Прочел из него «Tempest»[755], Гамлета, начало «Twelfth Night»[756] (которое совсем мне не по вкусу) и теперь изучаю «Юлия Кесаря». Громадность, необъятность таланта ясны мне, хотя и давят меня, — но многое меня не шевелит еще. Я принял методу подчеркиванья лучших мест, эта метода мне много сделала добра, — теперь же я сверх того выписываю подчеркнутые места. И тут-то оказывается величие Шекспира! Пишешь, пишешь и утомляешься, — все ново, все глубоко-изящно и глубоко-мудро! Так, говорят, статуи на миланском duomo[757] сперва не оставляют в зрителе особенного впечатления, но вдруг, взобравшись наверх, он видит, что этих статуй целая армия!
Суббота, 4 сентября, в новом флигеле, где можно сидеть и в холод.
Настала осень, несомненная, печальная, водянистая осень, с ветром и неперестающим ненастьем. Я переселился в новое помещение, не столь просторное и щеголеватое, как мой рабочий флигель, но более теплое. В нем я кончил уже Чернокнижникова, вчера написав последнюю главу сего дивнего романа, где так много моей жизни, моей крови и моей философии! Полюбит ли публика все это? Vague la galere[758].
С прошлого воскресенья, когда у нас обедала Обольянинова с дочерью (причем я получил подарок: древнюю турецкую чернильницу для моей коллекции), у нас не было никого, никого, кроме новой попадьи довольно гнусного вида. Я уже послал в Нарву за билетом в дилижанс, а в последних числах сего м<еся>ца надеюсь быть в объятиях прелестных донн и, беседовать с добрыми друзьями.
Успех моих работ, чтение Шекспира утешают меня в настоящем довольно безотрадном и безобразном уединении. Теперь истинное время для vie de chateau[759]; осень в деревне имеет свою поэзию, но у меня нет такой жизни, и наши соседи слишком от нас далеки. Эти дни я чувствовал биение сердца и слабую, едва приметную боль в горле, — того было довольно, чтоб дать добрую пищу моей мнительности. Мне самому себя совестно, но нечего делать, надо сознаться, что долгое одиночество, принося мне множество пользы, имеет на меня и пагубное влияние.
Из Шекспира прочел «Twelfth Night», «Henry IV» (1 и 2), «Кесаря»[760], «Кориолана», «Лира». Обо всех этих чудесах на днях поговорю подробнее.
Пятница, 10 сент<ября>.
Вечер субботы, воскресенье и в особенности вечер воскресенья и понедельник до вечера были хорошими, светлыми днями. Только в такую скверную темную осень и в вечернюю непогоду знаешь, что значит соседи, и оттого зловредных мизантропов полезно было бы отправлять на осеннюю пору в деревню. В субботу, когда я печально сидел за книгою, вечером, при свечах, и имея впереди себя бесконечно длинный вечер, подъехал посреди мрака к подъезду экипаж, даже и вида которого нельзя было различить за темнотою. Оттуда вылез Маслов, он не очень давно вернулся из Петербурга и привез оттуда несколько свежих новостей; к сожалению, из лиц, которыми я особенно интересуюсь, он не видал почти никого. Ужинали, спали в одной комнате и болтали чуть не <до> двух часов, — вещь редкая со мною! На другой день все наши увеселения отличались патриархальностью и украинским спокойствием: обедали долго, перед тем ходили за грибами, а после обеда, не торопясь и выспавшись по-деревенски, поехали к Мейеру; дорога прошла незаметно, однако, если бы мы промедлили еще полчаса, нам пришлось бы ехать по тьме кромешной. Хозяина застали мы в постеле, утомленного удачной охотой, на коей было умерщвлено 27 зайцев, но он вскочил, накормил нас ужином и сам лег спать позже всех, то есть гораздо после полуночи. Завалившись в свежую и мягкую постель, в углу моей любимой угловой комнаты с овальным зеркалом, я имел более часу особенного наслаждения, наслаждения опять-таки понятного только в деревне. Маслов спал в зале и попросил хозяина, чтоб тот после ужина сыграл что-нибудь из «Севильского цирюльника». За «Barbier» (почти сполна) последовало «Somnambula», и я, ворочаясь с бока на бок, имел удовольствие и лежать, и полудремать, и слушать давно не слышанную мной музыку. Наутро явился Трефорт с мужем своей сестры, который накануне только приехал в отпуск и наслаждается 28 днями свободы так, как я бывало ими наслаждался. Обедали у Трефорта, болтали, смеялись, пили и даже пили более, чем бы нужно, расстались совершенно довольные друг другом, условившись съехаться всем у меня 10-го числа, и еще в добавок я увез к себе новое приобретение — старинный охотничий нож, подаренный мне Мейером.
