руки, победить слабость, притвориться веселой, и если герцог докопается до правды, обратить все в шутку, представить свой побег веселой эскападой, предпринятой из жажды приключений.

Мисс Вернон исполнила свое решение. Она натянула на лицо улыбку и весь день оживленно болтала с миссис Уорнер. Однако часы тянулись бесконечно, и она, против воли, поглядывала на окна и прислушивалась к звукам в вестибюле. С наступлением темноты ею овладело беспокойство, а когда пришло время переодеваться, она уложила волосы и выбрала украшения с тщательностью, которую сама не могла себе объяснить.

Допустим, что уже восемь. Джентльмены вернулись час назад. Они в гостиной, но Каролины с ними нет; она их еще не видела. По той или иной причине Каролина предпочла уединиться в большой библиотеке в другом крыле здания и сидит там у камина, пригорюнившись, как Золушка. Свечей она не потребовала; только пламя камина бросает алые отблески и дрожащие тени на книги, потолок и ковер. Каролина сидит так тихо, что мышка, очевидно, приняв ее за изваяние, спокойно бегает по ковру у ее ног. Внезапно зверек пугается и шмыгает за каминный экран. Услышал ли он какой-нибудь звук? Вроде бы ничто не шелохнулось. Нет, что-то и впрямь движется в этом крыле, которое до сей минуты было погружено в полную тишину.

Покуда мисс Вернон вслушивалась, не понимая, вправду ли она различила далекий звук шагов, дверь ее приюта распахнулась, и в библиотеку вступил второй человек. Герцог Заморна вошел ленивой походкой, словно попал сюда по чистой случайности. Мисс Вернон, подняв глаза, узнала высокую фигуру и внушительный стан и поняла, что настал решительный миг. Чувства ее занялись огнем; однако первые же слова герцога мигом их остудили.

— Что ж, мисс Гренвилл, добрый вечер.

Каролина, трепеща каждой жилкой, встала и ответила:

— Добрый вечер, милорд герцог.

— Садитесь, — сказал он, — и позвольте мне сесть рядом.

Каролина села. Ей стало немного не по себе, когда Заморна придвинул кресло и преспокойно устроился рядом с нею. Мистер Уэллсли был в вечернем наряде и выглядел несколько импозантнее обычного. Слева на груди блестела звезда, на пальцах — бриллианты. Лицо раскраснелось после дня на свежем воздухе, кудри были напомажены, как у самого завзятого франта.

— Сдается, мисс Гренвилл, — продолжал его великолепие, — нынче вечером мы с вами склонны составить отдельное общество. Мы сбежали из гостиной сюда. Надеюсь, кстати, мое присутствие вас не тяготит? Вы не испытываете робости или неловкости рядом с посторонним человеком?

— Неловкости я не испытываю, — ответила мисс Вернон.

— Просто, полагаю, сначала немного оробели. Что ж, при более близком знакомстве это чувство пройдет. А пока, с вашего позволения, я пошевелю дрова, и тогда мы сможем лучше друг друга разглядеть.

Его светлость нагнулся, взял кочергу и разворошил алые тлеющие поленья. Яркое пламя осветило лицо и фигуру его собеседницы. Герцог смотрел на нее сперва с улыбкой, затем в его взгляде проступило какое-то другое, более сильное чувство. Он отвернулся и умолк. Каролина взволнованно ждала, трепеща от сдерживаемых переживаний. Герцог вновь взглянул на нее и придвинулся чуть ближе.

«Он не сердится, — подумала мисс Вернон. — Когда он заговорит и назовет меня Каролиной?»

Она подняла лицо. Герцог улыбнулся. Она чуточку подалась к нему, по-прежнему ища отклика в его глазах. Ее рука лежала совсем рядом. Он взял ее и легонько пожал.

— Вы сердитесь? — спросила мисс Вернон тихим ласковым голосом. Она была прекрасна: глаза сияли, щеки раскраснелись, темные волнистые волосы лежали на них как облако. Взволнованная, нетерпеливая, она тянулась к молчащему герцогу, пока их лица не встретились.

