Четверг, 31 дек<абря>. 11 часов вечера.
Трудно сказать что-нибудь интересное о последних двух днях 1853 года. С одной стороны, они были шумны и веселы, с другой — утомительно однообразны. В среду начались посещения с самых 12 часов утра, были А. В. Жуковский, Вревская, а потом Ю. Толстой, весьма меня обрадовавший. Он несколько поправился с лица. Обедал я у Григория с женихом Капгером, пили шампанское, брат говорил Капгеру, что, не имея по крайней мере 6 т<ысяч> р. с<еребром> в год с женою, — он будет в нищете; это так сконфузило бедного жениха, что он прибегнул ко мне за утешением, и я его утешил, что не мешало мне, отяжелев после обеда, лежать в полуобмороке и пыхтеть. Этот феномен отяжеления стоит того, чтоб о нем подумать и посоветоваться. До сих пор мой желудок своею деревенскою натурой меня спасал и поддерживал, но он же может погубить меня.
Вечер у Михайлова, с Фетом, Григоровичем, казанским профессором Буличем (очень скромным и приличным юношей), Лизой, Полковницей и Пашей. Шумели, смеялись, пили, ели котлеты и рябчики, говорили о поэзии и скандальных историях, увеселение тянулось почти до трех часов, — но, со всем тем, я не был очень доволен. Мне хотелось иных интересов и иных увеселений. Я набил себе оскомину на гризетках и «кликах юности безумной»[504]. С вечера Григорович и Михайлов, имея в карманах менее полтинника, уехали на бал, увлекши с собой и профессора, но я наотрез отказался им сопутствовать. У Григоровича запретили невиннейшую повесть[505], — опять terror, опять позорные нелепости! Но он сносит неудачу бодро и весело. В пятницу бал у Паши (на той неделе).
Сегодни я встал поздно, видел Наталью Дмитриевну, проехал на выставку и провел время довольно приятно в сообществе отставного Преображенского Казина (товарища Симанского, Реннекамфа и пр.), наружностью немножко сходного с Кдзнаковым, но несравненно порядочнейше-го. Потом ко мне на выставку же зашел Щербатский, и мы, закрыв заседание в 3 1/2 часа, пошли вдвоем обедать у Луи. Обед вышел сносен, не пили ничего, кроме эля и хересу, говорили о старине, потом я уехал и лег спать. К чаю приехали Григорий с Олинькой, явился поп и отслужил молебен. Брат уехал, и я остался один дома, к Краевскому не хочется ехать. Сижу в кабинете, solus[506], ни в скучном, ни в веселом расположении духа, а сейчас возьму Крабба и, читая его, встречу новый
<1854 г.>
января 1.
Английский судья, говоривший обо всем — могло б быть и хуже! — был истинно умный человек. Что сказать о прошлом 1853 годе? Мог бы он быть гораздо лучше, а мог бы пройти и несравненно хуже. Ешь, пей, спи, веселись, будь порядочным человеком и не рассчитывай на что-нибудь великолепное впереди. А прийдет оно само — тем приятнее. Опускаю руку и беру свой билет на жизненную loterie-tombola[507].
1 января.
Лежа в постели, между 12 1/2 и 1 1/2 часами, обдумал план невинной маленькой повести, основанной на оскорбленном женском самолюбии. Юный помещик, человек очень хороший, приехавши в свое имение, вдруг делается львом всего края и начинает «играть женщинами», подобно Печорину. Одна девушка, которую он особенно оскорбил, встретив дурно ее приязнь, приносит большие жертвы затем, чтоб отплатить за себя. Пользуясь несомненной к себе любовью юноши, она раздражает страсть до последних крайностей и ведет своего жениха чрез целый ряд рабских нелепостей. Только наконец, когда его терпение истощено и юноша, приходит в чистое отчаяние, героиня объясняет ему причины своих странностей и, победивши врага, сама просит у него прощения.
Отныне, ложась спать, я буду обдумывать планы повестей и рассказов в ужасающем количестве, затем чтоб приучить свою фантазию к работе и находчивости.
От часу до 4 были: Дрентельн, Головнин, Ортенберги 1 и 2, Корсаков, Григорий, Каменский, Евфанов, Трефорт, Золотов, Львов, Шмиты 1 и 2, Н. А. Блок и Иван Ганецкий. Слухи в городе об окончательном разрыве с Францией и Англией, — говорят, что на днях будет манифест.
Весь день чувствовал себя кислым, спал после обеда, зато потом работал усердно, а в постели обдумал план небольшого рассказа «Старый дом», скорее замечательного по обстановке, чем по интриге. Тут главное лицо — ветхий и зловещий дом, так сильно поражавший меня во время моих островских прогулок. В повести действует скряга, ростовщик еврейского происхождения, хорошенькая девушка, его воспитанница, ее любовник и сам рассказчик, юный Ловлас, которого к концу истории надувают со всех сторон.
