Повести и рассказы — страница 13 из 47

ПОДРУГИ

1

Слухи о том, что нынче будут проводить газ, возникли весной. Будто уже принято решение, отпущены деньги, — вот только кончится грязь.

Но грязь высохла, из земли, из почек полезла молодая зелень, заматерела, переходя в лето, и лето тоже минуло, отдарившись всеми своими плодами, которые могло и успело дать, а никто никакого газа проводить не думал, и толки о нем завяли.

И тут, когда снова все развезло, под ногами хлюпало и чавкало, деревья снова сделались голы и черны, лишь трава еще мертво зеленела, ожидая снега, чтобы сопреть под ним, по поселку в местах скопления народа — на дверях обоих продовольственных магазинов, на дверях поссовета, на электрическом столбе возле клуба и подле расписания движения поездов на станции — появились вырванные из тетради листки с объявлением, что в ближайшее воскресенье, в одиннадцать ноль-ноль, в клубе состоится организационное собрание членов-пайщиков газификационного кооператива «Синий огонек», прием заявлений от желающих — перед началом собрания.

Весть о собрании принесла Павле Поликарповне Фрося с Лесной, тридцать два, придя просить ее посмотреть заболевшего внучонка.

— Какой кооператив, Фрося? — строго спросила Алевтина Евграфьевна, будто это Фрося была ответственна за то, что в объявлении говорилось так, а не по-другому. — Что, лавочку какую-то частную устраивать будут? Газ — дело государственное.

— Да вот, что прочитала, то сказала, — виноватясь, ответила Фрося. — А слухи-то — будто за свои, вообще, деньги проводить будем, да.

— Странно что-то, — с этою же всё отчитывающей строгостью произнесла Алевтина Евграфьевна. — Газ — дело государственное, не может такого быть, чтобы частную лавочку из этого делать.

— Ну да ты что на нее, — укорачивая приятельницу, с улыбкой погладила Алевтину Евграфьевну по плечу Павла Поликарповна. — Что прочитала, то и сказала, что еще тебе. Узнаем в воскресенье. — И спросила Фросю: — А из амбулатории врач была?

— Была, — сказала Фрося. — Да только что она… наорала только, навыписывала — а и не глянула толком. Мы уж вам верим, Павла-ликарповна, — с льстиво-подкупающей улыбкой проговорила она. — Уж вы и нас, и детей наших… так мы уж вам верим. Она его и не послушала толком, а температура-то сорок, ну как воспаление легких…

— Приду, Фрося, — сказала Павла Поликарповна. — Ты беги, не жди, я пока соберусь… Я уж не та сейчас, не могу, как прежде. Потихоньку да полегоньку.

— Ну, придете, главное. Будем ждать, — обрадованно отозвалась Фрося, вышелестела с кухни к порогу, натянула на ноги оставленные там кирзачи и уже с грохотом притопнула ими. — А скоро, нет? — спросила она, открыв дверь в сени и грохотнув за порог.

— Да сейчас прямо, сейчас, — успокоила ее Павла Поликарповна. — Соберусь только.

— Ну, ага, — сказала Фрося, топчась за порогом в дверях. — Побегу, скажу своей…

Она была в черном обтершемся ватнике, черном глухом платке, и лицо тоже было какое-то черно-каленое, будто вороненая сталь, и выглядела она, наверное, не много моложе самой Павлы Поликарповны. А Павла Поликарповна помнила ее еще девочкой лет восьми с пневмонией, у всех у них были в семье слабые легкие, у дочери в детстве начался даже бронхоаденит, начальный туберкулез, не так просто боялась Фрося воспаления легких у внучонка.

— Не понимаю тебя, — сказала Алевтина Евграфьевна, когда Фрося ушла и Павла Поликарповна, хватаясь за углы, побрела в комнату одеваться к улице. — У тебя в магазин сползать сил нет, а тут ты пойдешь. Пусть несут, раз им нужно. Должны же понимать люди.

— Да ты что! Сорок температура. Я Фросю знаю, она не соврет. Полтора годика, как можно!

— А в семьдесят шесть можно? Ох, Павла! — Алевтина Евграфьевна встала с табуретки, на которой сидела, греясь у печки, и пошаркала в комнату следом. — Жизнь тебя не учит, любишь на загорбке таскать. Не в том умелость, чтобы навьючиться да волочь, а в том, чтобы других, кто волочь не хочет, помогать заставить. А так-то, если все сама да сама…

Они были подругами еще с мединститута в Петрограде, с самого двадцать второго, лишь поступили, но Павла Поликарповна как приехала сюда в двадцать седьмом, так и прожила здесь всю жизнь, а Алевтина Евграфьевна после института пошла по организационной части, в тридцатых годах служила даже в наркомате, и дружба, бывало, обрывалась на годы, но вновь каждый раз возникала после перерыва, и вот на старости лет пришлось даже снова, как в молодости, жить вместе.

— В магазин я схожу, — сказала Павла Поликарповна, переодеваясь за дверцей гардероба в выходные юбку с кофтой. В молодости, когда жили в общежитии целой кучей, раздевалась-одевалась — гляди на нее хоть все; теперь она стеснялась своего старого тела и, пусть Алевтина была ничуть не лучше ее, старалась, переодеваясь, сделать это так, чтобы остаться неувиденной. — Пойду обратно, там близко, и заверну.

— За мясом к заведующей обратись. Есть у них где-нибудь, лежит, припрятано. — Алевтина Евграфьевна грузно опустилась на диван и перевела дыхание. Она была толстая, большая, сырая, ноги у нее по-слоновьи отекли, и сама она никуда дальше калитки не ходила. — Я бы на твоем месте, между прочим, давно бы куда надо пожаловалась: пять сроков депутатом поссовета была, могут тебя мясом обеспечить?!

Павла Поликарповна не ответила ей. Они жили вместе третий год, и она с самого начала поняла, что Алевтине перечить не надо.

— Ты фонендоскоп не перекладывала куда? — спросила она. — На подоконнике у меня лежал.

Фонендоскоп отыскался на полочке под телевизором. Павла Поликарповна положила его в сумку, взяла кошелек с деньгами, взяла из угла за дверью батог, с которым ходила по улице пять уже лет, с тех пор как сломала ногу, и вышла в прихожую одеваться-обуваться в уличное.

Алевтина Евграфьевна поднялась с дивана и опять пошаркала вслед за ней.

— Мясо купишь — так на потом, а я сейчас просто щи сварю. Щи сварю да пшенку с маслом, а?

— Ты извини меня, что убегаю. Не могу не пойти, раз просят, сорок температура… — чувствуя себя виноватой, что она уходит, а Алевтина остается здесь готовить обед, сказала Павла Поликарповна.

— Беги, беги, чего, раз жизнь не учит, — сказала Алевтина Евграфьевна, останавливаясь в дверях и одышисто ходя грудью вверх-вниз.

На улице висела в воздухе морось, все вокруг — оставшаяся зеленеть трава, черные стволы деревьев, черная крыша сарая, черные стены бывшей баньки, черные комья земли в перекопанном соседском огороде — все мокро блестело, мозгло было и холодно, никуда не хотелось идти, но Павла Поликарповна заставила себя сойти с крыльца, вышла под морось, и как вышла, тут уж сразу стало легче. Самое трудное — выйти.

2

Собрание вел председатель поссовета. Он сказал, что, как уже все, наверно, знают, райсоветом принято постановление о дальнейшей газификации района и городскому газовому тресту предложено разработать перспективный план газификационных работ, трест план разработал, и по этому плану их поселок включен в число первых. Но, хоть он и включен в число, сам собой газ не придет, нужны на это дело деньги, а денег на это дело у поссовета нет, едва-едва выкраивают в год тыщу-другую, чтобы асфальтировать тротуары, и выход один: организовать газификационный кооператив.

Он еще не закончил своей речи, — из зала начали выкликать вопросы, а уж когда закончил, завалили ими, и, как всегда, гвалт поднялся — ничего не слышно, кричали, обвиняли председателя, что эти асфальты, которые он кладет, через три года разваливаются, ничего от них не остается, на кой они, такие асфальты, жили без них раньше и дальше можно, и председатель, побагровев, тоже кричал, отвечая, и тыкал с трибуны пальцем:

— Ты, ты, вот ты, Саватейкин! Лично видел, машину с гравием к себе на участок перехватил! Не перехватывали бы, ничего бы с ним не сделалось, лежал бы, как положили, а то на голой земле будет тебе он лежать?!

— А у самого-то ко двору — дорога прямо ведет, а?! — кричал Саватейкин. — На машине ездишь, горя не знаешь! Это у тебя откуда, а?!

— Приходи, документы покажу откуда! — с разящей властностью отмахивался от него председатель.

— Документы, а! Чтобы асфальт — частному лицу отпустили?!

— Я не частное, я при исполнении, и не забывайся, Саватейкин!

Павла Поликарповна помнила и председателя, и Саватейкина мальчишками, учились в одном классе; вскоре после войны она прирабатывала школьным врачом, председатель с Саватейкиным и тогда были врагами, потому и помнила их: то останавливала хлеставшую из носа кровь одному, то зашивала рассеченную губу другому…

Алевтина Евграфьевна ждала дома с жарко натопленной печью.

— Что, промерзла там у себя в клубе? — спросила она Павлу Поликарповну со своего любимого места на табуретке у печи. — Раздевайся давай, проходи, рассказывай.

Павла Поликарповна сняла пальто, справилась с сапогами, переобулась в тапочки, — ах, как хорошо, как славно было прийти с холоду в натопленный дом и разговаривать с живым человеком!..

Она пересказала Алевтине Евграфьевне все услышанное на собрании, позабавив ее по пути спором председателя с Саватейкиным, и Алевтина Евграфьевна спросила с недоверием:

— Как это так у поссовета денег нет? Решение принято, а денег нет?

Всю жизнь проработавши по организационной части, разучившись отличать бронхит от трахеита, разучившись пальпировать, так что не могла прощупать вылезшую из-под ребер на два пальца печень у малыша, Алевтина Евграфьевна представляла себе любое дело так, что если решение принято, то дело уже, в общем, и сделано, остается только самая малость — исполнить его.

— Так а откуда у них деньги? С налогов наших? Налоги наши — весь им доход, больше взять неоткуда.

— А! — сказала Алевтина Евграфьевна сердито. Поворочалась на табуретке своим большим телом, подставляясь к жару печи боком, и добавила: — И чего ты в дыре этой прожила всю жизнь. Интересно тебе было?

— Что ты говоришь, Алевтина? — Павле Поликарповне стало неприятно и больно. — Как я могла отсюда уехать? Я здесь двадцать два года единственным врачом была, до сорок девятого, — подумай! В сорок девятом только и прислали другого, а меня в город, в райбольницу взяли.

— Тоже правда, — согласилась Алевтина Евграфьевна. — На кого бы ты бросила… — И спросила, помолчав: — Так, думаешь, вступать? Тысяча рублей… ого сколько!

Павла Поликарповна сама не знала, вступать ли. Так бы, конечно, если бы не эта тысяча, в которую, сказал председатель, обойдется газ, — вступать, и без всяких разговоров. Как бы все с газом легче стало. На нынешнюю вот зиму дров еще хватит, а на будущую? Раньше хоть как депутат через поссовет могла выписать из лесничества, а теперь только через гортоп, пойди поезди туда, попробуй что хорошее взять. Никогда у них ничего, кроме осины. Да иметь дело с этими орущими грузчиками, машину доставать… И кто потом будет пилить, колоть? Пашка? Он не сын, он внук, его твой дом до десяти лет тянул… И с готовкой бы как облегчил газ. Раньше подле клуба керосинная лавка стояла, сбегала, купила бидончик и жарь-парь на керогазе, хоть и грязно, а быстро и удобно. А теперь лавки нет, керосину нигде не достанешь, на электроплитке — только чайник вскипятить, так долго на ней все, да две не включишь, только одну, мигом от двух пробки вылетают, — плохая сеть, что ли… опять же все на печи да на печи, три раза в день топить ее — куда это годно. Как бы хорошо стало с газом. Весной, когда пошли слухи, так радовались с Алевтиной. Что, составлять эту тысячу с ней пополам? Захочет ли? А если и согласится, правильно ли это — принимать от нее? Все же она-то не владелица дома, если что — никаких прав на него…

— Вообще с газом, Алевтина… — начала она и не закончила: скрипуче пропела наружная дверь, по сеням пробухали, и сенная дверь, без всякого стука, открылась. Еще по шагам Павла Поликарповна поняла, что это сосед. Она знала его, шаги в сенях наизусть, и привычка открывать дверь без всякого стука тоже была его.

— Кости греем сидим? — весело сказал сосед, с маху бросая за собой дверь обратно на косяк. Не снимая резиновых, в комьях размокшей земли сапог, он прошел к кухне и остановился в широком ее входном проеме, привалившись к стене плечом. — Тепло у вас, хорошо, — с довольством повел он свободным плечом. Он был в сапогах, но в рубахе, — видно, выскакивал по каким-то недолгим делам во двор и вот, перед тем как возвращаться к себе, завернул. — Видел вас на собрании, — обращаясь теперь к одной Павле Поликарповне, все с этою же лихой веселостью удачливого человека, проговорил он, — так понимаю, что тоже на синий огонек потянуло? — Он похехекал немного. Что-то ему показалось в своих словах смешным. — Чтобы потом не замялось, не забылось, делаю предложение сразу: водяное отопление единое. «АГВ»-сто двадцать — за мой счет, и паровая система — моя работа.

Павла Поликарповна почувствовала, как в голове у нее зашумело и уши ей заложило. Да неужели же нет у этого человека совести? Уже похоронил их обеих, заботится заранее об удобствах, чтобы потом не возиться с переделками…

— Благодарю вас за заботу, — зачем-то поклонившись, сухо проговорила она. — Но предложение ваше преждевременное, у нас еще ничего не решено. Будем мы или не будем.

— Нечего, дружок, облизываться ходить, — вмешалась Алевтина Евграфьевна. Она все знала об отношениях подруги с соседом и упрекала ее, что она интеллигентничает с ним, с такими интеллигентничать нельзя, они простого языка не понимают, с ними нужно говорить, прежде угостив кулаком. — Нечего, да, что веселишься? Ничего тебе не достанется, можешь быть уверенным.