Герцог Заморна не мог сохранять пассивный стоицизм бесконечно. Рано или поздно чувства должны были прорваться наружу. И они прорвались. Прежде чем Каролина успела заметить перемену в его глазах и прихлынувший к щекам румянец, она уже была в объятиях герцога. Он на мгновение прижал ее к сердцу, поцеловал в лоб и тут же отпустил.

— Я думал, что не сделаю этого, — сказал Заморна, вставая и принимаясь расхаживать по комнате. — Но что толку в решимости? Человек не мраморная статуя.

Трижды пройдя по комнате, герцог овладел собой и вернулся к огню.

— Каролина, Каролина! — проговорил он, склоняясь к ней и качая головой. — Как так? Что я должен на это сказать?

— Значит, вы меня все-таки узнали? — спросила мисс Вернон, не отвечая на вопрос опекуна.

— Думаю, что да, — промолвил он. — Но что привело вас сюда? Вы сбежали из Фидены?

— Да.

— И куда вы бежите?

— Никуда, — сказала Каролина. — Я там, где хочу быть. Не вы ли написали, что если я по-прежнему несчастлива в Фидене, то должна сообщить вам об этом в письме? Я предпочла сообщить лично.

— Но я не останусь в Вудхаус-Клифе, Каролина. Завтра мне надо уехать.

— И вы меня бросите?

— Боже милостивый! — воскликнул мистер Уэллсли, выпрямляясь, как будто пчела ужалила его в губу. Он отступил на ярд, не сводя глаз с мисс Вернон. Лицо его было таким же разгоряченным, как минуту назад. — Куда мне тебя увезти, Каролина?

— Куда угодно.

— Я еду в Витрополь, в Уэллсли-Хаус. Туда я тебя взять не могу. Там тебе не обрадуются.

— То есть герцогиня мне не обрадуется, — сказала мисс Вернон.

— Да, — ответил герцог с коротким смешком.

— А почему? — спросила юная дама. — Я ее сестра. Папа мне такой же отец, как и ей. Или герцогине неприятно, что кому-либо, кроме нее, нравится ваша светлость?

— Да, и что кто-либо нравится моей светлости, Каролина.

Эти слова, и тот особенный нажим, с каким они были произнесены, сломали заслон ее наивности и привели Каролину в замешательство. Они показывали, что Заморна уже не смотрит на нее как на ребенка и считает, что ее привязанность можно истолковать не только как естественные чувства воспитанницы к опекуну. Судя по всему, секрет Каролины был раскрыт. Она вспыхнула от стыда и опустила глаза, не смея больше смотреть Заморне в лицо.

И вот тут-то начал сказываться истинный характер Артура Августа Адриана Уэллсли. В решающую минуту лорд Доуро оказался верен своей славе. Заморна не опроверг единственным благородным и нравственным поступком репутацию, которую заслужил сотнями постыдных. До сих пор мы видели его сдерживающим дурные порывы: он представал нам скорее ментором, чем соблазнителем, — однако сейчас он сбросит последнюю ризу света и полностью станет собой. Сейчас, когда мисс Вернон сгорала от стыда, растерянная и трепещущая, он мог бы одним словом отправить ее обратно в Эдем-Коттедж. Она еще не знала, что ее безумная страсть взаимна. Он мог бы похоронить эту тайну в своем сердце, напустить на себя ласковую строгость, которая так хорошо ему давалась, и растоптать отравленный цветок страсти, пока тот не дал плод греха и сожалений. Так мог бы поступить верный и благородный Фидена; таким путем он следует в обыденной жизни. Он редко приносит чужое счастье и репутацию на алтарь собственных пороков. Однако себялюбивый Заморна не способен на такую самоотверженность. В его натуре слишком мало великодушия. Он убежден, что вся красота мира цветет ради него; он срывает ее, как цветы для своего лаврового венка. Зеленые листья — выигранные сражения; они не увядают. Розы — любовные победы; они блекнут и осыпаются. Рядом распускаются новые; Заморна сплетает их с высохшими стеблями предшественниц. Такой убор он почитает славным украшением своего чела; возможно, этот венок еще станет для него узлом змей, стиснувших главу Калхаса и пятнающих синим ядом жреческие повязки.

