<аженцу> Ушакову.
Пятница, 21 декабря.
Одна из живых и хороших сторон, не заглохших и не погибших во мне, есть чувство благодарности и теплоты душевной. Ни одна радость не пропускается мною без помысла о причине, ее пославшей, о людях, ее причинивших, о Великой незнаемой мною Силе, ведущей меня к пользе и доброй деятельности и добрым наслаждениям, жизнью. Благодарю тебя, таинственная и могучая Причина светлых минут моего существования, к которой посреди скептицизма и мрака взывал я во все тяжелые кризисы, у которой наперекор светской ветрености просил я благословения при всех моих начинаниях. За честную и широкую деятельность, раскрывающуюся передо мною, за преданных друзей, за сохранение существ, близких моему сердцу, за мимолетные радости, так великие на весах жизни, за преданных друзей и товарищей, за труд и за известность, им данную, — из глубины души благодарю моего бога и руководителя. Пусть он даст мне новых сил на новое служение идеям Добра и Красоты, пусть он навеки поддержит во мне и жизнь, и мысль, и уменье благодарить его за все и про все.
31 декабря, 11 часов вечера.
Год оканчивается. Священник ушел, брат с женой и Майковы, бывшие при богослужении, разошлись тоже. Как всегда за все эти годы, провожаю я истекший год за своим письменным бюро, при двух нагоревших свечах. Несмотря на все заботы последних чисел и безалаберность дневника, меня тянет поговорить с самим собою.
Для многих был счастлив этот 56 год, хотя и високосный. И для меня он был счастливым, весьма счастливым годом. Ни одного серьезного недуга, ни одного большого огорчения не произошло со мною. Твердая и ласковая рука вела меня по-прежнему, и путь мой стал заметно шире. В полном разгаре сил и деятельности я стал на дорогу, где тому и другому много работы. Предприятия мои удавались и удаются, я ни на минуту не ослабевал к своему делу и не видал от него ничего, кроме отрадного.
«Королем Лиром» я сделал большой шаг для своей славы. Георг Крабб был кончен в этом году, вместе с рядом критических статей, всеми замеченных. Целый журнал перешел в мои руки и в короткое время из журнала погибавшего стал изданием, имеющим успех. Назад я не смотрю, на прошлом отдыхать не намерен, — и впереди дела много.
Материальные дела мои устроились, как кажется, довольно прочно: Бюджет мой возрос вдвое против прошлогоднего. Поездка за границу, давнишний мой замысел, вечно отдалявшийся от меня, теперь становится делом близщм и возможным.
Итак, пойдем с благодарностью и доверием, навстречу будущему. Никогда еще я не был так готов к труду, никогда еще сознание того, что мой труд полезен для просвещения и добрых идей, не посещало меня с такой отчетливостью.
Да будет же воля твоя, и остави нам долги наши!
Позволяю себе ребячество: беру «Короля Лира» в моем переводе и встречу новый 1857 год за этим чтением!
<1857 г.>
3 января, четверг.
По возвращении из одного из самых безотрадных маскарадов в моей жизни.
Невзирая на безотрадный маскарад, первые дни нового года прошли не худо. Накануне 1-го числа я был дважды в Александр<о-Невской> лавре, познакомился с отличным архимандритом Кириллом и по его милости печатаю «Савонароллу» Майкова почти без изменений[1150]. 1-е января был день холодный и мрачный, как всегда первое января бывает.
Вчера утром явился так давно не виданный мною Ванновский, мы пили чай и беседовали. Вечером на моем рауте было уже слишком много народа. Как я ни стараюсь, чтобы мои вечера были неизобильны числом гостей, всегда набираются лишние люди. Так и тут неизвестно отколе явился Щербина и Безобразов, оказывающийся добродетельным, но крайне не занимательным смертным. Были еще Гадон и Ушаков для совещаний по части театра, — но это дело как-то не идет.
Написаны основания литер<атурного> фонда и пито за его благоденствие.
23 янв<аря>, среда.
Увы! вот как он ведется, мой бедный дневник, в то самое время, когда событий так много, когда новые лица выходят на сцену десятками и все вокруг меня кипит и волнуется! Одно дело идет вперед, другое готовится, третье обрывается, четвертое зарождается в голове, а я ни о чем не упоминаю. Нечего делать, пускай хоть собрание писем, приложенных к дневнику, говорит за меня.
Январский No «Библиот<еки> д<ля> ч<тения>» вышел 8-го и, как кажется, всем понравился. А февральский будет еще лучше. Была некоторая цензурная возня с «Старой барыней» Писемского, но все дело уладилось как нельзя лучше. Сам бедный Ермил ведет себя нехорошо и, несомненно, принадлежит к числу наиболее нетрезвых людей, когда-либо мною встреченных.
Был обед у гр. Куш<елева>-Безбородко для положения основания литер<атурному> фонду. Но сей юноша, одушевленный добрыми намерениями, жертвует в пользу фонда лишь несуществующий доход с несуществующего журнала, а потому вся история на том покуда села. Равным образом идея о благородном спектакле пока еще не получила должного хода.
