Я лег так же, как лежал, подсунул руки под голову и глубоко вздохнул.
А может быть, это так уже до самой смерти, и никакого конца-краю не будет этой нервотрепке, я буду гнать, гнать, спешить, пахать с утра до ночи, по двенадцать часов в сутки, болтать в пробирках, считать, сидеть перед экраном микроскопа — пытаться вскрыть эту крепко сжавшую створки раковину с тайной — и не вскрою ее, ничего не добьюсь, ничего не разгадаю, потому что заблудился и забрел совсем не туда, и каждый год все так же мне будут закрывать тему, а я все так же буду отстаивать, на меня будут кричать, и я буду кричать, мне будут срезать смету и забирать сотрудника за сотрудником… Сил у меня нет больше воевать, надо ведь верить, чтобы защищаться, а я уже устал верить, надо быть злым и азартным, а я словно ватный, — теперь мне понятно, как солдат с полным подсумком патронов и исправной винтовкой поднимает руки, как тонущий, проплыв километр, в трех метрах от берега перестает сопротивляться утягивающей на дно страшной силе… Надо же было ругаться с этой бабой в автобусе!
В прихожей, показалось мне, снова кто-то прошел. Словно бы заглянул в комнату, мгновение постоял на пороге и отступил назад.
Я вскочил с тахты, включил в комнате свет и выбежал в прихожую. В ней никого не было. Матовая лампочка под потолком молочно-ярко освещала ее тесный закуток, и лишь на полу возле двери черным шалашом лежало мое пальто и рядом с ним — шапка. Я поднял пальто, поднял шапку и повесил в шкаф на вешалку. Снял ботинки и прошел в кухню. Я люблю яркий свет, на кухне у меня тоже ввернута «сотка», и когда я дернул за шнур выключателя, на мгновение белые ее стены напомнили мне вдруг операционную.
На кухне, как тому и следовало быть, тоже не было никого. Я зажег одну из конфорок, налил воды в чайник и поставил его на огонь. Достал из холодильника свой холостяцкий ужин — творог, колбасу, сыр — и, когда закрывал его, в момент, когда дверь с легким чмоканьем присасывалась к корпусу, услышал в комнате какое-то движение, какой-то шорох, словно бы чьи-то легкие шаги, и тихий короткий смешок.
Я бросился в прихожую, заскочил в комнату — она была абсолютно пуста, молчал и свинцово темнел экраном телевизор, все в комнате было как всегда, только у тахты растеклась лужа воды, накапавшая с моих ботинок.
Что это, мерещилось мне, что ли? Я переоделся в домашнее, включил телевизор и, пока не вскипел чайник, какие-нибудь пять-семь минут, сидел перед ним, смотрел рекламу новых товаров народного потребления. Демонстрировали сборно-разборный брезентовый гараж для легкового автомобиля и последнюю модель электрической зубной щетки. Автомобиля у меня нет и едва ли будет, а зубы чистить, слава те господи, рука пока не отсохла…
Ужинал я долго — смотрел газеты, изучал свежий номер «Биохимии», прочитал статью в «Известиях Академии», и, когда вернулся в комнату, по телевизору уже началось «Время». Я выключил его, сел к столу и стал набрасывать тезисы своего завтрашнего выступления на собрании отдела. Я хотел лишь набросать, но вышло, что исписал почти десять страниц своего большого, с тетрадь, блокнота, и под конец, распалившись, взвинтился так же, как в автобусе. Сердце у меня колотилось с яростной бешеной силой, готовое, казалось, проломить тонкую реберную перегородку. Я захлопнул блокнот, встал, швырнул на него ручку, скатившуюся на стол и звонко побежавшую по его полированной поверхности, и пошел в ванную, под душ.
Горячий душ всегда освежает меня, приводит в норму, и сейчас было так же. Я простоял под его обжигающими, остро-тупыми дымящимися струями минут пятнадцать, поворачиваясь то так, то эдак, нагибаясь, разгибаясь, и, когда вышел из ванной, был вполне в состоянии лечь и спокойно заснуть.
Я лег, полистал, попробовал почитать какой-то современный роман, принесенный мне Евгенией, но осилил только страницы три и заснул. Ночью я проснулся от мешавшего мне света, погасил его — и тут же провалился в черное небытие подсознания снова.
Домой на следующий день я вернулся поздно — по телевизору, когда я включил его, передавали уже фигурное катание, объявленное последним в программе, и выступали уже лучшие пары. Нервы у меня опять так и дребезжали. Я выступил и вместо намеченных двенадцати-тринадцати минут говорил все двадцать, пытаясь объяснить отсутствие результатов, но я мог говорить хоть час — никто не слушал моих объяснений. Ладно, от прошлой моей работы у меня еще сохранились остатки хорошей репутации — это меня только пока и спасает. Еще год-полтора — и не спасет больше ничто…
Кто-то еле слышно засмеялся. Это был тот, вчерашний смешок — как бы придушенный, в поднесенную ко рту ладонь, с ватным затуханием булькающего в гортани воздуха. Я снова лежал на тахте с заброшенными за голову руками, смотрел неподвижно в потолок, а смех раздался где-то в углу комнаты, около моего стола. Я быстро сел на тахте и посмотрел в ту сторону. На моем стуле, боком, забросив ногу на ногу, облокотившись о спинку и положив на руки подбородок, сидел средних, моих лет мужчина и, улыбаясь, глядел на меня.
— Это я, — сказал он, продолжая все так же приветливо-ласково улыбаться, и покачивая висящей в воздухе ногой, обутой в какой-то непонятный, как бы катаный, наподобие коротко обрезанного у голенища валенка, но на шнурках, с круглым маленьким носком ботинок. — Не помешал?