Сосед снова похехекал. Он был нерослым, но крепким, широким в плечах мужиком, в самом зрелом, заматерелом самом возрасте, сорок один год, и руки у него буквально гудели от жажды работы, — как возвращался с завода, так до самой темени и воротил без передыху во дворе, и в крепковзглядых сереньких его глазах на мясистом заветренном лице тоже была сейчас эта жажда — жажда новой предстоящей работы.

— Не достанется? — сказал он. Оттолкнулся плечом от стенки, обшмыгал хозяйским взглядом кухню и пошел обратно к сеням. — А кому ж, как не мне? — вытолкнув дверь из косяка резким ударом руки, обернулся он. В голосе его была та же лихая веселость удачливости. — Вот вы все ж таки бабы, с бабами как? Кто ее очень хочет, того она непременно и будет.

Он ушел, пробухав по сеням сапогами, в ушах у Павлы Поликарповны будто ревел под шквальным грозовым ветром еловый лес, она стала задыхаться, — начинался приступ астмы.

Натужно вытягивая вперед шею, слыша, какое свистящее, хриплое сделалось у нее дыхание, она торопливо заперехватывалась по углам в комнату, — баллончик с аэрозолем лежал на своем обычном месте на подоконнике.

— Ох, Павла, — сказала Алевтина Евграфьевна из дверного проема, глядя, как она сидит на диване и глубоко, облегченно дышит после лекарства. — Распустила себя совсем. Обращать на эту мразь внимание.

— Да ведь что, Аля… — Павла Поликарповна сокрушенно пожала плечами. — Я ведь и не хочу вовсе. Это помимо меня…

Она снова поднесла баллончик с аэрозолем ко рту, нажала на распылитель и вдохнула в себя брызнувшее из отверстия тугое холодящее облачко.

— А вообще, что — тысяча на двоих, — сказала Алевтина Евграфьевна, проходя к столу, выдвигая стул и садясь на него. — Можно вообще и осилить. У меня тысяча триста на книжке, ну, восемьсот останется. Дети со мной жить не могут, мешаюсь им, так похоронить-то уж похоронят. Когда, они обещают, газ будет?

— Да говорят, если все дружно возьмемся, документы все выправим, строителей не подведем, так к будущей зиме, может.

— Давай, — сказала Алевтина Евграфьевна. — Я согласна, давай. Как ты? С газом хорошо, чисто. Мне-то не привыкать, а тебе на старости лет, знаешь, какое удовольствие?

— Да, хочется, да, хочется… — стыдясь того, что Алевтина так точно угадала ее желание, проговорила Павла Поликарповна. — Если ты соглашаешься…

— А, — сказала Алевтина Евграфьевна. — А вдруг еще двадцать лет проживем? Сосед твой — от цирроза печени, а нам ничего? Будем тогда жалеть…

3

Осень была желудевой, под каждым дубом лежало в траве ковром, Фрося, когда ходила к ней слушать внука, похвалилась тремя мешками в сенях — вон сколько для скотины набрали, — и примета не подвела: зима как установилась в середине ноября, так и правила по зимней своей колее, ни разу с нее не соскочив ни в оттепель, ни в слишком ранние, поперед своего срока забежавшие морозы, блюла себя, все выходило как положено да в свою пору, и жить по такой зиме было легко и весело, — все равно как жизнь вела себя с тобой честно и прямо, и тебе ответно можно было тоже не таиться от нее.

По домам прошла с ведомостным листом секретарша поссоветовского председателя, выбранная на том первом собрании кассиром, и Павла Поликарповна с Алевтиной Евграфьевной внесли в кооператив двадцать рублей — вступительный взнос. Потом, скоро, собрали еще по семьдесят — на проектные работы, дело, видимо, неслышно, незаметно для них, крутилось и вертелось, зубчик цеплял за зубчик, зубчик за зубчик, проворачивая маховик, — в рождественский снег пришли, с сугробами на плечах и шапках, двое, мужчина и женщина, обхлопались в сенях, попросили паспорт на владение, спросили, где планируется ставить плиту с колонкой, сделали обмеры, внесли какие-то записи в свой блокнот и ушли, взяв паспорт с собой. Вечером после их появления снова приходил сосед, нетрезвый на этот раз, с крепким запахом изо рта, снова предлагал ставить одну колонку, решить прямо сейчас, пока еще не поздно, пока нет проекта, — Павла Поликарповна не выходила к нему, разговаривала Алевтина Евграфьевна, сосед, уходя, слышала Павла Поликарповна из комнаты, назвал их «куриными мозгами».

В первый день Нового года, к темени уже, приехал не объявлявшийся с самого лета внук. Приехал он, чего никогда не случалось раньше, с девушкой. С друзьями, когда навещал, — бывало, с друзьями приезжал, с двумя, с тремя сразу, а с девушкой еще никогда! «Невеста? — тревожно торкнулось в груди у Павлы Поликарповны, когда знакомилась. — Или жена уже?» Павел мог и жениться, ничего не сообщив, не поставив ее о том в известность, — такой парень.

Девушка была как девушка, точь-в-точь, как и все другие московские девушки и молоденькие женщины, которыми, только начинался дачный сезон, запруживался поселок: местные подводили глаза и румянили щеки ярко и грубо, одевались или кулемами, или модно уж до того, что смотрелись попугаями, у московских же и краска на лицах, и одежда — все было тоньше, умереннее, будто бы кто-то там в Москве учил их вкусу.

Зачем приезжал Павел, так и осталось непонятным. Накрыли с Алевтиной Евграфьевной стол для чая, Павел с девушкой выпили по чашке и засобирались обратно. Павла Поликарповна, когда внук с девушкой, Таня ее звали, вышли в прихожую одеваться, зазвала его обратно в комнату, закрыла дверь и спросила:

— Ты что, на смотрины привозил?

Внуку было неловко, что ему пришлось оставить Таню там, в прихожей, одну, и он все поглядывал на закрытую дверь.

— Что значит смотрины! — посмеялся он. — Приехали, да и все.

— Нет, ну ты что, жениться собираешься? Или женился уже? — высказала мучивший ее весь этот час вопрос Павла Поликарповна.

— Да что ты, баб, ну, я не знаю: смотрины сразу, жениться… — и недовольно, и весело ответил внук. — Так просто приехали, или ты что, против?

— Наоборот. Мне бы, наоборот, хотелось, чтобы ты почаще приезжал. Раз хотя бы в месяц.

— Ох, баб, — сказал внук. Он вздохнул. — Месяц — вжик, и пролетел, и нет его. Как спичка, я спать не успеваю. Если б мне еще езды до тебя не четыре часа. До Москвы да с вокзала на вокзал…

Павла Поликарповна положила ему руку на плечо и погладила.

— Письма пиши. Много не надо, жив-здоров, и все. Понял? — И не стала заставлять его отвечать на этот свой вопрос. Спросила: — К матери ходишь?

— Хожу, — сказал внук, не делая попыток вернуться к теме писем. — Перед снегом был. Бетон там в основании немного выкрошился, весной я там сделаю все как надо.

Глазам у Павлы Поликарповны на миг сделалось горячо.

— Не забывай мать, — сказала она. Перемогла себя и спросила снова, хотелось получить все-таки мало-мальски хотя бы понятный ответ: — Что, просто так, говоришь, приехали, просто прокатиться куда-то хотелось, я правильно поняла?

— Да так, баб, так, — ответил внук, снова оглядываясь на дверь и переступая, незаметно, может быть, даже для самого себя, к ней поближе.

— Она мне вообще, ничего… понравилась. — На всякий случай Павла Поликарповна решила высказать свое мнение. — Молчать умеет, не выскакивает. Уже хорошо. Значит, работать умеет, не лентяйка.

— Ну, баб, ты даешь! — Внук развеселился. — Эта все равно что быстро ешь — хороший работник.

— А что тут смешного? — Павле Поликарповне сделалось немного обидно. — Это я тебе как врач говорю. Это все физиологически объяснимо, и никакой тайны.

— Ну ладно, баб, ладно, — уступающе сказал внук. И шагнул к двери. — Я пойду, неудобно оставлять…

— Иди, иди, — отпустила его Павла Поликарповна.

Ночью она спала плохо, случился приступ астмы, которых у нее, как встала зима, ни разу не было, аэрозоль не помог, и Алевтине Евграфьевне пришлось ставить кипятить шприц, вводить ей адреналин.

Но к полудню она уже расходилась — «растопталась», привыкла она говорить по-старому, как говорили здесь местные, когда приехала сюда, — и ничего, приступы больше не повторялись, и согласилась даже, когда предложили пойти в детский сад, подменить на время отпуска врача. Шла по утрам, помогая себе батогом, к звонкоголосой лепетне ребятишек, предвкушала ту минуту, когда, будто в какое родниковое озеро окунется с головой в этот лепечущий гвалт, и думалось о том, что жить, хоть тебе столько лет, хоть прожита, казалось бы, жизнь под самое горло — никого, считай, рядом, с кем начинала, — хорошо. Славная какая стояла зима. Давно не выпадало такой. Все какие-то неровные: то холод, то оттепель, то снега нет до января, то вместо снегопада дождь, — изждалась настоящей зимы.

Она вообще почему-то любила зиму, никогда не тяготилась ею, даже если та затягивалась несусветно, — всегда любила, а последние годы так и просто лучше себя чувствовала зимой, оживала прямо.

4

С председателем поссовета Павла Поликарповна встретилась в поссоветском коридоре, когда приходила в партком платить партвзносы. Она уже уплатила, пробиралась в полутьме его к выходу, председатель, плеснув из дверей ярким июльским днем, вошел с улицы и тяжелым развалистым шагом пошел навстречу, она поздоровалась, он, не умеряя шага, ответил на ходу, затем, видно, сообразил, кому отвечал, и остановился, окликнул ее:

— Павла-ликарповна! Ну-ка зайдите-ка ко мне!

Он ввел ее в свой кабинет с красно зашторенными от постороннего уличного взгляда окнами, посадил на стул возле своего стола, сел в свое рабочее крутящееся кресло и, беря из мраморного квадратного стакана остро отточенный красный карандаш, спросил:

— Что, как жизнь, Павла-ликарповна? На газ, значит, я списки проглядывал, тоже решились?

— Решилась, Вадим Романович. — Когда-то, лет тому уж двенадцать назад, когда он только сделался председателем, Павле Поликарповне было непривычно для языка называть его по имени-отчеству, но ничего, привыкла мало-помалу. — Хочется, хоть под конец жизни, с таким удобством пожить. Как там дела-то, что слышно, скоро будут проводить, нет?

— Есть, значит, деньги, раз решились? — не отвечая ей, поигрывая карандашом, спросил председатель.

— Что, взаймы хотите? — Павла Поликарповна улыбнулась своей шутке. — Нет, Вадим Романович, если только рублей десять, двадцать…

— Мг, мг, — покивал председатель, бросил карандаш обратно в стакан и сцепил на столе перед собой руки. — Бумага к нам, Павла-ликарповна, поступила: частной практикой занимаетесь.

— Это как? — Павла Поликарповна почувствовала, как от горла вниз прокатился холодный горький ком, ударил в бронхи и рассыпался холодными горькими брызгами по всей груди. — В смысле… как я частной практикой?

— Да ну вот так, как. Обыкновенной частной. Как еще. На машинах за вами приезжают, на машинах отвозят, кто не на личной, так на такси… И прямо в дом к вам везут, очередь целая. Есть такое дело?

Павла Поликарповна поняла.

— Так а что делать? — сказала она. — Я выгоню, если пришли? Могу, не могу, смотрю, конечно. Если уж только лежу, встать не в силах.. И езжу, конечно. Что делать, если тридцать девять температура, не понесешь, а из амбулатории только к местным ходят. Заставьте их, почему они не ходят к дачникам, я вам сколько говорю об этом? Я раньше, сколько лет работала, ко всем ходила.

— Ну, раньше! — отрубил председатель. — Раньше столько дачников не было. А сейчас их столько да у всех болеют — не набегаться. У нас на дачников ставок не прибавляют летом.

— Вот вам и ответ, почему я частной практикой, — выделила голосом эти два слова Павла Поликарповна, — занимаюсь. Я клятву Гиппократа давала, я не могу иначе. Что в этом дурного, Вадим Романович, я не понимаю?

Председатель, закусив губу и посасывая ее, не отвечал, казалось, целую вечность.

— Сигнал поступил, деньги вы за осмотр берете, Павла-ликарповна. — сказал он наконец. — Десять рублей. А иной день шесть-семь человек у вас получается.

Холодные горькие брызги от разбившегося кома в легких мешали дышать.

— Как можно, — с трудом находя в себе слова, с трудом выталкивая их из себя, проговорила Павла Поликарповна, — как можно такое… в таком обвинять… ничего даже не проверив. Я не знаю, кто написал… догадываюсь только… но как можно, из-за того лишь, что кто-то…

— Нет-нет, Павла-ликарповна! — торопливо перебил ее председатель, вскидывая руки защитным жестом, ладонями вперед. — Вы меня не так поняли, я вас не обвиняю, что вы, в самом деле! Письмо, кстати, — развел он руками, — анонимное, так что я так же знаю, как вы, кто его написал, я лишь, как говорится, проинформировать вас хотел, чтобы вы в виду имели.

— Спасибо, — сказала Павла Поликарповна. — Буду.

— Кстати, вполне вероятно, это кто-нибудь из ваших же дачников и написал.

— Они не мои, Вадим Романович. Такие же мои, как ваши. Ваши, может быть, даже побольше. И какое дачникам дело до моего газа…

— А кому ж дело? — потянулся к ней через стол председатель.

Павла Поликарповна едва удержалась, чтобы не сказать кому. Да ведь не пойман — не вор. А если и поймаешь, что с того проку… как с гуся вода с него.

— Что об этом, — сказала она. — Кому-то, видимо, есть… Вы вот ответили бы, раз уж мы беседуем с вами, что с газом: будет нынче к зиме?

Председателю так сразу было тяжело переключить себя на другое.

— Ну, в общем, я вас… — протянул он, — поставил вас в известность… К зиме?! — вскинулся он. — Ну, Павла-ликарповна, это вы просто не понимаете, что такое газ. К зиме, дай бог, только всякую документацию утрясти.