За светлые дни пришлось поплатиться днями плохой погоды и одной дурной новостью, впрочем, не неожиданною. Гвардия выступает в Литву и теперь, вероятно, уже выступила. Письма Григория и Олиньки очень грустны. Вообще эту зиму я буду порядочным сиротой в Петербурге, а если не заключат мира, то бог один знает, когда и как увижусь я с братом. Съездить к нему на время я могу, и он может посетить Петербург, но такие временные свидания мало радуют, особенно когда сообразишь, что за ними опять должна быть разлука. Людей мне любимых я желаю иметь около себя, иначе их почти нет. Впрочем, «могло б быть и хуже!» — как говорил мудрец-судья, освободивший преступника, зарезавшего отца и обесчестившего свою родительницу!
Из занятий — писал письма, дополнял и исправлял «Легенду о Кислых водах», из Шекспира читал «Much Ado about Nothing»[761] и, диво! одну немецкую книгу с отзывами о характерах Шекспира! То, что там писано о Юлии и особенно Корделии, стоит внимания. Сравнение Корделии с мадоннами Рафаэля я вполне одобряю.
«Much Ado» не нравится, комедии Шекспира, по-моему, не то, что драмы! «Сознавайся в своих впечатлениях, хотя бы ты не понимал Рафаэля», — говорит Стендаль. Беатриче и Бенедикта, столь превозносимых, — по моему мнению, способен создать ловкий писатель вроде Скриба; они хороши, но шекспировского я в них не вижу.
Прочел «Ecueil»[762] Бернара[763]; некоторые повести, особенно «Innocence d'un forcat»[764] поразили меня неприятно. И, вообще, старого моего восторга к Бернару я уже в себе не нахожу. Мне даже кажутся (mirabile dictu!)[765] несколько безнравственными все его вещи, основанные на надувании мужей и на прелюбодеянии. Стар ли я делаюсь, или действительно свет умнее умных людей и с его законами невозможно вести продолжительной и успешной борьбы? Впрочем, на этот счет я никогда не был полным жорж-сандистом, хотя пуританством никогда не отличался. Если нам нравится чужая жена (это по моей теории), то могут быть следующие казусы:
1) отчаянная страсть — тут нет ни препятствий, ни законов.
2) простое волокитство — вещь гадкая, трудная, многосложная, вредная для женщины, гибельная для всех. «Much Ado about Nothing».
3) волокитство при особенных условиях — например, если муж дает carte blanche[766] своей жене или если и муж, и жена смотрят на все дело с философской точки зрения. Нечего и говорить, что тогда все дело становится дозволенною забавою, — однако забавою все-таки хлопотливою и очень связывающею человека.
Одним словом, я допускаю волокитство за чужой женою только или в случае неодолимой страсти (которая весьма редко на нас находит) или в случае, если, женщина по своему положению и понятиям готова на шалость. Склонять же ее к этому, изменять направление ее мыслей, делать марши и контрмарши с дурной целью может только или подлец, или фат, или человек нерасчетливый.
12 сентября, воскресенье.
День (или, вернее, начало дня) принадлежит к дням весьма радостным. От брата пришло письмо о том, что он остается в Петербурге с запасными войсками. При получении этого известия внутри меня просияло солнце, — а то я еще вчера бродил по саду в угрюмых мыслях, сетуя на слишком теплое свое сердце и склоняя себя ко всевозможным эгоистическим побуждениям, pour faire un contrepoid a mon coeur visionnaire[767]. Теперь мне не горько ехать из деревни, и последние часы моего уединения пройдут приятно. В пятницу и в субботу были у меня Мейер, Эллиот и Трефорт, которого чем больше узнаешь, тем больше любишь. Много ели, болтали и пили, вытянули, между прочим, бутылку бургонского, стоявшую в нашем погребу около 15 лет. Вечером, оставшись один, читал «Contes et voyages»[768] Тексье. Я очень люблю Тексье, как фельетониста, но, увы, как плох он в беллетристике! Его большая повесть о Калифорнии живо напомнила мне роман «Le Coureur de bois»[769], которым так осрамился Габриэль Ферри, турист истинно даровитый и умный.
В свободные часы утра украшаю и сглаживаю «Легенду о Кислых водах», которая, впрочем, по моему мнению, ничто пред недавно оконченным Чернокнижниковым. Что сказать об этом странном романе? Я сознаю ясно все то, что хотел в нем сказать, — но хорошо ли оно выражено? Понравится ли вся вещь читателю так, как она мне нравится, проникнет ли он в доктрину, скрывающуюся под этими странными сценами и эпизодами. Мысль нова и прекрасна, о, мои будущие ценители, — в ней есть почти что новое слово! Из характера я доволен Сатиром, Ниной Александровной, Антоновичем, Оленинским, Буйновидовым, Веретенниковым, Брандахлыстовыми супругами. Халдеев, Щелкоперов и несколько мелких лиц весьма недурны. Мне радостно то, что глав слабых и писанных без охоты в романе может быть всего одна или две — из этого следует, что если я и буду побежден и если Чернокнижников падет с бесчестием, то мне останется утешительное соз