Одет он был в блекло-розовый, цвета застиранного женского белья костюм, пиджак был расстегнут, свисая одной полой чуть не до пола, а под пиджаком была надета водолазка, тоже какого-то никем не носимого, бурого, как ржавчина на железе, цвета.
Сердце у меня оборвалось. Кожу на лбу мне заледенило, я чувствовал, как онемели у меня ноги — я не смог бы сделать ни шага.
— П-прос-сти-ите… — сказал я заикаясь. — Ч-что в-вы-ы… здесь д-делаете?
— Сижу, — пожал плечами мужчина, все так же улыбаясь. — Разве не видно?
— К-кто вы? — спросил я, ужасаясь своему вопросу, потому что не это спрашивать нужно было и вообще не этот тон взять, и смутно ощущая в то же время, что никак иначе, никак по-иному и ничего другого я бы и не мог спросить. — Кто вы?
— Гость, — сказал мужчина все с той же небрежно-объясняющей интонацией.
Я поднял руку и ощупал свое лицо — скулы, лоб, нос, подбородок. Все я ощущал с такой ясностью и доподлинностью, что ни в каком это происходило, конечно, не сне — вживе все это было, во сне моя комната, вся моя квартира обязательно предстала бы в каком-нибудь искривленном, офантасмагоренном виде, она же во всех мелочах была именно такой, как в жизни.
— Вы еще ущипните себя, — сказал мне мужчина. — Кажется, так ведь рекомендуется? — И засмеялся, разогнувшись, опершись сзади локтями о стол, качая обутой в эту странную обувь ногой, не сдерживаемым на этот раз, во весь голос, мягко-фланелевым смехом.
Что это, мерещится мне все-таки, что ли? Надо было бы встать, подойти к нему… но ноги мне будто парализовало — я их не чувствовал, ни шага я бы не сделал.
— Вы думаете, я вам мерещусь, да? — сказал мужчина. — Конечно. При ваших-то расстроенных нервах.
Меня обдало новой волной ужаса. Она словно бы прикатилась от его стула, ударила меня по ногам и, холодно, морозно покалывая тысячами шипучих иголок, охлестнула с головой. Да, мне мерещилось. Я подумал об этом, боясь даже додумать свою мысль до конца, и он, моя отраженная мысль, тут же ответил мне то, в чем я сам себе не смел признаться. Я сидел, смотрел на него и молчал, я был не в силах выдавить из себя ни звука, и он тоже сидел безмолвно, только качал и качал с маятниковой размеренностью, в этой своей нелепой, фантастической обуви, ногой. Он был совершенно лыс, с длинным, желтым, худым лицом, с хрящеватым, имеющим плоскую седловинку у кончика, отчего он напоминал утиный, носом и острыми, насмешливыми, чуть-чуть как бы косящими к вискам глазами.
— Отчего вы не попросите меня перестать качать ногой? — с новой, уже иронически-ласковой улыбкой спросил он. — Разве вас это не раздражает?
— Перестаньте, черт побери, качать вашей ногой! — тут же, едва он закончил свою фразу, закричал я. — Перестаньте, черт побери! — Я закричал это с такой истерической неистовой силой, взмахнув сжатыми в кулаки руками, что горло мне перехватило хрипотой, я подавился взбухшим в гортани кашлем, схватился рукой за грудь, глаза на мгновение сами собой закрылись, и, когда я откашлялся и отер с глаз набежавшие слезы, никого в углу за столом не было. И было там сумеречно, темно почти — едва разглядеть стул возле. Всего-то света было — телевизор в противоположном углу. Музыка, сопровождавшая фигуристов, звучала довольно громко, а я ее еще мгновение назад и не слышал.
В дверь звонили.
Я с трудом поднялся, на ватных, отказывающихся идти ногах протащился в прихожую, дернул за шнур, включая свет, и открыл дверь.
Это была Евгения. В своей расстегнутой уже, тонкой выделки бежевой дубленке, со светлой опушкой бортов, маленькой, ловко сидящей, тоже светлой шерстяной шапочке на голове, она была словно окутана облачком крепкой морозной свежести, весь ее облик так и дышал этой ясной, здоровой свежестью, щеки у нее разрумянились, — казалось, она пришла ко мне из какого-то иного мира, с иной планеты, из другого измерения.
— Что ты не открываешь? — спросила она, переступая порог, прижалась к моему лицу своей разрумянившейся щекой, остро обжегши мягким, живым холодом, быстро поцеловала в угол губ и, повернувшись, скинула мне на руки дубленку. — Не с другой женщиной, нет? Или уже спрятать успел? Гля-ди-и! — жалобно протянула она, показывая указательный палец. — Весь отдавила, пока дозвонилась. Спал, что ли?
Держась за мое плечо одной рукой, другой она стащила с себя сапоги, вытянула из угла свои тапочки, надела их, сняла шапку и тоже бросила мне на руки.
— Что ты стоишь? — сказала она. — Вешай все куда следует. Тоже мне, встал — будто и пускать не хочет. В самом деле ты тут с женщиной, может быть, а? — Энергия так и распирала ее, так и рвалась из нее — она была похожа на застоявшуюся, в нетерпении, когда наконец отпустят последние путы, бьющую, копытом норовистую лошадку, — ах, когда она вот так приходила ко мне, недоступно-чужая на людях, ничья, никому не принадлежащая, кроме себя, лошадка, которая ходит сама по себе, сразу становясь моей, я прямо балдел от нее, сходил с ума, и так было каждый раз, когда она приходила, хотя нашему роману вот уже полтора года. — Слушай, что с тобой? — заметила она наконец, что я не в себе. — Что у тебя случилось? У тебя что-то случилось, что? Я вижу, ну! Ну, не молчи, ну?!