— Так сами вы тогда говорили, на собрании, — к зиме.

— Нет, если к будущей только, — так, словно о будущей он и говорил, сказал председатель. — Подготовит институт проект, надо еще через райисполком пробивать, чтобы трест нас в план включил. У него в первую очередь государственные объекты, мы для него мелочь, их там еще поуламывать надо.

Дома Павлу Поликарповну ждала новость.

Под яблоней, ликующе блестя в солнечной ряби никелированными частями, стояла эдакой клетчатой красной ракеткой коляска, по двору с клубком веревки в руках ходил внук, высматривая, куда ловчее ее привязать.

— Баб! — обрадованно-смущенно обернулся он на ее оклик. — Здравствуй!.. Ты не сердись, что мы сразу так, не уведомив… но ты ведь не против?

Из дому, услышав, видимо, через окно их голоса, торопливо выскочила на крыльцо та самая, с которой внук приезжал тогда на Новый год, — Таня.

— Здравствуйте, Павла Поликарповна, — спускаясь к ним вниз, с этою же, что у внука, смущенной улыбкой, проговорила она. — Мы так неожиданно, видимо, да? Вы уж не обижайтесь на нас. Я Паше говорила, что неудобно, давай напишем, но он говорит, что ничего, что все нормально, скорее нужно выезжать. А у мальчика темечко маленькое, ему прямо круглые сутки свежий воздух нужен, каждый буквально день дорог… — Она сейчас сыпала такой скороговоркой, какой и ждать нельзя было от той молчуньи, что приезжала с Павлом в прошлый раз, — все равно что не шла, а семенила.

Первое ошеломление с Павлы Поликарповны схлынуло.

— Так вас, — сказала она, — поздравить нужно? — И посмотрела на внука.

Внук, улыбаясь, развел руками.

— Сколько мальчику? — спросила Павла Поликарповна Таню.

— Месяц вчера, — с готовностью отозвалась та.

Вчера месяц, родился, значит, в июне… и значит, тогда, на Новый год, когда приезжали, подходило уже к трем. Не для того ли и приезжали, — привозил посмотреть, куда можно будет выехать на воздух?..

Через порог, показавшись сначала одной своей слоновьей ногой, медленно перетащив затем другую, вышагнула на крыльцо Алевтина Евграфьевна.

— Правнука посмотрела? — спросила она Павлу Поликарповну оттуда. — По новым правилам с самого рождения растят: не спеленут совсем, руками-ногами туда-сюда.

— Так теперь все так советуют, и в книгах так написано, — быстро повернулась в сторону Алевтины Евграфьевны Таня.

— Молоко есть? — спросила ее Павла Поликарповна.

— Есть. Но не хватает. На сегодня мы привезли, а на завтра уже… сможете нам помочь?

— Попробую… — Павла Поликарповна, подпираясь батогом, пошла по меже между грядками с зеленью к яблоне. Грядок было на весь участок — эти две, и все, да и на те-то у самих не хватило сил, только сажали, а копал спекшуюся за зиму землю, рыхлил и боронил Фросин зять, за пятерку, и еле уговорили еще, не хотел, Фрося уломала.

Правнук лежал в коляске в великих ему, хотя и были самого еще малого размера, ползунках, как бы еще лет семь назад Павла Поликарповна ни одной матери не позволила, эдаким крабиком — вилочкой ноги, вилочкой за голову руки, — страдальческая гримаса от тяжкого пути из теплого темного материнского лона на белый свет уже почти исчезла с его лица, и цвет лица тоже уже был почти нормален.

Руки его во сне дернулись, он взмахнул ими, задел себя по щеке и, сморщившись, подал голос:

— Ну-те, ну-те, баю, баю, — качнула коляску, вмиг умилившись, Павла Поликарповна, младенец замолчал, благодарно светлея лицом, и она с ясной отчетливостью увидела себя идущей с мужем по двору их институтской клиники в отделение для родов, и вдруг ногам мокро, и она испугалась, что не дошла и как же это — прямо тут, во дворе, ведь темно уже, и стыд перед мужем, что он при этом… Но то, оказывается, отошли только воды.

— Ну, как наследник? — спросил сбоку, заглядывая в коляску и помогая качать ее, внук.

— Вот я погляжу его, как проснется, — ответила Павла Поликарповна. — Тогда и скажу.

— Размножаемся? — крикнул со своей половины сосед. Он вышел из гаража, в руках у него была масляная тряпка. — Свой теперь пациент появился, жалко, денег с него не возьмешь!

Он даже не таился, что он, не кто другой, писал письмо.

На ночь легли спать, — Павла Поликарповна с молодыми и правнуком в комнате, Алевтина Евграфьевна на кухне. Мальчик спал плохо, кричал, будил всех, два раза обделался, Таня громыхала в прихожей тазиком, замачивая испачкавшееся, утром, что Павла Поликарповна, что Алевтина Евграфьевна, еле поднялись.

Была суббота, внуку не на работу, сразу после завтрака он полез на чердак за колыбелькой, в которой качались его дядя, его мать, он сам и вот теперь предстояло его сыну, — осмотреть ее, привести в порядок, подчинить, покрасить, — и Павла Поликарповна попросила заодно спустить с чердака валявшуюся там где-то, по отдельности все части, кровать.

Кровать затащили в баньку, поставили на пол подле полка, на ночь Павла Поликарповна подтопила немного печь, и Алевтина Евграфьевна легла здесь. Павла Поликарповна легла на ее место на кухне.

Так и прожили лето: то одна в бане, то другая, воздуху в ней не хватало, приходилось держать дверь нараспашку — все равно что спать на улице, — и было страшно. Что-то, случалось, принимались среди ночи грызть под полом мыши, шуршать чем-то и трещать; казалось в темноте, они прямо у тебя под кроватью и прогрызаются, чтобы заскочить на нее, — Павла Поликарповна, когда спала в бане, ставила свой батог у изголовья и, проснувшись от мышей, стучала им в пол. Мыши замолкали, но, только она переставала стучать, тут же принимались снова грызть и трещать, и она снова стучала… и длилось это иной раз полночи. Алевтина Евграфьевна по ее примеру тоже нашла себе палку, тоже стучала ночами, и, когда внук с семьей уехал, когда опять стали спать в доме, в комнате, с неделю, наверное, чувствовали себя как именинницы.

5

В конце февраля, в мозглую предвесеннюю оттепель спешным порядком, в два буквально дня, собрали деньги на проводку магистральной линии, по четыреста семьдесят рублей с хозяина. Через месяц, уже по весенней хляби, собрали еще — за отвод, за внутреннюю проводку, — с кого теперь сколько, в зависимости от индивидуального проекта, с Полины Поликарповны взяли сто шестьдесят восемь рублей. Правление кооператива провело собрание, на нем снова выступил председатель поссовета и сказал, что лично помогает правлению, трест отказывается, но благодаря его, председательским, усилиям, к седьмому ноября все будут с голубым огоньком.

На нынешний год Павле Поликарповне удалось выписать два толстых литературных журнала, они с Алевтиной Евграфьевной были с чтением и начало года прожили счастливо.

На Первое мая Павлу Поликарповну как одну из старейших коммунистов района пригласили посидеть в президиуме собрания городской общественности, прислали машину, она взяла с собой Алевтину Евграфьевну, после собрания состоялся концерт, с двумя знаменитыми певицами из Москвы, и обе они остались очень довольны. Только вот на обратную дорогу машины не было, и такси тоже никак поймать не удавалось, пришлось ехать последним рейсовым автобусом, в костоломной давке, и на следующий день поднимались с постелей до самого обеда.

И только поднялись, сени наполнились шагами, дверь распахнулась, и вошел внук с сонно болтавшимся сыном на плече, и следом за ним втиснулась в прихожую Таня.

— Не ждали? — ликующе спросил внук.

Он был немного навеселе, дорога, видимо, утомила его, и он сейчас радовался, что она уже позади, всё, добрались до места.

— С праздником! — весело сказала Таня. — Давно как не виделись!..

Не виделись и в самом деле давно, — с той поры, как они в прошлом году уехали. Как уехали — так и исчезли, ни слуху ни духу, и Павла Поликарповна не знала даже, какой у них московский адрес.

Вечером, когда утряслось с ночевкой, распределились кто где, и правнук уже спал ночным сном в спущенной вновь с чердака колыбельке, сидели на кухне у печи за чаем.

— Ты, баб, толково мне объясняй, — говорил внук в ответ на рассказ Павлы Поликарповны, что предстоит сделать в доме для приемки газа. — Как так может быть, что ни котел они не будут устанавливать, ни плиту? Не может такого быть, это элементарно. Не так ты поняла что-то. Они газовщики, никто, кроме них, и устанавливать-то не имеет права. Они просто не позволят никому другому.

— Вот! — торжествующе глядела на Павлу Поликарповну Алевтина Евграфьевна. — Я тебе что говорила? Он больше в этом деле понимает, чем мы. Ходит туда одна на собрания, — уже обращаясь к Павлу с Таней, осуждающе добавляла она, — что не так, не проверишь. Как это так может быть, — снова глядела она на Павлу Поликарповну, — чтобы мы сами котлы устанавливали. Есть государственная организация, с ней договор, она приняла на себя обязательства…

— Я, баб, почему выясняю, — снова возвращался на старое внук, — знать нужно, что, в самом деле, делать. Как я сам тебе вытяжку делать буду, скажи? Там ведь техусловия определенные есть, откуда я их знаю? Это все равно что ты мне выпишешь лекарство от болезни, а как принимать, не скажешь. В гроб я себя вгоню, а не вылечусь.

Павла Поликарповна недоуменно пожимала плечами.

— Может, ты прав… не знаю. Может, не так поняла их… может. Я ведь не разбираюсь в этом деле.

— Паровое отопление по дому проводить — это да, это другое дело, это к ним касательства уже не имеет. — Внук прихлебывал из чашки, дотягивался до стола, брал чайник и доливал в чашку. — Тут да, надо самим. Сантехников каких-то надо искать… я поищу.

Таня пила свой чай молча, совсем так вела себя, как в первый свой новогодний приезд, но от того, наверно, на нынешний раз, что умаялась за год с ребенком — сидела, пила чай и засыпала сидя, — это мужчины только думают, что ребенка родить да вырастить — это безделица, не в труд, а не от того ли женщины и старятся раньше.

— У матери-то как? — спросила внука Павла Поликарповна. — Тогда весной не сумел, а после что, поправил могилу?

Внук дернул отрицательно головой:

— Нет. Так все и не добрался.

Павла Поликарповна почувствовала слезы у глаз.

— Свозил бы ты меня к ней. Два года не была. Без помощи мне не добраться.

— Свожу, — пробормотал внук. — Сессию вот спихну, и летом. Хорошо?

— Хорошо, — согласилась Павла Поликарповна. — Давай обязательно только.

Она прожила свою жизнь здесь вот, в этом полудачном поселке, разросшемся из небольшого пригородного сельца; а дочь — в другую сторону от Москвы, двести километров между ними, и недалеко вроде, и далеко. Вот Павел, если у него все пойдет ладно с его Татьяной, если не так, как у дочери с мужем, будет столичным жителем…

Снова было пошла прошлогодняя летняя жизнь — только уже не надо было каждое утро бегать в ясли за молоком и кефиром, — но в первых числах июня Тане настала пора возвращаться на работу, и на подмену ей приехала только что вышедшая на пенсию мать.

Теперь внук с Татьяной стали приезжать только на субботу — воскресенье, а мать ее оказалась человеком тяжелого, дурного нрава; она принялась все переустраивать в хозяйстве по-своему, перевязывать веревки для сушки белья, которые, оказывается, были натянуты в тени, передвигать мебель в комнате, потому что диван, на котором она спала, стоял далеко от окна, с Алевтиной Евграфьевной у них заискрило с первого дня, и через две недели этой совместной жизни Павла Поликарповна застала подругу за укладыванием чемодана.

— Не дури, Алевтина, — сказала она, называя ее полным именем. — Мы с тобой хозяйки, не она, что ты дуришь?

— А не дурю, а не могу больше, все! — сердито, не глядя на нее, ответила Алевтина Евграфьевна. — Ты терпи, тебе куда деться, а мне что!.. Поеду, попробую со своими лето, до осени. Да Морозовы вроде, писали, в Англию уезжают, так буду вообще одна жить в квартире.

Морозовыми она называла свою младшую дочь с мужем, муж ее работал по торговле с заграницей, и они чаще находились за рубежом, чем в Москве.

Другую дочь она тоже называла по фамилии мужа — Лавкиной, — оттого, наверно, что и та, и другая давно ее только раздражали:

— И хапают, и хапают, и ни о чем больше ни единой мысли — только нахапать. Кто научил? Не воспитывала такого. Начнешь указывать, — не лезь, не твое дело! Срамища!..

Ни разу, сколько Алевтина Евграфьевна жила здесь у Павлы Поликарповны, ни одна дочь, ни Морозова, ни Лавкина, не навестили ее. Письма, правда, писали обе они исправно.

— А кто тебе в магазин сходит, одна там будешь? — спросила Павла Поликарповна. — Думаешь ты об этом?

— А! — сказала Алевтина Евграфьевна. — Много мне надо. Булку хлеба да бутылку молока. Кто-то из соседей да найдется добрый.

Она заставила Павлу Поликарповну пойти на шоссе, по которому насквозь через поселок неслись со свистом машины, Павла Поликарповна поймала такси, свезла подругу на станцию, посадила там в электричку и пошла домой.

Забираясь в такси, она прислонила к придорожной березе свой батог, забыла его и сейчас шла без него. Идти до дому со станции было километра полтора, без батога тяжело, и она часто останавливалась, передыхала. Дышалось трудно, со свистом, она боялась приступа, — на случай приступа ничего у нее с собой не было.

Но все обошлось, добралась нормально.

А плохо стало через два дня, в другой дороге, — ходила на кладбище к мужу и возвращалась. Аэрозоль был с собой, и добралась до людей, и так, с дороги, ее и увезли в районную больницу.