Герцог вновь уселся рядом с мисс Вернон.

— Каролина, — проговорил он, пытаясь звуком имени вернуть ее внимание, целиком захваченное пароксизмом стыда. Он знал, как произнести единственное слово так, чтобы оно проникло до глубины души. В его тоне звучала жалость, готовность защитить и укрыть, как если бы он звал Каролину домой.

Она подняла голову. Острая боль, терзавшая сердце и сжимавшая грудь, перешла в печаль и выплеснулась слезами.

— А теперь, — сказал Заморна, дав ей выплакаться, — дождь окочен. Улыбнись мне снова, моя голубка. Чем ты так расстроена? Думаешь, что я не люблю тебя, Каролина?

— Вы презираете меня. Думаете, что я дурочка.

— Неужели? — тихо проговорил он и, помолчав, продолжил: — Мне нравится смотреть в твои темные глаза и на твое хорошенькое личико.

Мисс Вернон вздрогнула и густо покраснела. Никогда еще Заморна не называл ее личико хорошеньким.

— Да, — сказал он. — Оно утонченно-прекрасно, а эти мягкие черты и темные кудри не изобразить карандашом на бумаге. Ты краснеешь от того, что я это говорю. Неужто ты раньше не догадывалась, что мне приятно тобой любоваться, держать твою ручку, играть с твоей простотой в игру, которая не раз проходила по краю пропасти, о которой ты и не подозревала?

Мисс Вернон молчала. Она смутно видела, вернее — чувствовала, к чему он клонит, но была как в бреду. Герцог заговорил снова и одной прямой, почти грубой фразой изложил все, что еще оставалось недосказанным.

— Будь я бородатым турком, Каролина, я бы взял тебя в свой гарем.

Его низкий голос, крупные черты и большие темные глаза, горящие искрой гееннского огня, наполнили Каролину дрожью безымянного ужаса. Вот он, человек, о котором говорил ей Монморанси! Она узнала его в один миг. Ее опекун исчез; на его месте сидел кто-то другой. Огонь в камине почти догорел; готические своды библиотеки, расположенной так далеко от обитаемых частей дома, медленно погружались во мрак. Каролина была ни жива ни мертва от страха. Она не смела встать из смутного опасения, что сильная рука, лежащая на спинке ее кресла, не позволит этого сделать. Наконец после долгого и глубоко молчания раздался тихий шепот:

— Можно мне уйти?

Никакого ответа. Каролина попыталась встать. Это произвело то самое действие, какого она страшилась: сильная рука легла на ее плечи. Мисс Вернон не могла противиться; жалобный взгляд стал единственной ее мольбой о пощаде. Заморна, старший сын Сатаны, лишь улыбнулся этой безмолвной молитве.

— Она дрожит от страха, — проговорил он, обращаясь сам к себе. — За последние минуту-две ее лицо стало бело как мрамор. Чем я ее встревожил? Каролина, ты меня знаешь? У тебя такой взгляд, словно ты не в себе.

— Вы Заморна, — сказала Каролина. — Но отпустите меня.

— Ни за диадему, ни за корону Африки, ни за все земли, орошаемые водами Джолибы.[63]

— Ой, мне надо идти! — воскликнула мисс Вернон.

— Crede Zamorna![64] Верь мне, Каролина, и тебе больше никуда не придется бежать. Я сказал, что не могу отвезти тебя в Уэллсли-Хаус; но я могу отвезти тебя в другое место. У меня есть маленький домик в самом сердце моего королевства, Ангрии, в лесах у подножия Инглсайдских холмов. Снаружи это обычный старый дом, но внутреннее убранство комнат не уступит ни одному салону на Виктория-сквер. Ты будешь жить там. Никто до тебя не доберется. Дом стоит на краю вересковой пустоши, на мили вокруг — лишь несколько крестьянских лачуг и церковка. Никто не знает, что он у меня есть. Я называю его своей сокровищницей, и то, что я туда помещал, оставалось невредимо… по крайней мере, — он понизил голос, — от человеческих рук. Есть сила, неподвластная даже мне. Я помню тот летний день, когда приехал в Скар-Хаус и увидел, что здесь побывала Царица, для которой я не соперник, но поверженный раб.