Перед обедом заезжали Трефорт и П. Н. Стремоухов. Проводивши их, я проехал к Николаю Алексеичу, застал все семейство в сборе (кроме Корсаковых) и с неизбежными речами о политике. «На каком-то вечере все бегали от лорда Сеймура, как от чумы», — на эту тему я импровизировал, говоря, что подобный поступок невежлив, тем более, что не лорд Сеймур объявляет нам войну. Оттуда к Ольхиной, где видел Армфельдта с хорошенькой какой-то донной. У Тургенева я нашел Фета, Григоровича, Видерта и помещика Лаврова, плешивого отставного кирасира. Между литераторами очень редки разговоры об искусстве (впрочем, это оттого, что большая их часть не смыслит ни аза в этом деле), но к чести Тургенева нужно сказать, что он любит искусство и говорит о нем дельно. Рассуждали о Гете, гр. Сальяс, Бальзаке и так далее. Обед был хорош, хотя и прост. Квартира у Т<ургенева> преподлая, с мебелью, но с холодом и чадом. Разошлись довольные беседой, я с Григоровичем проехал к себе, где застал брата с женой, Головнину и Жуковскую. Потом явились Вревская, miss Mary, Михайлов и Капгер. Григорович простудился и скоро уехал; я боюсь, чтоб ему не захворать шибко. Вечерок, особенно ужин, удались отлично. Спал чрезвычайно хорошо всю ночь.
4 января, понед<ельник>.
Вчера поутру хотел было работать, но увы! Едва раскрыл Теккерея, явился Ланг, за ним Н. А. Блок, имеющий до меня просьбу. (На этом месте прервал меня Боткин, с которым я, побеседовав, проехал к Маслову в дом Замятнина на Дворцовой набережной. Там мы пили кофе, говорили о войне и доннах. От Маслова я проехал к этому самому Блоку, о котором здесь говорится, видел его довольно миленькую жену. Обедал сегодни дома, был у Лизы, а вечер покончил дома за работой — вот и весь понедельник.) Блок желает поступить в Осьмино[508], если Маслов тому не противится, а я вызвался узнать его мнение по этому случаю. Странный разговор о картинах. После Блока приезжал П. Н. Стремоухов, говорили о литературных трудах, и я обещался содействовать ему всеми средствами. Так как Григорович в субботу оказался очень больным, то я заехал его проведать, но, по обыкновению, хозяина и след простыл. Зато я его встретил у Панаева, где собрались: Краснокутский, Сократ, Апол<линарий> Як<овлевич>, Фет, Гаевский и московский или, скорее, костромской литератор Потехин, юноша довольно красивый, но очень неловкий. За обедом Григорович рассказывал о своих соседях и о помещике, который вообразил себя черкесом (историю, накануне слышанную от брата). После обеда пришли Языков и Тургенев, а Потехин стал читать комедию Иванова «Терпи, казак». Комедия оказалась слаба и неудобна по цензуре, но одно лицо — барышня Раида, бессознательно удалась автору. Это неслыханная стерьва, стерьва по воспитанию и среде, в которой она обращается, — но, впрочем, благонравная и добрая девочка. Тургенев мне все более и более нравится: у него ум — необыкновенный ум, сверх того также чутье, способность к анализу, уменье хорошо подступиться ко всякой вещи. Вслед за тем Фет прочел свою вещь «Пчелы»[509], какую-то грезу в майский день при виде пчел, вползающих в цветы. Никогда сладострастное влияние весны не было передано лучше, стихотворение всех нас обворожило. Затем Тургенев прочел мне многие мне неизвестные вещи Фета. Потом мы пили здоровье Аркадия Панаева, который, состоя при кн. Меншикове, отправляется к нему в Севастополь. Незаметно досиделись до ночи, и я не успел, по прежнему предположению, заехать к Марье Львовне.
Новая такса на извощиков производит в городе бесконечные толки, а на улицах смятение, а в полиции расправы. Что до меня, я держусь старого порядка, и не имею духа платить бедному, смиренному ваньке по гривеннику. Я думаю, подобных мне нежных сердец много, и ваньки получают с них обильную жатву.
Но война поглотила даже толки о таксе. Что-то будет! что-то будет!
5 янв<аря>, вторник.
Как-то недавно, едучи в санях с Григоровичем и потом беседуя с Боткиным, мы открыли ту великую истину, что русские литераторы, во-первых, очень хорошие люди, а во-вторых, живут между собой в примерном или, скорее, беспримерном согласии. Действительно, между нами недавно было так много крошечных недоразумений и миниатюрных споров и сплетен, распускаемых людьми враждебными посреди нашего круга, что мы не шутя были убеждены в нашей неуживчивости и зловредности. Чуть мы сошлись поближе и приучились глядеть снисходительнее на собратий и рассчитывать на снисходительность с их стороны, — туман рассеялся и мы увидели друг друга в свете весьма привлекательном. Пусть это согласие и благородное настроение продолжаются долго!
Получена 1-я книжка «Современника» в зеленой обертке: мне почти жаль прежней бледнолиловой, воспоминания о которой тесно связаны с первым временем моей (как надеюсь, не бесполезной) деятельности. Как в прежнее время интересовали меня эти светлолиловые книжки! Пересмотрел свои вещи: фельетон недурен, а по направлению очень хорош, Теккерей сносен, Шеридан плох. Повесть Тургенева «Два приятеля» читается с удовольствием, есть выходки хорошие, но вся вещь как-то робка, бледна, а характеры неясны. Нет! Тургеневу нужно бы быть критиком и историком словесности. Авдотья Яковлевна в прологе своего нового романа