…К жизни она вернулась через месяц. Была уже середина июля, цвели липы, на «золотой китайке» круглобоко светились созревающие яблоки, поспела, висела черно-блестящими гроздьями смородина, подходила малина. Вдоль улиц тянулись прорытые экскаватором траншеи с гребнем вынутой земли рядом, кое-где возле траншей лежали кучи обернутых чем-то белым труб.

Мать Тани за месяц больницы Павлы Поликарповны совсем обвыклась в доме, все теперь в хозяйстве было по ее, даже лопаты и грабли в сарае стояли в другом месте. Правнук был здоров, крепко за этот месяц прибавил в весе и росте — заметно прямо для глаза, ходил уже вовсю и всюду лез, — гляди только поглядывай, чтобы не залез куда не следует. Павел навещал Павлу Поликарповну в больнице три раза, последний раз перед самой выпиской, и она знала от него, что Фрося отказала им в молоке.

— Почему отказала? — первое, что спросила она у матери Тани, когда нагляделась на правнука. Летом в магазине молока было не купить, привозили три раза в неделю, но из расчета на основное население поселка, а оно летом превышало это основное раз в пять. Прежде Павла Поликарповна брала молоко по соседству, лет десять подряд, сорок, а после пятьдесят копеек за литр, но соседка в нынешнюю зиму продала корову, и пришлось договариваться с Фросей. У Фроси были свои постоянные, из года в год переходящие покупатели, но Павле Поликарповне она не могла не дать и полтора литра на день выделила. Разве что далеко было ходить, сама Павла Поликарповна не могла, и ходила всякий раз Танина мать.

— А потому отказала — правда ей не понравилась, — ответила Танина мать.

— Какая правда?

— А что молоко ее шестидесяти не стоит. Она же за литр до шестидесяти копеек подняла. Я ей так и сказала, не стоит, а она: не хотите, не берите, — пришла назавтра, а она: нет для вас!

Фрося, когда увидела Павлу Поликарповну, повинно заулыбалась:

— Уж жду вас, Павла-ликарповна. Уж измаялась, как, думаю, там ваш правнучек-то без молока-то… Но только ведь она-то кто? Она столичная жительница, она ничего в наших делах не понимает, это вы знаете… стоит шестьдесят, не стоит… раз все по шестьдесят, так и я по шестьдесят, сколько теперь корову-то держать денег надо!.. Уж цена одна, для всех, я так не могу — одному по столько, а другому по столько, я так перессорюсь со всеми… уж вы-то понимаете!..

От Фроси же Павла Поликарповна узнала новости о газе.

Вскоре, как она угодила в больницу, председатель поссовета сбил на машине насмерть человека, пьяницу Уголькова с Саврасовской, восемьдесят один, ему стало не до газа, и трест, прорыв кое-где траншеи, завезя на отдельные участки трубы, работы прекратил. Угольков хоть и пьяница, а в тот вечер будто бы был трезвый, как весеннее стекло, а председатель как раз был принявший, будто бы первый протокол, сделанный гаишниками, показал, что виноват председатель, а после появился новый протокол, где говорилось, что виноват пострадавший, жена Уголькова подала сейчас на суд… в общем, не до газу председателю, и потому нынче газа не будет.

Павла Поликарповна брела, подпираясь батогом, плеща в бидончике молоком, домой, и в душе, к собственному удивлению, было чувство облегчения: вот и хорошо, что ничего в нынешнем году, что на будущий все хлопоты… Чем дальше, тем больше эта затея с газом страшила ее. Она сейчас представить себе не могла, как она будет заниматься паровым отоплением, котлом, плитой, вытяжкой… откуда у нее силы возьмутся поднять такие работы. Какой из Павла помощник, — никакой. Не сделал за два месяца ничего и дальше ничего не сделает, все на ней. И как с Алей нехорошо, как нехорошо: что ж она, будет теперь каждое лето уезжать, что ли?..

6

Алевтина Евграфьевна не появилась ни к желтому листу, ни к голым ветвям, не было от нее, с той самой поры, как уехала, и никакой весточки, и Павла Поликарповна забеспокоилась. Правнука, свежо, чисто — ни одного аллергического узелка на щеках — зарумянившегося на свежем воздухе и живом, из-под коровы, молоке, уже увезли в Москву, но внук с женой еще приехали раз — собрать оставшиеся после лета всякие мелкие вещи, и Павла Поликарповна дала внуку все телефоны, все адреса, какие у нее нашлись, попросила узнать, что с подругой и как. Ночами температура на улице падала, случалось, ниже нуля, вода на дне ведра в сенях подергивалась хрустким ледком, но Павла Поликарповна все пока не топила печи, обходилась и для еды, и для обогрева электроплиткой. Дров почти совсем не осталось, и она ругала себя, что не решилась быть с внуком понастойчивее. Павел раз съездил в город на базу, но вернулся пустой; ездить приходилось в будний день, отпрашиваться с работы — не так, в общем, просто, — следовало подтолкнуть его, подстегнуть, да покрепче, ей что-то было неловко, и так он больше не собрался. Павла Поликарповна попробовала договориться с кем из соседей, чтобы продали сколько-нибудь колотых уже, — но у всех было в обрез, никто в ожидании газа дровами не запасался, сами не знали, как протянуть нынешнюю зиму.

Через неделю после внукова приезда Павла Поликарповна получила от него письмо. Письмо было короткое, торопливое, и, торопясь написать его, внук, должно быть, не особо понимал, какую страшную новость он сообщает.

Алевтина Евграфьевна не поселилась ни у старшей дочери, ни у младшей, может быть, сколько-то и пожила у кого-то из них, но только как на перевальном пункте, чтобы собрать-оформить всякие необходимые бумаги, — она отправилась жить в дом для престарелых. Она не прожила в нем и месяца, через месяц ее уже хоронили. Она умерла от воспаления легких, полученного после принятого душа, наверно, ее кололи антибиотиками, но старческий организм воспаление легких пересиливает редко…

У Павлы Поликарповны, когда прочитала письмо, все внутри как закостенело.

Ведь Алевтина решила для себя с домом престарелых еще здесь, еще когда только уезжала отсюда, знала, что сделает это, с этой мыслью и ехала, несомненно, но обманула, не сказала правды… Жить вдвоем, на равных, как бы вернувшись в молодые студенческие годы, — она могла, но приживалкой — нет. Лучше дом престарелых, хоть всего-то койка с тумбочкой — да свои, а есть что свое — не жизнь над тобой, а ты уж над ней хозяйка…

И как стыдно, как стыдно, и никак уже, главное, не исправить: получается, обобрала ее, — половину денег взяла за газ. Конечно, там-то, за порогом за этим, не нужны никакие деньги, да все равно не успокоение, — обобрала, получается…

Жить, однако, раз сама еще жила, было нужно. Через час, через два ли, как села с письмом на диван (и все вот сидела окостенев), Павла Поликарповна почувствовала, что она совсем заколела в холодной комнате без движения, встала, принесла из сарая несколько поленьев и первый раз за осень затопила печь. И когда растапливала ее, щепая лучину маленьким, ловким таким для руки топориком, давно уже, с мужниной, пожалуй, смерти, не точенным по-настоящему, пожалела, впервые так остро и потерянно, что позарилась на газ. К чему он ей… Нынешнюю зиму как-нибудь уж протянет, а на будущий год обязательно заставит Павла купить дров. Пусть даже будет одна осина. Тоже ведь горит. Сколько ей там осталось… зачем газ, а Павел сюда после нее будет наезжать только летом — тоже ему особо ни к чему…

На следующий день она пошла к Саватейкину, тому, с которым ругался председатель поссовета на первом, организационном собрании, Саватейкин минувшим летом был избран новым, третьим уже по счету председателем кооператива, пошла просить выписать ее из кооператива, но оказалось, что, выписавшись, она может получить обратно только те сто шестьдесят восемь рублей, что за внутреннюю проводку, а на все остальные деньги — согласно трестовским бумагам — работы уже произведены и отдавать нечего.

У калитки саватейкинского участка, идя ни с чем обратно, Павла Поликарповна столкнулась с председателем поссовета.

— А, Павла-ликарповна, рад видеть! — поприветствовал председатель.

Все для него в приключившейся с ним истории закончилось благополучно, до суда дело не дошло, только пришлось, чтобы окончательно закрыть дело, дать жене Уголькова, который все-таки был пьяный, три тысячи, и председатель снова стал прежним, обрел прежнюю уверенную осанку, прежней стала его тяжелая развалистая походка, и шел он сейчас к Саватейкину, видимо, по газовым делам.

— Как ноги, бегают? — спросил председатель. Голос его был бодр и исполнен властной энергии.

— Понемногу, Вадим Романович, — сказала Павла Поликарповна. И не сдержалась, поделилась зачем-то: — Подруга вот у меня, жила со мной, умерла…

— А… мг, мг… — Сообщение ее застигло председателя врасплох, не был он готов ни к чему такому. — С частной практикой как, закрыли? — спросил он, оправившись.

Павле Поликарповне стало обидно и горько. Будто у них и не было того разговора!..

— А что, — спросила она, — еще одна, новая анонимка пришла?

Председатель понял, что завернул не в ту сторону.

— Нет, все в порядке, — сказал он, подняв руку и отрицательно потряся ею. Обошел Павлу Поликарповну, ступил в саватейкинский двор и спросил быстро — загладить свой промах и быть свободным от неловкости: — На жизнь обид нет никаких?

Он так спросил, что сразу и не поймешь, о чем. Павла Поликарповна протянула неопределенно:

— А что на жизнь…

— Ну и отлично! — как подхватил председатель, потряс еще раз рукой, теперь прощаясь, и пошел по залитой бетоном дорожке к саватейкинскому дому.

«Может, о дровах нужно было?» — запоздало сообразила Павла Поликарповна.

Но председатель уже поднимался на крыльцо, уже занес руку, чтобы толкнуть дверь, и она не решилась окликнуть его.

Всю зиму она топила печь через день, а то через два, надевая на себя по мере того, как дом выстывал, валенки, кофты, платки, а под конец и пальто. Дрова все кончились еще перед Новым годом, и топила всем, что только могла насобирать по двору: сухими ветвями, подгнившими кольями для подвязки малины, старыми ящиками, обломками черенков от лопат — разобрала, распилила и порубила хлипковатый навесец, пристроенный в свое время мужем к сараю для летнего хранения садового инвентаря. У соседа, прямо у обернутой в сторону Павлы Поликарповны стенки сарая, щерилась поленьями неровно выбранная, большая еще довольно поленница, он видел, как Павла Поликарповна мучается с дровами, усмехался, глядя, как она, разобрав еще часть навеса, слабосильно тюкает по доскам топором, но дров своих не предлагал. Может быть, если бы Павла Поликарповна попросила у него, он бы и не отказал, но она не просила.

Кооператив завез и сложил в клубовском складе котлы с плитами. Павла Поликарповна сходила к Фросе, та уломала зятя доставить за пятерку на санях котел и плиту со склада, тот доставил и, сидя потом у Павлы Поликарповны на кухне, приняв внутрь обговоренную сверх пятерки чекушку, подрядился летом сделать ей и вытяжку, и установить сам котел с плитой.

— Что значит установить?! — говорил он, захмелевше размахивая руками. — Правильно, ничего нам трест не должен! Трубы с газом они подсоединят, их дело. Не денутся никуда, подсоединят. Хотят, не хотят — подсоединят. А плиту-то саму на что, на пол? На дерево? Ха-а!.. Пожарная противобезопасность запрещает. Асбест, а на асбест железо или лучше кафель, и по стене, до высоты метр двадцать — то же самое…

Он был неплохой, мягконравный парень, с мягкой, ласковой улыбкой, но ленивый и любитель выпить, работал газосварщиком в городе, и Фрося ругалась, что мог бы много захалтуривать со своей специальностью, если бы не лень, а то он соглашался на халтуру, когда уж совсем поджимало с деньгами на выпивку.

— А где же его, асбест с железом, доставать? — обескураженно спросила Павла Поликарповна. Не знала, не знала, понятия не имела, когда решалась с Алевтиной на газ, что нужны будут такие вещи…

— Где хошь, там и доставай, — сказал Фросин зять. — Хочешь жить, умей убить. — И повторил, прислушиваясь к своим словам: — Хочешь жить — умей убить!.. — Видимо, он где-то, может быть, в каком-нибудь западном приключенческом фильме, что во множестве появились на экранах, слышал эту фразу, сейчас она выскочила ему на язык и понравилась. — Живы будем, Пав-ликарповна, достанем. Не с прилавка, так из-под… Трубы асбоцементные для вытяжки нужны. Жесть. Одевать их в нее. Заплатите, Пав-ликарповна, — сделаем. Слесаря, отопление делать, достать? Достанем, Пав-ликарповна. Не заржавеет за нами. Вы — нам сына приглядываете, мы вам в свою очередь… Спасибо за сына! Дура тогда эта, амбулаторная… Спасибо, Пав-ликарповна!..

Его вконец развезло, он одевался — никак не мог попасть рукой в рукав, тыкал ею, тыкал, надоело — и просто запахнулся, оставив рукав висеть как у безрукого, нахлобучил шапку и ушел, громко хлопнув дверью. Потом хлопнула за ним и наружная дверь.

Павла Поликарповна посидела недвижно, глядя на светло блестевшую опорожненную четвертинку на столе, взяла от печи батог и поднялась…

Она выглянула, приоткрыв дверь и включив на мгновение свет, в сени, посмотрела на стоящие в углу зеленый цилиндр котла на разлапых тонких ножках и по-больничному стерильно сверкающую белой эмалью плиту с надписью «ВЕРА-303» над духовкой, выключила свет и пошла в комнату. Сегодня она топила, в доме было тепло, и можно было ходить в одном халате.

Семьдесят девятый, представить только — семьдесят девятый, плеснулось в ней на ходу. Нынешнюю эту зиму она все что-то изумлялась своему возрасту, будто только что открыла, сколько ей; заметила это и велела себе не допускать мыслей о возрасте, но они приходили и приходили сами собой, противу воли.

Зачем-то она пошла в комнату… не просто так, а что-то нужно было… но что? Никак она не могла вспомнить. Стояла на пороге, мучительно напрягалась, вспоминая, и не вспоминалось.