Помрачневший взгляд, с которым Заморна произнес эти слова, много сказал о происходящем в его сердце. Что за видение их вызвало, не так уж важно знать. Каким бы тягостным оно ни было, оно быстро рассеялось. Герцог взглянул на Каролину, смотрящую на него с изумленным ужасом. Лицо его приняло выражение нежности, более опасной, чем бешеный жар, напугавший мисс Вернон чуть раньше. Заморна ласково приподнял тяжелые кудри, лежащие на ее шее. Каролина ощутила нечто совершенно новое. Ей больше не хотелось сбежать; она приникла к Заморне. Мысль о разлуке и возвращении в Эдем-Коттедж казалась невыносимой. Человек, сидящий рядом, вновь стал ее опекуном, но он же был Заморной мистера Монморанси. Она боялась, она любила. Страсть звала, совесть предостерегала, но у таких, как мисс Вернон, страсть всегда берет верх. Увещевания совести звучали все тише и наконец умолкли совсем, и когда Заморна снова поцеловал воспитанницу и спросил голосом, чья роковая сладость влила яд в столько сердец: «Ты поедешь завтра со мною, Каролина?» — она подняла лицо и с безумным, самозабвенным пылом ответила «да».[65]


Герцог Заморна покинул Вудхаус-Клиф в пятницу седьмого декабря, на следующее утро, и ровно за семь дней покрыл расстояние оттуда до Витрополя. Во всяком случае, неделя прошла между его отъездом от мистера Уорнера и прибытием в Уэллсли-Хаус. В день его возвращения погода выдалась холодная — этим, возможно, объясняется, почему герцог, вылезая из экипажа и поднимаясь по царственным ступеням своего дома, был так бледен и суров. После столь долгой отлучки он вынужден был повидаться с женой, и на их встречу стоило посмотреть. Герцог не взял на себя труда изобразить радость. Он был резок и неприветлив, и герцогиня, взглянув на него разок, не попыталась сделать воссоединение более нежным. Она отстранилась даже от холодного супружеского поцелуя, выпустила руку мужа, оглядела его бледное, раздраженное лицо и дала понять — не словами, а горькой усмешкой, — что ей все ясно, после чего удалилась с дрожащими губами. Ее лицо выражало все возмущение, всю уязвленную гордость, всю жгучую обиду, какую могли выказать эти тонкие черты. Герцогиня ушла в свою комнату и не выходила оттуда много дней кряду.

Герцог, судя по всему, вернулся в сугубо деловом настроении. Он никому не улыбался. Когда прибыл с визитом лорд Ричтон, Заморна глянул на присланную карточку, швырнул ее на стол и прорычал, как тиф: «Меня нет дома». Он принимал только министров и обсуждал только государственные вопросы. Едва дела заканчивались, он отсылал всех прочь. Час работы не сменялся часом отдохновения. К концу военного совета герцог был так же мрачен, как и в его начале.

Как-то вечером Энара сидел в Уэллсли-Хаусе и с обычной прямотой высказывал герцогу свое мнение, и именно, что вся эта хандра неспроста, и он не он, если его величество не угодил в какую-то историю. Ответом стало пожелание катиться к черту. Анри как раз поднес к губам стакан разбавленного бренди, раздумывая, что на это сказать, когда в комнату вошел третий и, приблизившись к нему, заметил:

— Я буду благодарен, если вы нас оставите, сэр.

Полковник «Гончих псов» вскинул гневные глаза, но увидев, кто говорит, сказал только:

— Хорошо, милорд, однако с вашего дозволения я прежде выпью свой бренди. За здоровье короля, и пусть его мрачное настроение рассеется.