Андреас ведет себя, как сапожник, — если б его не обуздывали Галахов и Дудышкин, он наделал бы скандалов в литературе. Говорят, что «Отеч<ественные> записки» потеряли часть подписчиков, а он вместо того, чтобы помириться с необходимостью, рвет и мечет, по народному выражению. В своей газете он опять завел разных журнальных bravo[1151].
Л. Толстой уехал[1152], к большому нашему сожалению, и когда я его увижу, никто сказать не может.
У издателя «Библиотеки» был на прошлой неделе обед для сотрудников, с тостами и приветствиями. И Фрейганг был там же, но героем пира оказался Щербина, читавший свои эпиграммы и рассказывавший удивительные анекдоты.
Вчера я, Андрей и Гончаров сидели рядом на обеде у Меншикова, причем совершалось великое обжорство. Вообще, Меншиков — лицо очень оригинальное, и весь дом его тоже.
30 января, среда.
Сегодни был большой завтрак по случаю открытия мозаического отделения при стеклянном заводе. Милейший Языков уже за несколько недель походил на новобрачного, составлял menu, сочинял речи и ужасно гордился тем, что в числе гостей будут, может быть в первый раз за долгое время les representants du journalisme en Russie[1153], т. е. я и Андрей. Надевши белый галстух, я поехал, не без удовольствия глядя на снеговые поля по дороге, но опасаясь опоздать. Однако я приехал минуты за две перед Адлербергом. Все было хорошо и прилично, хотя завтрак показался мне нельзя сказать, чтоб очень вкусным. Со стороны художников чрезвычайно много дружелюбия и уважения. Познакомился, между прочим, с Ф. А. Бруни, Иорданом, Джустиниани и возобновил знакомство с Штейнбоком, как кажется, милым весьма господином.
Третьего дня ездил к Палацци с А. П. Стороженко и, как водится с давних времен, разорился так, что взял 100 р. из числа неприкосновенных денег, отложенных для заграничной поездки. Зато купил часы и две вазы (garniture de cheminee)[1154]. Вообще, с осени начиная, накупил я брик-а-брака[1155] на большие суммы. Пускай эти вещи останутся мне в память моего редакторства.
А Толстой пишет из Москвы к Боткину преумные и славные письма. Теперь уже он на пути за границу. Григорович должен явиться не сегодня, так завтра.
Воскресенье, 2 февр<аля>.
Григорович приехал третьего дни, а вчера явился ко мне, худой, бледный и довольно плачевный. Мы съездили к Васиньке, потом отправились к Негри и глядели картины, недавно им полученные из-за границы. День вчерашний я кончил в комитете, где читали глупую драму «Георгиевский крест» и странную, но довольно веселую комедию «Уголовное дело, или Обстриженный маркер»[1156].
Вообще, этот месяц я сбился с толку и, как оно всегда бывает со мною, чувствую печаль и угрызения. Работаю мало и худо, сплю, или, лучше сказать, валяюсь очень много, не читаю ничего, сам нездоров от простуды и периодических завалов (как в сентябре), — одним словом, дело не ладно. Вот, например, обращик сегоднишнего бесплодного дня. Встал в 11, едва сел за статью о Тургеневе[1157], пришли два господина по поводу статей — Николаев и молодой Ершов, из севастопольских героев[1158]. Потом явился Печаткин. Подписчиков оказывается у нас до 600 лишних против прошлогоднего. Это все недурно, но болтовня тянулась до двух часов. Потом к Д. Ф. Харламовой, с ней беседовал с полчаса. Потом (после долгой езды, хлопот и треволнений) обедал у Дюссо с новым моим предметом, Алекс<андрой> Петровной. Потом домой, переоделся во фрак, поехал к Л. А. Блоку, там говорил по делу Обольянинова. Оттуда к Щербатову, но там сегодни нет приема. Оттуда домой, зайдя по дороге к В. Майкову (от него узнал, что вся февральская книжка прошла уже цензуру). Дома разделся и успел написать полстранички Критики. Что же это за жизнь, смею спросить? Что тут ладного и умного или хоть забавного? Это ерундища, и дней, обильных такой ерундою, к сожалению, у меня немало.
Четверги у Кушелева очень хороши, чего я, признаюсь, не ожидал.
Понедельник, 18 февр<аля>.
С наступлением великого поста я считаю зимний сезон конченным, и хотя на дворе холодно и нет ничего весеннего, но никто меня не уверит, что весна не началась. Много небывалого сулит мне эта весна, считая тут и лето. Заграничная поездка с Васинькой и Григоровичем решена, план ее утвержден, деньги припасены почти сполна, и завтра же еду я в концелярию генер<ал>-губерн<атора> наводить справки о подаче прошения. К 1 апреля я уже должен иметь паспорт в кармане. И странно, и страшно, и жалко что-то отрываться от всего, к чему прилепился я в течение стольких лет. Что значут четыре месяца путешествия? А тяжко будет уезжать, очень тяжко. Для чего я не могу иногда быть гнусным эгоистом?