А какой Хабаровск стал, Чита какой, опять помимо всякой воли, будто откуда-то снаружи вошло в нее, подумалось ей. Попади сейчас — не узнаешь… Всю жизнь хотелось съездить, побывать в молодости, все некогда было, все не выходило, — так и не съездила…

НАСЛЕДСТВО

1

За что его ненавидела Яхромцева, он не понимал. Но ненавидела люто, бешено, пистолет бы ей в руки и знать, что ничего не будет, наверно, убила бы. Обсуждали на отделе проект нового графика ремонтных работ по заводу, все сходились на том, что график наконец скорректирован с энергетиками так, как надо, учтены все параметры, все увязано со сроками прохождения заказов, делали кое-какие замечания, вносили предложения и уточняли, но так это все было, по мелочам; проводил обсуждение Мастецкий, зам. главного механика, повернулся в сторону Яхромцевой, ни звуком до того за целые полчаса с лишком не выказавшей своего присутствия на обсуждении, спросил: «А ваше мнение, Нина Викторовна?» Сидели вразброс по всему замначальническому углу отдельской комнаты, кто за чьим столом, кто сбоку стола, кто в проходе, а Ленька Вериго, тот вообще на столе, забросив ногу на ногу, привалившись к стене и отхлебывая маленькими глоточками кофе из крышки принесенного из дому термоса.

— Вы полагаете, мое мнение Елисеева может интересовать? — отозвалась на вопрос заммеханика через паузу Яхромцева. Вышло так, будто собрались сейчас обсуждать не пересоставленный Павлом график, а его самого. — По-моему, его интересуют только его собственные интересы. Я, простите, специально сидела сейчас, слушала и ничего не говорила. Только слушала. Чтобы понять, как это так происходит. Задача, насколько мне известно, состояла в том, чтобы подкорректировать прежний график, Елисеев же взял и со свойственным ему блестящим безмыслием перечеркнул работу, всю, подчеркну это, работу своих товарищей. И вот я слушала и удивлялась: никому почему-то не больно за это. А ведь упущения между тем серьезнейшие: двадцатитонный пресс из кузнечно-прессового вообще вылетел из плана! Просто нет! Это когда его в нынешнем году обязательно нужно ставить на капитальный! Формовочная линия в формовочном…

Павел сидел на стуле, глядя в пол перед собой, сжимал и разжимал кулаки.

Черт побери, специально устроила ему с этим прессом. С великим-великим трудом, но можно было всунуть его в график. Кузнечный вела она, подошел к ней: «А что, если двадцатитонный на следующий год, Нина Викторовна?» — поглядела на него своим терпеливо-мученическим взглядом святой, вынужденной иметь дело с приспешниками Вельзевула, и передернула плечами: «Пожалуйста! Дело ваше…» И сейчас в голосе, каким говорила, была та же, что в выражении глаз, терпеливо-мученическая интонация оскорбленного, униженного достоинства. Но в словах оказалась над собой не властна: «со свойственным ему блестящим безмыслием»…

— По срокам двадцатитонному, когда капитальный? — спросил Мастецкий.

— В прошлом еще году, — ответила Яхромцева. — Никак, как вы понимаете, нельзя больше тянуть.

В прошлом не сделали, в нынешнем не сделали, — сама, может быть, и виновата; но в будущем-то уж — конечно, обязательно, и тут виноват Елисеев, Елисеев, кто еще!..

— Павел Васильевич! — Голос у Мастецкого сделался требующе жесток. — В первую очередь следовало, почему вы не учли заявку Нины Викторовны?!

— А, старина, старайся, чтобы все это шло в огиб сердца, — говорил Павлу по дороге к метро Ленька Вериго. Он был ровесником Павлу, но не прошел через армию — школа, институт, завод — и работал в отделе главного механика скоро уже четыре года. От метро до завода было минут пятнадцать, можно было троллейбусом, но они обычно ходили пешком. — Мастец тебя выделяет, доверяет тебе, диплом защитишь — кандидат на выдвижение. А у этой дуры с диссером не получилось, у нее весь минимум сдан, у нее папа со связями, муж с положением, а диссера нет, диссера за нее никто не сделает, вот она и злобится.

— Да нет, ну так, будто я ей какой враг смертельный…

— Так конечно враг, а кто еще. Борьба за существование, старина. Всегда надо быть на стреме, подвалить другого, чтобы не подвалили тебя. Закон существования. Кого-то она должна была выбрать, выбрала тебя. Могла меня. Но на меня не пало.

Ленька был москвичом с рождения, с самого малолетства втягивал в себя пары ее атмосферы, насыщенной ионами различных слухов о подробностях жизни разных больших и просто знаменитых людей, люди, облеченные высшей властью, проносились за шторками тяжелых машин в каком-нибудь буквально шаге, когда шел после школы, помахивая сумкой, и, застигнутый красным светом светофора, тормозил посередине проспекта на «островке безопасности», — и все тайны жизни оттого казались ясны и доступны пониманию, не стоило никакого труда проследить все сцепление пружин, рычагов и болтов до самой педали… Павлу же, хотя и жил в Москве два уже почти года — в Москве засыпая, в Москве просыпаясь, — и сейчас еще было в ней тяжело, она утомляла его: и своей громадностью, и неохватностью своей для любого взора и знания, но, пуще того, людьми. Словно бы жили все не просто так, а храня в себе эту некую высшую тайну понимания сцеплений — им, каждому в отдельности, только и доступную, но не доступную никому другому вокруг. Прежде, когда ездил в Москву четыре раза в неделю по вечерам на занятия в институт, ощущал Москву иначе, разговаривал в перерывы между занятиями, дымя «Столичными» и «Явой», с ребятами-москвичами и завидовал им, что они в Москве, что им не надо таскаться в институт на электричке, два почти часа в одну сторону, два в другую, завидовал, что они работают на московских заводах — «Серп и молот», «Динамо», чего одни названия стоят! — положа руку на сердце, чему и завидовать было?.. но завидовал!

— Съездим со мной за город, в наследственное мое имение? — спросил Павел.

— Это еще зачем? — протянул Ленька.

— Да ну за компанию. Не хочется просто одному. Письмо тут от этого соседа пришло…

— Морду, что ли, бить?

— Да нет, ну!.. — Павел усмехнулся. Ленька понимал все очень практически и делово. — Поговорить просто.

— Когда?

— В воскресенье.

— В воскресенье? — переспросил Ленька. И помотал головой: — Нет, старина. Не выйдет. Занято воскресенье. Буду одну обхаживать… ай, черт что такое, знаешь! Голова кружится, знаешь.

— Жениться хочешь?

— Жениться — не морковку дергать. Это тебе для прописки нужно было, а мне — если по нужде только…

Вечер стоял с легким, мягким морозцем, с неба сыпало легким, редким снежком, и идти эти пятнадцать минут до метро было одним наслаждением, хотелось, чтобы не пятнадцать было, а полчаса.

— Ну, жаль, что не составишь компанию, — сказал Павел, уже внизу, в зале станции, между двумя грохочущими оглушительно поездами, прощаясь. Леньке было две станции до конца радиуса, а ему до кольцевой, пересадка, да еще пересадка, на другой конец столицы-матушки. — А то, может…

— Кто может, тот делает, кто не может, тот хорошо живет, — перебил его Ленька. У него много было таких вот присловий на всякие случаи жизни, и он любил отделываться ими. — Пока, старина.

Павел несся в послерабочей вагонной толчее сквозь змеящуюся спрутами кабелей по стене черную тьму туннеля и думал, что бабушка, наверно, считала его черствым, холодным, эгоистичным человеком: просила приезжать, а он не приезжал, просила писать, а он не писал… ох, господи, старуха, одна, с клюкой, еле до магазина… Если бы она знала, как у него жало сердце при взгляде на нее, как обламывало дыхание… но что он мог поделать, как приезжать, когда писать: работа, вечерний институт, суббота — воскресенье — над конспектами, над чертежами, над учебниками, да и любви ведь еще при этом хотелось, как душу из тебя вынимало: идешь по улице, едешь так вот в метро, в электричке — глаза, будто сами собой, оглядывают, высматривают… не волен над собой, не волен! Какое уж тут приезжать, какие письма… И пацан родился, — завязывайся, значит, узлом, выворачивайся наизнанку, а надо прокормить всех, обуть-одеть, и не только о сейчас думать, а и о том, что в будущем: то ли диссер, как Ленька говорит, присматривать, обнюхиваться, то ли в начальство как-то проламываться…

Жене от работы до дома было на полчаса меньше, чем ему, и она уже вернулась.

— Ой, вот и папа наш пришел, вот и папулечка наш!.. — услышал Павел ее голос, открывая дверь, захлопнул, они уже шли с Гришкой из комнаты ему навстречу: сын, сияя счастливой, безудержной, во все лицо улыбкой, наклонясь вперед и быстро-быстро, будто падал и хотел удержаться, перебирая ногами, она, согнувшись над ним, с расставленными руками, готовая в любой миг, если сын и в самом деле станет падать, подхватить его.

— А вот он и пришел, ваш папуля, вот он и пришел! — в тон жене ответил Павел, сын набежал на его подставленные руки, и Павел подкинул сына к потолку, раз, другой, третий, потолки были низкие, и подкидывал осторожно, чуть-чуть лишь, но сын визжал от восторга и счастья, от страха и блаженства, и хотелось схватить его в охапку, прижать его к себе, прижаться, плавясь от нежности, к нему, но только что с мороза, холодный, и Павел не позволил себе этого, удержался.

— Апа, — сказал сын, когда опустил его на пол. Он еще не говорил, только десятка полтора слов, пуская пузыри, и «апа» сейчас значило, должно быть, «папа» — восторг и благодарность за подпотолочное летание, — как в другой раз обозначало «мяч».

— Как дела? — спросила жена, кладя сыну руки на плечи, прижимая к своим ногам, чтобы он не мешал отцу раздеваться.

— Нормально, — отозвался Павел. — А у тебя?

— Заказ сегодня хороший. Масло вологодское, колбаса копченая, а главное, чай индийский, две пачки со слоном, а в нагрузку всего одна грузинского маленькая.

Жена после техникума работала в Главном архитектурном управлении, управление было прикреплено к хорошему магазину, и в заказах по пятницам всегда у них оказывалось что-нибудь дефицитное.

— Как, — снизив голос до шепота, показал Павел глазами в сторону кухни, где, слышно было, орудовала теща, — в духе, нет?

Он не то что боялся тещу, но просто, если она случалась не в настроении, полагал лучшим отмолчаться, чем вступить с нею в какой-нибудь разговор.

— В духе, в духе, — ответила жена с покровительственной улыбкой. Павлу — теща, ей — мать, и она могла не обращать внимания на ее настроение.

— А-па, — сказал сын, просительно протягивая снизу руки к Павлу. Отец разделся, остался в пиджаке, и он чувствовал право вновь оказаться у него на руках.

— Когда уж ты языком замолотишь, — нагибаясь, беря его и прижимая наконец к себе, касаясь его теплой нежной щеки своей холодной, настудившейся щекой, стиснуто проговорил Павел. — Когда замолотишь, дрянце ты мое, а!..

Сыну была приятна его холодная щека, и он, счастливо взвизгивая, старался теснее вжаться в нее.

— Замолотит — не нарадуешься! — произнесла с кухни невидимая теща. — Так молотить будет — уши заткнешь.

«Ну уж», — улыбнулись Павел с Таней друг другу глазами.

— Как-нибудь уж потерпим! — крикнула Таня матери.

После ужина, когда сын был уложен, Павел сел на кухне за расчищенный стол, развернул чертеж, придавил по углам утюгом, книгами, банкой с вареньем, выложил сверху листочки с расчетами. Теща, расчистив стол и вымыв посуду, ушла в комнату к Гришке, смотреть с приглушенным звуком телевизор, жена отправилась в ванную стирать. В трубе, когда она открывала-закрывала кран, грохочуще ревело, — надо было вызывать мастера, менять в кране прокладку.

Голова после прожитого дня, после этого обсуждения графика с пинком, который ему дала Яхромцева, была чугунно-пуста, не было сил заниматься никакими расчетами. Не получалось что-то ни черта…

Павел встал из-за стола, зажег под чайником огонь, достал банку с растворимым кофе, всыпал в чашку две ложки. Кофе недавно подорожал и покупался только для него, даже Таня, уж какая любительница, не решалась без нужды заварить себе хотя бы полчашки.

Ленька Вериго предлагал: да брось ты сидеть ночами, себе дороже, балда ты стоеросовая. Есть люди, знаю их, специалисты, в конструкторском и работают, и курсовые тебе сделают, и диплом, за лист — тридцать — пятьдесят рублей, в зависимости от сложности, какого отказываешься?!

Павел не мог бы объяснить и самому себе, почему отказывается. На курсе, он знал, делала так добрая половина. Вечернее отделение, все, в основном, с производства, зачем им эти расчеты, на производстве нужно план давать, и все. Но он не мог. Хотел несколько раз, попросил Леньку даже свести с теми ребятами — и отказался потом. Будто бы стояла внутри какая преграда, — и не мог одолеть ее.

Он просидел за столом до часу ночи. Жена давно легла, лежала с другой стороны стола на диване, спала теща, сын просыпался раз, закричав, — сбегал к нему в комнату, чтобы теще не подниматься, успокоил и снова сел. Кофе помог, голова была чистая — будто промыл ее кофе. Свет мешал Тане, она ворочалась, перекладывалась с боку на бок, охала, — так по-настоящему и не спала до той самой поры, как он поднялся и погасил свет.

— Ты заявление на квартиру подал? — спросила она, когда он ложился к ней, обнимая его и укладываясь головой ему на плечо.

— Как я подам. У нас, как и у вас, положение — только через пять лет работы.

— Да ведь можно же как-то в обход, наверно.

— Наверно. Но я не знаю как.

Квартира, с тех пор, как они стали жить вместе, а особенно когда родился Гришка, сделалась для них главной проблемой. Хорошо, кухня большая, влез этот вот диван, а так бы вообще — хоть по головам ходи. На человека у них получалось по четыре метра, в райисполкоме их поставили на очередь, но в райисполкоме — это на десять лет, и случалось, целые вечера просиживали, говорили, как бы это так устроить, чтобы включили в список на заводе без пяти этих лет, но разговоры и есть разговоры, ничего от них не менялось.