Незнакомец, судя по виду, вполне мог потягаться мрачностью настроения с герцогом Заморной. Примечательно, что он в присутствии венчанного монарха и не подумал снять шляпу. Лицо под шляпой было бело как бумага и мертвенно как у висельника. Нельзя сказать, что он хмурился: черты хранили спокойствие, — но взгляд мог обратить в камень. Глаза горели огнем, который правдивей, чем игра. Джентльмен встал напротив герцога Заморны и, когда лорд Этрей вышел, произнес голосом, каким люди говорят, когда намерены сразу перейти к делу и не собираются даже на йоту смягчать свое требование:

— Говорите, что вы с нею сделали!

Совесть Заморны, корабль водоизмещением в тысячу тонн, доставила по назначению груз стыда, и щеки герцога залил густой румянец. Ноздри его расширились. Он вскинул голову, расправил плечи и принял такой же боевой вид, как на бастионах Газембы, когда смотрел на скачущих по равнине всадников Арундела.

— О чем вы? — спросил он.

— Где Каролина Вернон? — произнес тот же взбешенный голос.

— Она не со мной.

— И, полагаю, никогда с вами не была? Вы посмеете солгать мне в глаза?

— Она никогда со мною не была.

— Так она сейчас не в ваших руках?

— Нет.

— Клянусь Богом, сударь, я все знаю. Я знаю, что вы лжете.

— Вы ничего об этом не знаете.

— Верните ее, Заморна.

— Я не могу вернуть то, чего у меня нет.

— Скажите это еще раз.

— Говорю.

— Повторите ложь.

— Повторяю.

— Так получайте!

Лорд Нортенгерленд выхватил что-то из-за пазухи. Это был пистолет. Граф с силой ткнул рукоять зятю в лицо. В тот же миг губы Заморны обагрились густой влагой. Если бы его зубы не сидели в деснах как приваренные, он бы выплюнул их вместе с кровью, наполнившей рот и хлынувшей через край. Его светлость ничего не ответил на этот комплимент, только нагнулся к камину и сплюнул в пепел, затем утер губы белым носовым платком, который через пять минут стал совершенно алым. Полагаю, сдержанность герцога проистекала из глубокого убеждения, что кара не составляет и миллионной доли заслуженного.

— Где она? — настаивал Перси.

— Я вам не скажу.

— Вы будете ее от меня прятать?

— Постараюсь.

— Вы осмелитесь ее навешать?

— Так часто, как сумею отыскать для нее время.

— Вы говорите это мне в лицо?

— Я скажу это в лицо самому дьяволу.

Наступила короткая пауза, во время которой Нортенгерленд изучал лицо герцога, а герцог вытирал разбитые губы.

— Я приехал сюда, чтобы узнать, куда вы ее дели, — продолжал Перси, — и намерен получить ответ. Я ее верну. Она — последнее, что есть у меня в мире, и не должна достаться вам, ненасытный мерзавец!

— Я хуже вас, Перси?

— Вы надо мной насмехаетесь? Да, вы хуже. Я никогда не был бесчувственным скотом.

— А кто говорит, что я скот? Каролина? Мэри?

— Как вы смеете объединять эти два имени? Как смеете произносить их подряд, словно обе мои дочери — купленные вами рабыни? Вы бездушный сластолюбец, гнуснее подлеца Джордана!

— Я рад, что так меня аттестуете вы, а не мисс Вернон и не ее сестра.

— Артур Уэллсли, советую вам больше не произносить эти два имени вместе. Иначе ни та ни другая не увидит вас живым.

— Вы меня застрелите?

— Да.

Вновь наступила пауза, и вновь ее нарушил Перси:

— В какую часть Ангрии вы увезли Каролину Вернон? Я знаю, она в Ангрии.

— Она там, где ей хорошо и безопасно. Больше я не скажу, даже если вы сунете мою руку в огонь. И вам лучше оставить все как есть, поскольку сделанного не изменишь.

Бешеные голубые глаза Нортенгерленда расширились от ненависти и гнева.