2

Калитка была занесена снегом. Павел, просунув руку между штакетинами, подергал ручку щеколды, она не поддавалась, — видимо, приморозило.

Идти через соседскую калитку не хотелось — все равно что ты его гость, выйдет, — и Павел, потоптавшись на месте, попробовал открыть щеколду еще раз. Щеколда не поддалась. А даже если бы и поддалась, дошло до него, что с того, как он пойдет к дому по этой снежной целине?

Сосед, вероятно, увидел его в окно и, когда Павел вывернул из-за угла, стоял на крыльце — в одной рубахе и натиснутой наспех на голову шапке.

— Вот молоток, что приехал! — воскликнул он, протягивая сверху руку, как бы приглашая тем Павла подняться к нему на крыльцо. — А то уж я думал, ты в бабку, гордецом да молчком.

— Здравствуйте, — сказал Павел, останавливаясь внизу и не вынимая рук из карманов пальто.

Сосед постоял с вытянутой рукой,, опустил ее и похехекал.

— Ну, ладом, ладом… Давай заходи, — позвал он затем, кивая на дверь за спиной, — студено на воздухе-то.

— Зайду сейчас, — отозвался Павел. — Только у себя побываю.

— Ну, ладом, ладом, — снова похехекал сосед. Хехеканье его было уступающе-подобострастным и хозяйски-уверенным вместе.

Павел обогнул крыльцо и взошел на него с другой стороны. У соседа за дощатой перегородкой крыльцо было из крепких, тесно пригнанных одна к другой досок, здесь же оно все прогнило, доски оторвались от гвоздей и торчали какая куда, нижняя ступень, чтобы не провалилась, была подперта снизу двумя кирпичами.

Павел вспомнил: прошлым летом, когда приехал сюда с Гришкой, он и подпирал ее этими кирпичами. Подпер — ничего, крепко вышло, и на том закончил ремонт…

Замок поддался ключу с каким-то радостным звонким щелком, и дверь, отпущенная им, сама оттолкнулась от косяка и приоткрылась.

Павел почувствовал, как сердце из груди поднимается к горлу, и горло ему стиснуло горячим тугим спазмом. Казалось, дом ждал его, давно уже, изождался в ожидании, и сейчас с собачьей счастливой нетерпеливостью зовет поскорее войти внутрь.

Он не был здесь с самых похорон. И все в доме осталось так, как бросил тогда. Торопился на электричку, зацепил, бегая по кухне в сборах, табуретку, она упала, не поднял ее — не до того! — и так она и лежала на боку, торча схваченными перекладиной у низа ножками.

Павел поднял табуретку и поставил в угол. Под ногами неприятно хрустела цементная крошка. Как бабушка не успела убрать за мастерами, делавшими ей вытяжку, так ничего и не убралось. Не до уборки ему было. Гроб надо было заказать, венки, машину найти, документы выправить, — этим вот и занимался.

Он прошел в комнату. Посередине ее, как никогда обычно, обычно — в углу у окна, стоял с оголенной столешницей стол. Не было поминок. И как вот снял скатерть, чтобы поставить гроб, так и не застелил после.

Павел обошел стол, взялся за столешницу и оттащил к окну на обычное место. Стол был старый, темно-красного, видимо, когда-то, теперь красно-бурого цвета, фанеровка местами отслоилась, отскочила, и в гладкой поверхности там и сям появились плоские черные плешины. Павел провел по неровному, зазубренному краю одной из таких плешин указательным пальцем. И вспомнилось тотчас: стол был точно такой и много уже лет назад, в детстве его, когда еще не было и в помине никакого отчима, отец жил с ними, и они часто, все втроем, приезжали сюда, к бабушке с дедушкой, и он, случалось, жил здесь все лето, и, помнится, так сладостно почему-то было поднять скатерть, обнажить темное дерево столешницы и водить по трещинам на ней и этим черным впадинам пальцем, — казалось, это некий потаенный, недоступный для тебя, но несомненно существующий мир, в котором, невидимые твоему глазу, живут свои светлые и черные люди, там есть дворцы и тюрьмы, и маленькие лошадки, впряженные в кареты, весело цокают по вымощенным булыжником улицам…

Сердце, стоявшее в горле, стиснуло горло еще крепче, и в глазах резануло слезами. Ах же ты господи!.. Вовсе он не был черствым и эгоистичным, что же делать, что же делать, не получалось у него по-другому…

Он открыл шифоньер, достал с полки скатерть, сдул со стола пыль и, взмахнув скатертью, постелил ее. И мигом в комнате сделалось по-жилому, уютно сделалось и хорошо, только холод в доме, уже остро жегший тело сквозь все надетые одежды, какой-то застойно-мозглый, кажется, куда более крепкий, чем на улице, напоминал о том, что никто здесь не обитает.

На тумбочке подле телевизора, сверху стопки медицинских и литературных журналов вперемешку, лежала новенькая, с глянцевитой желтой обложкой тетрадь. Рука почему-то потянулась к ней, сняла со стопки…

«За трубы для отопления», — было написано в левой части страницы. Черточка и прижавшиеся к самому обрезу страницы цифры: «67 руб.»

Павел вздрогнул. Вон это что такое.

«За жесть — 35 руб.».

Как Таня с тещей рассердились на нее, когда она отказалась принять их всех с Гришкой на нынешнее лето. Сколько было намолото языком по этому поводу!.. И он молол, он тоже, тоже в стороне не остался.

«За вытяжку — 80 руб. — схватывали глаза дальше. — За батареи — 45 руб. Фросиному зятю за установку котла и плиты — 40 руб. 2-й раз за вытяжку — 160 руб.»

«2-й раз за вытяжку…» Павел закрыл тетрадку и положил ее обратно на стопку журналов. Ему стало ясно, в чем тогда винился перед ним пьяный тети Фросин зять, встретившийся на автобусной остановке, когда со справкой о смерти приехал из города, торопился в поссовет до закрытия, чтобы оформить бумаги для кладбища, а тот брал его за отвороты пальто, не пускал и все говорил заведенно, повторяя одно и то же помногу раз:

— Я ей порядком сделал… поверь! Все порядком! Уголки хлипкие, откуда я знал? Ну, откуда!.. Скажи?! Бабахнулась… Я виноват? Я виноват! Но я не виноват. Мне захалтурить надо было? Надо было! Откуда я знал, что они хлипкие? Хорошие такие уголки… Я первый раз делал. Эксперимент. Хочешь жить… надо же когда-то в первый? Я виноват! Я ей в глаза глядеть боялся, бегал от нее… знаешь?..

Что он знал, ничего он не знал. Откуда знать, когда последний раз видел ее живой еще в мае месяце. Когда приехали с Гришкой и она сказала, что печь ей скоро ломают, в доме будет холодно и жить, выходит, с ребенком нельзя…

В сенях хлопнула дверь, по полу там мягко протопали, открылась внутренняя дверь, и через порог переступил сосед. Теперь, кроме шапки, на нем был и ватник, и на ногах валенки. Извелся, видимо, ожиданием и решил прийти сам.

— Чего околеваешь-то здесь? — спросил он, проходя к Павлу в комнату. — А у меня, — подмигнул он и щелкнул себя пальцем по горлу, — и такое согревающее есть.

Павел и в самом деле за эти десять минут, проведенные здесь, озяб несусветно, но ему не хотелось идти к соседу. Оттого и сразу не пошел, а решил сначала сюда, что не хотелось. Теперь вот лишь, когда сосед заявился сам, и понял это до конца.

Бабушка никогда с ним не говорила о соседе — ни слова, ни полслова, ничего, — он знал все от матери. Мать тогда уже не жила тут, была замужем за его отцом, и уже родился он, их сын, но ездили сюда в ту пору часто, и все произошло у нее на глазах. Павел помнил даже имя-отчество того человека, которого дед с бабушкой поселили тогда, в пятьдесят пятом, в той, другой теперь половине дома, прорубив туда отдельный вход. Михаил Алексеевич Вяжанский.

Вяжанский с дедом не были никогда друзьями, но когда Вяжанский после двадцатилетнего почти отсутствия вновь появился в родных местах, с разрешением строиться в поселке и полученной на строительство ссудой, они с бабушкой сами предложили ему, пока он строится, жить у них. Вяжанский приехал с новой женой, тоже оттуда же, откуда приехал сам, и скоро к ним стал наведываться ее сын, проживший из своих девятнадцати лет пятнадцать по детприемникам и детдомам. Но Вяжанский, оказывается, пил горькую, пила горькую его жена, через год ссуда была спущена, и строиться оказалось не на что. Потом он умер, прожила сколько-то и умерла жена, и тут ее сын предъявил права на ту половину дома. Вяжанский с женой были прописаны, следовательно, имели права на дом, и следовательно, имел их как сын и он…

— А что вы меня, собственно, просили приехать? — спросил Павел. — Что за важное дело, о котором вы написали?

— А вот пойдем, — беря его под локоть, потянул сосед. — Пойдем, чего околевать.

Павел повел рукой, высвобождаясь.

— Да давайте здесь, чего тянуть.

— Оно, конечно, можно и здесь… — протянул сосед, цепкий жадный взгляд его обшмыгал комнату, и Павел догадался, что он оглядывает: систему парового отопления. Она не была закончена: трубы положены на скобы, но не соединены, одна батарея навешана, другая стояла, просто прислоненная к стене, и ржавое все, неприглядное, невыкрашенное. — Во владение-то вступил? — спросил сосед.

— А что, собственно? — Павел не понял, зачем это соседу.

— Ну так то, что я знаю, что не вступил.

— Не вступил, — согласился Павел. — А вам-то что, собственно, спрашиваю?

На мясистом заветренном лице соседа появилась улыбка лихой удачливости.

— А и не вступишь! Как вступишь, тут прописываться надо. А ты теперь москвич, от Москвы тебя пушкой, наверно, теперь не оторвешь?

До Павла стало понемногу доходить.

— Что, это и есть то самое важное ваше дело?

Сосед захехекал.

— Оно, — сказал он затем. — Даю тебе две тыщи, хорошие деньги, а то ни дома у тебя не будет, ни денег.

Павел усмехнулся.

— Да здесь в газ один две эти тыщи вложены.

— Мало ль что вложены. — Сосед снова похехекал. Неприятный какой-то был у него смех. Такой крепкий, широкий, осадистый, а смех — будто какого-то узкого, слабогрудого, согнутого… — Я твоей бабке предлагал, — снова обшмыгивая взглядом комнату, сказал он, — единую систему делать. Нет, не захотела. А так — мне теперь все переделывать, котел ее сносить, вытяжку снимать… что эти две тыщи? Бросовые деньги!

Никогда прежде Павел не имел с ним дела — впервые. Впервые вообще и разговаривал с ним, но и этого недолгого разговора вполне было достаточно, чтобы увидеть: мог, мог он оттяпать половину дома, ничуть не усовестясь. И эту бы оттяпал, будь в его силах, но не в силах, — и оттого вот за деньги.

— Иди-ка ты… а! — чувствуя, как стискиваются помимо воли зубы, выговорил он. — Иди-ка ты, пока…

Веселую лихую улыбку с лица у соседа будто смыло.

— Да ты не гоноши-ись, что ты гоноши-ишься… — проговорил он с тяжелой тягучестью. — Я таким, как ты, пасть рвал и жалости не знал. Грозить мне!.. Приползешь еще ко мне. И вот мое слово, чтоб знал, когда приползешь: три тысячи. И больше тебе не обломится.

Он повернулся и пошел, мягко топая валенками, к двери, дошел, приоткрыл ее и повернулся. И на лице у него снова была веселая улыбка удачливости, ничего в нем не осталось от толькошнего: «пасть рвал»…

— Все равно ж продашь, — сказал он. — Чего ломаешься.

3

Зима стояла тихая, спокойная, с обильным снегом, морозы не лютовали ни в декабре, ни в январе, случались ясные, ведреные дни, ночи с яркими крупными звездами, а температура низко не падала все равно. Бездомные собаки на пустыре, через который Павел ходил от дома к метро, молча и деловито катались то утрам в сугробах, чистили шерсть. Вороны много сидели на земле, на прибитом, утоптанном ногами снегу, отлетали от человека, садились было на дерево и тут же снова срывались на землю. У Павла не было зимнего пальто, ходил в демисезонном, прошлую свирепую зиму просто околевал в нем и нынешнею зимой прямо-таки наслаждался.

Жизнь неслась с прежнею бешеной скоростью. Чиркали дни, как спички, загорались и тут же отгорали. Но что-то случилось с ним этой зимою, — почувствовал вдруг себя привычным к чуждому прежде ритму, обладился в нем, сделалось в нем вполне удобно, все равно как обмялся новый костюм. Завод — институт — дом, дом — завод — институт, крутилось колесо, несся по нему, изо всех сил работая ногами-руками, и не замечал этого бега.

Когда вернулся после сессионного отпуска на работу, узнал, что Мастецкого назначают главным сварщиком, вызывали уже к главинжу, в партком, те поддерживают, остался только директор — и в приказ; и приказ появился. Сдавая дела преемнику, в перекур Мастецкий вызвал Павла с собой в коридор.

— Пойдешь со мной? — без всяких рассусоливаний спросил он.

В отделе главного сварщика Павлу предлагалась должность старшего инженера, на тридцать пять рублей больше, и он согласился, не раздумывая, тут же, между двумя сигаретными затяжками.

— Опять, что ли, от Яхромцевой пинки получать? — с усмешкой поглядывая на него сбоку, спросил Ленька. Они шли к метро, мороз был самый малехонький, и выпадавший из небесной глуби мохнатый снег мялся под ногами с неслышной податливостью.

— При чем здесь Яхромцева? — Павел даже рассердился на Вериго: что он, в самом деле, везде эту Яхромцеву… слова без поминания ее не скажет!

— Да то, что Мастец ее тоже берет!

Павел не поверил:

— Иди ты!

— Куда идти?! — Ленька захохотал. — Сам вот иди, раз веселой жизни себе желаешь.

— Да ну, а зачем она нужна ему? — Павел уже понимал, что Ленька всерьез, не разыгрывает его, но до конца он еще не мог поверить. — Какой из нее работник?

— Она ему, старина, не нужна, это точно, даже наоборот. Ей это нужно. Тебя тридцать пять твои манят, и ее тоже. Может, они ей не так, как тебе, но деньги, старина, лишними не бывают. Опять же к Мастецу привыкла. Он ей, что не так, слова не скажет, — мало разве? Муж человек большой, поговорил, где надо, Мастецу приказали: бери с собой. Сечешь, нет?

Павел молчал потерянно. Вон как, вон как!..

— Кто вешает нос, тот не пьет шампанского, — обнял, похлопал его по плечу Ленька. — Будешь и старшим, и Мастеца место займешь, дай срок. Яхромцева уйдет — у тебя никаких проблем, вот уж что важно так важно!

Павел еще не успел подумать об этом.

«А ведь действительно!» — дошло до него.

И потом, когда летел к дому, стиснутый со всех сторон чужими плечами, спинами, животами, по грохочущему чреву метро, собственный этот выклик все звучал в нем и звучал, повторяясь, и мало-помалу словно бы выжимал из груди вошедшую было в нее тягучую черную боль.

Но дома из-за этого, неожиданно для него, вышел скандал.

Он рассказал за ужином о предложении Мастецкого, о Яхромцевой — о всем раскладе, и о том, что решил, теща вдруг угрюмо умолкла, были еще какие-то разговоры, о всяком разном, — не отвечала, буркала лишь непонятное что-то, и все, и в ответ на Внуково приставание попробовать чай из его чашки, оттолкнула протянутую им ложку. Из ложки выплеснулось на нее, и тут она не выдержала:

— Я, Паша, знаешь, никогда в ваши дела не мешалась! Мне ой как тяжело было, когда моя дочь… вот, — повела она рукой, возле своего живота, — объявилась, а вы зарегистрируетесь, нет — неизвестно. Тяжело. Но не мешалась. И сейчас не мешаюсь. Мало ли как мне что не так у вас кажется!.. А только слушала тебя, слушала… ладно, вот вы такие, на современных не похожие, в тесноте согласны! Десять еще лет ждать! А я вот не согласна, нет. Я жизнь прожила, мне и отдохнуть хочется. Не толочься эдак, один по другому. Тридцать пять тебе — не деньги, ладно. А только ты что же, так и собираешься здесь у меня жить? Приехал — и потеснись, старуха! Кооператив строить, как другие строят, — это тебе ни к чему, да?!

— Мама! Мама! — с силой, требующе повторяла время от времени Таня.

— Помол-чи! — прикрикнула на нее мать. — Я не часто говорю, не затыкай мне рот. Гнездо-то свое оставил? — снова оборотилась она к Павлу. — Отчиму все свои метры оставил, для его новой фифы! Ни копейки с них за то не востребовал — живите, радуйтесь! А на мне, думаешь, можно ехать, ноги свесив?!

Павел молчал, наливаясь чем-то тяжелым, тягучим, темным, он чувствовал, долго не высидит, не осилит себя, слетит с тормозов, — спас Гришка: слушал, слушал, глядя на бабушку с боязливым недоумением, морщился все больше и больше — и разрыдался, громко, безутешно, с надрывом… и тут уж теща остановилась сама.

Оставаться дома после всего Павлу было сверх сил, он встал, вышел в прихожую, оделся и хлопнул за собой дверью.

Таня нагнала его уже на пустыре.

— Ты куда? — спросила она, набегая сзади и заступая ему дорогу.

— А никуда! — отворачивая от нее лицо, сказал Павел.

И в самом деле, некуда ему было идти.

— Но куда-то ведь ты шел! — тем же все требующим тоном, каким повторяла за столом: «Мама! Мама!» — проговорила Таня.

Павел понял, чего она боится.

— А никуда, ни к кому я не иду, не бойся, — сказал он обмякше. — Невмоготу просто…

Он давно уже чувствовал, как в теще что-то накипает против него. И так уж она «не мешалась»! С ее-то характером. Если и был когда-то хороший, работа в райсобесе изменит… То одним корила, то другим… сегодня вот прорвалось.

— Не надо обращать внимания, — сказала Таня, улыбаясь и закидывая ему руки на плечи. — Я ей все-таки дочь, придется ей ради меня терпеть. Поцелуй меня, — попросила она, закрывая глаза. — Мы, как молодые, неженатые…

Снегопад, начавшийся днем, все не прекращался, мохнатые хлопья попадали на лицо, таяли, и губы у жены были со вкусом этого талого свежего снега.

— Дом можно продать, — сказал Павел, спустя минуту. Они уже шли — так, никуда, — и Таня держалась за его сунутую в карман руку. — Три тысячи, как раз нам хватит на первый взнос.

— Ну да! — оборвала его Таня. — Продать!.. А Гришку куда на лето? Все сейчас за город рвутся, чтобы хоть какая крыша над головой… а там такой дом! Да с газом, с паровым отоплением, чуть только доделать осталось. Ни в коем случае, что ты!

— Тогда там прописываться кому-то надо. Это ж не дача.

— Будет дачей. Ты сейчас сессию сдал, съезди вот к председателю в поссовет, попроси.

От мчавшейся невдалеке по снежной целине кипящим клубком стаи отделились две большие лохматые собаки, черная и бело-рыжая, налетели, обнюхали, потыкавшись мордами под пальто, и унеслись обратно к стае.

— Страшно, господи!.. — выдохнула жена.

— Да ничего они! — успокоил Павел, хотя и у самого, когда собаки летели на них, сердце в какой-то миг замерло: а вдруг?..

— Да, ничего!.. — сказала жена. — Откуда знать. Мама с Гришкой здесь гулять боится. Надо куда-то позвонить, наверно, чтобы их выловили.

— Хорошо, — ответил ей Павел. — Позвоню.

За два эти с лишком года, что жили вместе, он уже успел изучить жену и знал, что это предположительное «наверно» относится к нему.

— Нет, в самом деле! — Жене, должно быть, показалось, что он не осознал всей важности дела. — Ведь это же безобразие, что они так здесь носятся!

— Позвоню! Позвоню! — повторил Павел. И попросил: — Давай помолчим.

Этого ему после всего случившегося только и хотелось: помолчать. Язык был как неживой, не ворочался, и одолевать себя, заставлять говорить, было невмоготу.

— Помолчим давай. Помолчим, — послушно согласилась жена, пристраивая свой сбившийся шаг к его.

Падал, вылетая из темной небесной глуби, снег, уже нападало, его, свежего и мягкого, толстым пушистым холстом, и нога утопала в нем, проминая, и было в этом что-то невыразимо упоительное и возвышенное — идти по свежевыпавшему снежному холсту, оставляя на нем продавлины следов.

Тащить свой воз, какой достался, думал Павел. Не ловчить и не хитрить, как бы другие вокруг ни преуспевали, хитря и ловча, таким тебя вылепило, что не можешь, и быть таким, не оглядываться на других. И уж не подличать тем более. Тащить свой воз; какой достался — такой достался. И не обращать внимания, что не так что-то, хомут ли натирает, узда ли больно жестка… все равно из оглобель не выпряжешься, не одни, так другие. Приноровиться только, взять шаг, свой именно, каким можешь, чтобы не сорваться, не запалить дыхания, взять — и тащить, а там уж — куда дорога направит…

4

Председатель поссовета был лет сорока двух, сорока трех; пока Павел шел к нему от двери, он как-то боком отвалившись на спинку своего рабочего кресла, сидел, взявшись руками за подлокотники, и на лице его была печать властной бесстрастности.

— Да, здравствуйте, — ответил он на приветствие Павла неожиданно для Павла тусклым, вялым каким-то голосом и не привстал, не протянул руки, вообще не переменил положения тела. — Присаживайтесь.

Его звали Вадим Романыч. Павлу, когда узнал его имя-отчество, очень оно понравилось: Вадим Романыч. Как-то подходило одно к другому. Он приезжал к нему, отпрашиваясь с работы, уже в четвертый раз, — все не получалось попасть на прием, раз как-то попробовал было заговорить на ходу, в коридоре, председатель послушал недолгое мгновение и прервал: «Нет, так об этом не говорят. Зайдите ко мне специально».

— У меня, Вадим Романович, вот какое дело… — начал Павел, устраиваясь на стуле подле председательского стола. — Я внук Устьянцевой Павлы Поликарповны, вы, наверно, знаете… она врач… она врачом, она долго… — Властная тяжелая бесстрастность в глазах председателя смущала его, заставляла сбиваться, лишала уверенности, и лишало уверенности это его молчание. — Она по второй Лесной, восьмой дом… знаете?

— Ну! И дальше? — сказал наконец председатель. Он переменил положение тела. Снял руки с подлокотников, сел прямо и положил руки на стол, сцепив их замком.

Павел стал объяснять. Вынул бумаги, которых у него накопилась уже целая небольшая стопка, и, говоря, перебирал стопку, вытягивал из нее нужное.

— Так о чем разговор, не понимаю, — прервал его председатель. — Прописывайте кого-нибудь и пользуйтесь, что вам мешает?

Все он понимал, председатель. Уже по одной этой фразе, что не понимает, ясно было, что понимал.

— Мы хотим как дачу, — сказал Павел. — Никто у меня не может здесь прописаться…

— Значит, продавайте.

— Но, я знаю, так делается. Раз дом мне все равно по наследству. Раз он у меня все равно есть. Ведь он у меня все равно есть!

Когда готовился к встрече, обдумывая разговор, довод этот казался неотразимым, железобетонным — вот каким. Ведь действительно же: есть, куда ж денешься!

— Что он у вас есть, что его нет, — сказал председатель. — Владение не дачное, жить без прописки не положено, будете жить — будет нарушение паспортного режима, дело подсудное.

— Ну, может… я знаю… — сбиваясь, заговорил Павел, — такие случаи… раз уж так… то оформить как дачу… ведь это от вас зависит.

— Вот они у меня где, — разомкнул замок, похлопал себя по шее председатель, — дачи эти с дачниками вместе. Летом поживут, зимой пустые стоят, ходит пацанва, грабит их. Кому это нужно? Мне — нет. Пока я здесь, ни одной новой дачи не прибавится. Прописывайтесь — и пожалуйста.

Он встал, и Павлу ничего не осталось, как встать следом.

— Позовите следующего, — сказал председатель, подавая руку.

«А, ну и черт с ним! — потерянно думал Павел, идя к станции. — Не было и не будет, как привалило, так и уйдет. Кооператив, значит, в самом деле купим. Важнее всего, если так подумать…»

Стычки, ссоры, скандалы с тещей сделались с того вечера — что ни день. Видимо, она в тот вечер что-то отпустила в себе, и больше в ней не держалось. В комнату уже не заходил, «Время» даже не смотрел по телевизору, на кухне теперь только и жил. Гришку иной раз целые субботу — воскресенье не видел из-за этого…

На станции, ожидая электричку, встретился с тетей Фросей, у которой летом брали молоко. Она его не узнала, он назвался, сказал в ответ на ее вопрос, зачем приезжал, и она, послушав его, махнула рукой:

— Случаи есть, знаю. Не один, не два. У тебя только не выйдет ничего. Раз Женька глаз положил, — у него не вырвешь. Будь уверен, он уж с председателем по этому делу водочку попил. Не одну бутылку. Пьют, окаянные, леший их!.. — враз перекривившись, видимо, о чем-то своем, со слезой проговорила она.

И пока ехали вместе один перегон до соседней станции, куда она направлялась посмотреть лесоматериалы в магазине, рассказывала о зяте, как он, напившись, отравил всех газом — чайку ему, лешему, на ночь попить захотелось, открыл кран-то, а не зажег, ждал-ждал да и уснул, — еле откачались все, пропади он пропадом, этот газ…


Стоял март, за городом еще прочно и твердо лежал снег, а в Москве таяло, тротуары расчавканы, грязь и с болотно-зеленым глянцевитым блеском лужи.

На работу Павлу было не нужно — брал отгул за новогоднее дежурство, — но он поехал. Ленька Вериго просил, если успеет, часикам к четырем подойти. Ленька давал отвальную. С завтрашнего дня он уходил во второй механосборочный заместителем начальника. Заместителем начальника цеха в двадцать шесть лет!.. Умел Ленька разбираться во всех этих сцеплениях болтов, рычагов, пружин — чтобы до самой педали…

— Ну! Как успехи на сельской ниве? — встретил он вошедшего в отдельскую комнату Павла.

— А!.. — махнул Павел рукой в ответ на Ленькин вопрос.

— Потом, ладно, — сказал Ленька.

Через час они шли к метро по своему обычному маршруту. Леньку крепко развезло, и Павел вел его под руку.

— Знаешь, Паха, знаешь, старина, что тебе скажу, — говорил Ленька, пытаясь высвободиться и заглянуть Павлу в лицо. — Ниточку взять умеешь, кончик, кончик ее, понял?.. а клубок размотать — не получается. Понимаешь? Должен научиться. А иначе… Знаешь, за что тебя Яхромцева ненавидела? — вскинулся он.

— За что?

— За нос!

Павел помолчал, пытаясь понять. Но не понял.

— А… — сказал он.

— Бе-е, — протянул Ленька. — Ничего ты не усек. Ты думаешь, я пьяный, так несу!.. Ничего подобного… За нос! Или за губы! Или за уши! Все равно. Понимаешь?.. И так клубок размотать, чтобы никто о твоих ушах думать не смел! Понимаешь? Уши — не роскошь и не средство передвижения…

Павлу пришлось везти его до дома.

Дома Ленька его не отпустил, сунул голову под кран, освежился, поставил чайник, и сидели потом еще с час у него на кухне, пили крепкий, приводящий в чувство чай.

Ни о его, ни о Павловых делах больше не говорили, ни в прямом, ни в фигуральном виде, просто пили чай, и все, болтая о хоккее и о погоде, и только когда уже Павел был одет, стоял в дверях, Ленька, подавая руку, сказал:

— Ты, старина, однако, с Мастецом связи не теряй. Он человек сильный. Сделаешь диплом, глядишь, поможет тебе где-нибудь сесть. Он ведь к тебе очень неплохо…

5

Оставался неосмотренным чердак. Ни разу на него за все эти последние приезды не слазил, откладывал и откладывал на потом, и вот уж не отложить. Все, что можно было увезти, все почти было увезено, растолкано, распихано, рассовано по тещиной квартире, мебель никуда не втолкнуть, и стол, диван, комод Павел перетащил в баньку, свалил там одно на другое. Сосед после купли сделался эдак добродушно-снисходителен, словно бы что расслабилось в нем, распустилось, и пошел Павлу в его просьбе о баньке навстречу.