Он сказал, грохнув кулаком по столу:

— Хотел бы я, чтобы ад существовал! Ради вас! Хотел бы я… — Он не договорил фразу и вынужден был перевести дух, прежде чем начать ее снова: — Хотел бы я, чтобы у вас отсохли руки и ноги, чтобы вас разбил паралич. — Новая пауза, чтобы набрать в грудь воздуха. — Что вы за человек? Вы сжимали эту руку и говорили, что я вам дорог. Вы слышали все, что я мог рассказать: кто я, как жил, что претерпел. Вы ловили каждое слово, краснели почти как женщина, даже утомляли меня своим мальчишеским пылом. Я отдал вам Мэри, и вы стали для нее проклятием, измучили ее своим непостоянством, истомили попеременными жаром и холодностью. Я не вмешивался, хоть и много раз желал вам смерти, видя ее бледное затравленное лицо и вспоминая, какой она была до знакомства с вами, до ваших чудовищных тиранств, ваших измен, сокрушающих ее дух, и возвращений, ради которых она живет, поддерживаемая лишь слабой тенью надежды.

— Огромное преувеличение! — воскликнул Заморна с жаром. — Когда это я тиранил Мэри? Спросите ее саму, спросите сейчас, когда она злится на меня, как никогда в жизни. Скажите ей, чтобы она от меня ушла. Она не говорит со мною и не глядит в мою сторону — но посмотрим, что она вам ответит.

— Быть можете, вы помолчите и дослушаете? — отвечал Перси. — Я еще не закончил говорить о нашей дружбе. Еврейский проныра Нафан рассказал Давиду, мужу по сердцу Божьему, некую притчу об овечке и применил ее к собственным праведным деяниям царя. Полагаю, вы выучили эти стихи наизусть и почерпнули в них наставление. Я отдал вам все, кроме Каролины. Вы знаете мои чувства к ней. Знаете, что я полагал ее своим последним и единственным утешением. И что вы сделали? Она погублена; никогда в жизни ей уже не смотреть людям в глаза. Для меня она ничто. Однако я не оставлю ее в ваших руках.

— Вы не сможете забрать ее у меня, а если бы и смогли, как вы помешаете ей вернуться? Она либо умрет, либо возвратится ко мне. И вспомните: сэр, будь я Перси, а не Уэллсли, я бы ее не увез, не дал бы ей дом, чтобы спрятаться от насмешек, и кров, чтобы укрыться от оскорблений. Я бы бросил ее в Фидене, умирать в гостинице, как умерла Харриет О’Коннор.

— Мне осталось сказать вам одно, — произнес Перси. — За этот поступок вы ответите перед судом. Я не страшусь огласки. Я найму Гектора Монморанси представлять меня на процессе. Я снабжу его многочисленными свидетельствами ваших злодеяний, которые, поданные так, как он их с удовольствием подаст, заставят вас корчиться в непереносимых мучениях. Я найму половину писак и заполню газеты пасквилями на вас и на ваш двор, которые обратят всех ваших глупцов сторонников в разгневанных ревнивцев. Я не остановлюсь перед ложью. Сочинять заметки будет Монморанси, чтобы они вышли достаточно ядовитыми. Он не постесняется облить грязью несколько десятков придворных дам и сгубить их репутацию вместе с вашей. Я велю ему не щадить никого. Ваш кабинет предстанет сборищем рогоносцев. Вы безнадежно упадете в общественном мнении. Ваши политические противники будут торжествовать. Прежде чем умереть, вы еще проклянете день, когда отняли у меня дочь.

Так говорил Нортенгерленд. Его зять ответил с улыбкой:

— Плох тот корабль, что не может выдержать бурю.

— Бурю! — воскликнул граф. — Это не буря, а пожар в трюме — зажженная свеча брошена в ваш пороховой погреб! Увидите, что будет, когда она упадет!

И все же герцог не дрогнул. Он медленно зашагал по комнате, на ходу бросив через плечо:

— Ничто в природе не исчезает совсем. Взорвите меня, и я обрету новую жизнь.

— Избавьте меня от своего бахвальства, — сказал Перси. — Приберегите его для Монморанси, когда тот сделает вас мишенью своих стрел, для Уорнера, Торнтона и Каслрея, когда их вызовы посыплются на вас, как цепные ядра!

Его светлость, не сбавляя шага, проговорил вполголоса:

В расселине меж камней

Древо стоит прочней,

Чем расколотый им гранит.

Из роухедского дневника