— Пусть, раз некуда пока, — согласился он. — Пусть… Но только на год, больше не смогу. Через год не заберешь, разобью на доски, и тогда не жалуйся.

— Хорошо, — согласился Павел.

И через год, он знал, некуда ему будет это все забирать, дай бог, если только в кооператив удастся вступить к той поре, но и год — срок, а что там будет после — он старался не думать. Диван ему было не жалко, черт с ним, с диваном, диван был новый, и ничего не связывало с ним в памяти, а стол и комод хотелось сохранить… Хоть и неказисты, такая же ширпотребщина, что и диван, лишь постарее, но они были в его детстве, как пуповина соединяли с ним, и перерезать ее казалось немыслимым.

Сосед уже вскрыл заложенную когда-то ненадолго, а получилось — на целую четверть века, внутреннюю дверь между половинами дома, убрал котел, вытащил в сени плиту, заканчивал переделывать отопление и на будущей неделе намеревался приступить к общему ремонту, прорубать лаз на чердак, чтобы выкроить там летнюю комнату и подниматься бы в нее прямо изнутри.

Павел не собирался сегодня лезть на чердак. Он приехал только за чемоданом и рюкзаком, которые уложил еще в прошлую субботу, но руки оказались полны, и взять их не смог. Чемодан этот и рюкзак, стоящие в углу комнаты, уже полностью и безраздельно принадлежащей соседу, соседа, он знал, раздражали, бесили даже, и приехал за ними специально, хотя ехать выходило больно не с руки: Гришка с тещей жили на даче, снятой по другой совсем дороге, в другую совсем от Москвы сторону, у Тани на неделе начался отпуск, она уехала к ним, а ему нужно было обеспечить их продуктами на будущую неделю.

— Не хочешь, не лезь, не заставляю, — пожал плечами сосед, когда Павел в ответ на его предложение сказал, что нынче ему некогда. — Мое дело предложить. Будет мне что там мешать, церемониться не стану. Мне там хламье всякое не нужно.

Павел, досадуя, полистал книжицу расписания. Много уже было времени. Да еще по магазинам в Москве… Ну ладно, ну черт с ним, на следующей тогда электричке, решил он.

На чердаке перед самым слуховым окном валялась на боку колыбелька. Он увидел ее — и по груди внутри будто шаркнуло горячей мохнатой лапой. Как забросил ее сюда прошлой осенью, уезжая, прямо с лестницы, лишь открыв окно, так и лежала. Он поднял ее, поставил, и она закачалась, поскрипывая… Лапа в груди вновь ворохнулась и сжала там что-то, — больно до слез. Куда ее, эту колыбельку? Не комод и не стол, даже если и удастся сохранить до квартиры, куда ее там? Там нет чердака, не засунешь ее никуда, не уберешь. Мать в ней качалась, дядя его, чтобы лечь под Сталинградом, он вот, Гришка еще, и Гришка последний…

Павел открыл дверь пошире, чтобы больше вливалось света, и пошел вглубь. Его интересовали три составленные один на другой в дальнем углу, покрывшиеся от времени твердой пыльной коркой чемодана, — обратил на них внимание еще два года назад, доставая отсюда колыбельку для Гришки, все думал спросить у бабушки, что там, в чемоданах, но спускался — и забывалось о них, и не вспоминалось.

Он взял два верхних и поволок их поближе к свету. Чемоданы были тяжелы неподъемно, будто набитые кирпичом, он еле дотащил их до намеченного места.

У каждого чемодана к ручке был привязан на веревочке ключ, но замки заржавели и не поддавались. Павел нашел какую-то железную полосу и, подсунув ее под язычки замков, выворотил их из гнезд.

Чемодан был доверху набит бумагами. Бумаги были рукописные и напечатанные на машинке, с названиями, с печатями учреждений и без всяких «шапок» и печатей, лежали одна на другой, туго затянутые тесемками, папки, повсюду, где удобно, рассованы письма.

Павел зачем-то покопался в бумагах и взял из середины.

«Школьница Надя Гусева учится во второй группе, по всем предметам имеет «хор» и по двум «очень хор». Жалоб со стороны преподавателей и родителей на нее не поступало».

Что за чушь? Листы машинописи были скреплены толстой, как гвоздь, булавкой, он пролистнул их, чтобы посмотреть, кто это пишет, и увидел подпись: «Гусева А. Е.»

Кто такая «Гусева А. Е.»?

Он сложил листки пополам, как они были сложены, бросил их обратно в чемодан, потянулся было вытащить изнутри что-нибудь еще, и его осенило: да это же Алевтина Евграфьевна, та, что жила с бабушкой, вот же это кто!

Он вытащил из чемодана одно письмо, другое, третье, — на всех на них было надписано: «Гусевой А. Е.», «Гусевой Алевтине Евграфьевне», «Гусеву Павлу Федоровичу»… Выходит, это были ее чемоданы. Привезла сюда — и вот осталось.

Павел бросил письма обратно и снова взял те, прежние листки.

«В том, что девочка серьезно относится к занятиям и дисциплинирована, мы прежде всего и в основном обязаны хорошему Советскому детскому саду, в котором она находилась 2 года с 10 утра до 6 вечера и с которым на лето выезжала в колонию.

Детский сад заложил здоровый фундамент ее поведения, восприятия и учебы в последующем.

После перевода ее в полевку, из которой она возвращалась в 12 часов дня, было тревожно за остаток дня, который ей надо было проводить в запущенном грязном доме с сомнительным составом жильцов, в котором из 300 живущих нашлось только 3 члена партии и 2 кандидата…»

Павел читал и усмехался. Невозможно было читать это без улыбки. Какие слова, какие обороты… Что это за бумага? Какой-то отчет? Куда, кому? Непонятно.

«В первый же день по возвращении ее из колонии, — бежали глаза дальше, — 6-ти летний мальчик угодил ей в грудь кирпичом, на се глазах 10-ти летний мальчик изранил ножом своего товарища, которого пришлось свезти в больницу. Был случай, когда мать маленького спящего ребенка плеснула кипятком в ребятишек-школьников, возившихся у ее дверей.

Первый опыт по развитию сознательности матерей решено было провести на показателях успеха субботника по уборке общих коридоров. Кстати, время совпало с Октябрьскими торжествами. Пятьдесят процентов женщин возразили против замышляемого дела. Часть их пыталась отговориться тем, что получится то же самое, если каждая вымоет у своей двери, и наконец одна из них созналась, что муж ей не позволит мыть грязь после других.

В назначенный день небольшой группкой вышли воевать с нечистью. Открывались двери, высовывались головы… Я прямым сообщением отправилась с кистью и мелом в уборные. Первый субботник закончили участием женщин от каждой комнаты, и субботники в определенные сроки сделались с тех пор правилом…»

Павел дочитал, снова свернул листки и положил их обратно в чемодан. Уже не улыбалось. Было что-то в наивности этого странного, непонятно для чего и для кого предназначенного отчета такое искреннее, страстное, такое уверенное и ясное, что все эти слова и обороты, так резанувшие глаз своей непривычностью, сделались естественны и единственны.

А что там в папках? Он вытащил было одну, начал развязывать и остановился. Нет, некогда, нельзя. Посмотреть на всякий случай, что там в других чемоданах, да и на станцию.

Он выворотил замки у второго чемодана и раскрыл его. Чемодан в основном был забит газетами. Газетная бумага от времени пожелтела и сделалась ломкой, она чуть не рассыпалась под пальцами. Отсчет газетам начинался с конца двадцатых. Среди газет то по два, то по три лежали какие-то свернутые листки, листочки, карточки…

Он хотел уже опустить крышку, но рука все же потянулась и вытащила один из листков, сложенный вчетверо, из какой-то хрусткой твердой бумаги.

«Иманская уездная земская управа. Отдел по Народному Образованию, Г. Иманский, Прим. обл. — стоял гриф в левом верхнем углу бумаги, и от руки вписанное: — 18 июля 1919 г., № 3152».

«Удостоверение», — было напечатано на машинке вразрядку в правом верхнем углу. И дальше, текст: «Дано сие удостоверение Павле Поликарповне Кузьмищевой…»

Павел почувствовал, как с затылка по левой стороне тела, по шее, по плечу, по лопатке, потекла и спустилась до самой щиколотки пупырчатая знобящая волна. Кузьмищева — это была, как он знал, девичья фамилия бабушки.

«Дано сие удостоверение Павле Поликарповне Кузьмищевой в том, что она состояла учительницей в Иманском уезде с 1-го Января 1918 года по 1-е Августа 1919 года, что подписью и приложением печати удостоверяется. Заведывающий отделом — В. Попов, Делопроизводитель — Е. Кутузов», и печать: «Иманская уездная земская управа» по кругу, с двуглавым орлом посередине.

Так что же, этот чемодан не Алевтины Евграфьевны?

Он вытянул еще один листок. «32. Семейное положение в момент заполнения Л. Листка», — схватили глаза. Развернул — это был «Личный листок по учету кадров», и в графе «Фамилия» стояла ее, бабушкина фамилия, только уже та, к которой он привык с детства: «Устьянцева».

«5. Соц. происхождение: а) бывш. сословие (звание) родителей — ж. д. рабочий, — читал он. — б) основное занятие родителей до Октябрьской революции… после Октябрьской революции… 11. Стаж пребывания в ВЛКСМ… 12. Состоял ли в других партиях (каких, где, с какого и по какое время…) 14. Были ли колебания в проведении линии партии и участвовал ли в оппозициях (каких, когда)… 24. Участвовал ли в революционном движении и подвергался ли репрессиям за революционную деятельность до Октябрьской революции (за что, когда, каким)… 26. Служил ли в войсках или учреждениях белых правительств (да, нет) (если служил, то указать, с какого и по какое время, где и в каких должностях)…»

Павел читал и перечитывал вопросы анкеты, вчитывался в ответы, тонко выведенные стальным пером, макавшимся время от времени в чернильницу и оттого писавшим то слишком ярко, то блекло, — озноб, наждачно продравший с ног до головы, так все и морозил, холодил тело, было ощущение — будто обдало, опахнуло словно бы каким-то ветром, вырвавшимся на волю из этих бумаг, просквозило до самых костей, но так он был сладостно-упоителен, этот ветер, так счастливо было стоять под ним…

Внутри анкеты лежала еще одна бумага. Павел взял ее.

«Справка» было напечатано вверху. И дальше: «Знаю Устьянцеву (Кузьмищеву) Павлу Поликарповну по совместной работе на Дальнем Востоке в период 1917—1922 гг. В 1917 г., с первых дней февральской революции, тов. Устьянцева работала в Комбезопасе агитатором-пропагандистом и позднее вела агитационную работу по борьбе с эсеро-меньшевистским земством за передачу власти Советам. После временного падения Советской власти на Д. Востоке под ударами интервентов, в 1918 г., тов. Устьянцева подвергалась преследованию и репрессии со стороны атамановцев… В Коммунистическую партию (большевиков) тов. Устьянцева (Кузьмищева) П. П. вступила в апреле 1921 года в критические дни, когда в Приморье при поддержке японских вооруженных сил выступили каппелевцы, а в Прибайкалье — Унгерн… В 1922 г. командирована Дбюро ЦК ВКП(б) в Петроград на учебу… Зав. женотделом Дбюро ЦК ВКП(б) С. Баклан».

Павел сидел, слепо глядя в выцветшую, сделавшуюся от времени блеклой машинопись, и думал с непонятным самому себе страхом, горечью и отчаянием: а ведь ничего не знает ни о бабушке, ни о деде из тех, начальных годов их юности. Бабушка — врач, дед — лесовод, вот и все, что держал в памяти о них всю свою жизнь, ну да, вроде бы бабушка, когда еще жила на Дальнем Востоке, в чем-то там принимала участие… так кто тогда не принимал…

— Что, разгребся, нет? — спросил голос над ухом.

Павел вздрогнул. Это был сосед. Он стоял, видимо, на одной из верхних ступеней лестницы, и широкое мясистое лицо его было совсем рядом.

Павел встал.

— Разгребся, — сказал он.

— Добро! — сказал сосед, оглядывая чердак примеривающимся взглядом. — Ну-ка! — попросил он Павла посторониться, забираясь на чердак. Влез, достал из заднего кармана брюк торчавшие оттуда пассатижи, шагнул к столбу, подпиравшему крайнее стропило, и стал перекусывать натянутые через весь чердак, им же, должно быть, самим, проволочные струны. — Не требуется больше! — перекусив последнюю, с довольством подмигнул он Павлу.

— Дайте! — протянул Павел руку за пассатижами.

Он сходил в другой конец чердака, перекусил проволоку там, отдал пассатижи и стал перевязывать ею искуроченные им чемоданы.

— Архив? — хехекнув, спросил сосед. — Семейные преданья?

Павел не ответил ему.

Сосед спустился.

Павел стал спускаться следом за ним. Он снес вниз один чемодан, потом другой и, наконец, третий, не осмотренный им и не испорченный.

Он не знал, что делать с ними. Везти их в Москву, даже какой-нибудь один, было немыслимо. Некуда там. Но и оставлять в баньке, вместе со столом и комодом, казалось немыслимым в той же мере. Не для того же он стаскивал их с чердака, чтобы они валялись в баньке…

Потом его осенило. Взять все-таки с собой в Москву, перевезти по одному, пока все на даче, за городом, просмотреть содержимое, отобрать…

Зачем ему это нужно, заставь его отвечать, он бы не ответил.

Чемодан с бумагами был неимоверно тяжел, да еще чемодан с вещами в другой руке, да рюкзак на спине, день стоял жаркий, пыльный, и он еле тащился, пот едко заливал глаза, руки немели, — казалось, пути до станции никогда не будет конца.

И предстояло все это тащить еще по Москве.


1981 г.

Рассказы