— Этот пузырь… — с трудом проговорил он, — для растирания краски, он очень удобный, я пользовался им тридцать лет, теперь он мне не нужен, и я дарю его тебе. А футляр, открой-ка его…
Там оказались фишки для игры в мацзян[24], изящные, словно из нефрита, с рельефными изображениями цветов, поистине чудо керамического искусства!
— Береги эти вещи, — сказал Ло. — Чтобы их не уничтожили, отнеся к «четырем старым». Они достались мне от предков, ты понимаешь в этом толк, поэтому забирай. Мне, старику, больше нечего подарить тебе.
Растроганный, я не мог вымолвить ни слова.
Когда разговор потом случайно коснулся Цуй Дацзяо, старик сказал:
— Возмездие настигло его. Дорога-то была широкая и нескользкая, он уже двадцать лет за рулем, не пойму, как его угораздило свалиться в овраг… счастье, что он одинок, не оставил ни вдовы, ни сирот. По правде говоря, он не был так жесток, как Цзяцзюй, прежде он был другим, просто время так перекорежило людей…
— Никогда не прощу ему, что он задавил Черныша! — крикнул я.
— А, ты говоришь о том псе? Не возводи на него напраслину, он не давил его… он сам говорил мне об этом…
— Ложь! Я был тогда в машине!
— Постой… он вроде сказал, что хотел его объехать, но на таком близком расстоянии не смог вывернуть колес и придавил ему лапу.
— Не может быть!
Я не мог поверить, что Цуй способен на такое, но потом вдруг вспомнил, что машина действительно резко вильнула в сторону.
— Так Черныш жив?
Я боялся обольщать себя надеждой.
— Жив, жив, я даже видел его, у него искалечена лапа. Без тебя он много раз приходил к твоему дому, все лаял…
Комнатушка старика Ло сразу озарилась светом. Кого мне благодарить? Жизнь и в самом деле прекрасна! Она не дает тебе отчаяться, всегда одарит живительным глотком воздуха, повернет колесо твоей судьбы к лучшему, возместит за невзгоды, увлечет надеждой, днем завтрашним, послезавтрашним, картиной будущего, а если ты заблудишься в тумане, выведет тебя на тропинку…
Я стал повсюду искать Черныша, расспрашивал всех подряд. Одни что-то знали о нем, другие, как говорится, ни слухом, ни духом, но наконец появилась путеводная нить: один продавец сигарет недавно на обочине проселочной дороги в двадцати ли к западу от уездного центра видел ободранного худого черного пса, видно, совсем обессилевшего от голода. Разносчик пожалел его и бросил ему кусок хлеба. Собака, добавил он, хромала, какое-то время плелась за ним, потом исчезла из виду.
Эта весть укрепила мою надежду. В свободные дни, купив мяса и нанизав его на пеньковую веревку, я отправлялся в окрестности уездного центра на поиски Черныша. Я искал его в полях и на дорогах, заходил в селенья и поселки, пока не понял, что мир слишком огромен и пес затерялся в нем, словно иголка в стогу сена.
Как-то в очередное воскресенье я запасся мясом и, спозаранку выйдя из дому, ходил до полудня, но так и не напал на след Черныша. Я валился с ног от усталости и лишь усилием воли заставлял себя продолжать путь. Решимость найти собаку ни на минуту не покидала меня, я был уверен, что он, как и я, все это время ищет меня. Мне встретился на пути незнакомый поселок, на краю которого, к счастью, была закусочная. Я вошел, взял миску рисовой каши и присел отдохнуть, вытянув гудевшие от усталости ноги. Вдруг послышались детские голоса:
— Бей пса, бей, бей его!
Я выскочил на улицу. Там уличные мальчишки ивовыми прутьями хлестали собаку. Животное, не двигаясь и не сопротивляясь, лежало у стены, не подавая признаков жизни. Неужели Черныш? Сердце сжалось от испуга, я подбежал и с первого взгляда узнал его. Он лежал на боку с закрытыми глазами, не реагируя на удары. Черный как уголь и худой, с облезлой, испачканной в грязи шерстью, он был мало похож на прежнего Черныша.
Я позвал его. На мой голос он рывком приподнялся, едва удержавшись на дрожавших лапах, подался вперед и вытянул морду, уставившись на меня. Мальчишки в страхе разбежались.
— Дай правую лапу, Черныш! — хриплым голосом произнес я.
С трудом, дрожа всем телом, он протянул мне грязную правую лапу. Черныш! Мой Черныш! Я заключил его в свои объятия и крепко прижал к себе. Я почувствовал, как его дрожь передается мне, а его морда, горячо и трогательно, с силой прижимается ко мне. Что тут говорить? Мне казалось, я обнимаю вселенную, всю вселенную со всем ее сущим…
Вы поймете, почему теперь, опасаясь потерять своего пса, я повсюду беру его с собой. Ради него приходится ездить мягким вагоном, здесь спокойнее и контролеры не такие строгие. Черныш все понимает, он без моей команды не подает голоса. А я не хочу даже ненадолго разлучаться с ним: боюсь, как бы это не стало разлукой навек… Он постарел, не убегает больше из дому, мало ест, у него так и не отросла его прежняя густая черная шерсть. Целыми днями он лежит у меня в ногах и, лишь заслышав шум проезжающей машины, приходит в страшное возбуждение, скулит, скалит зубы, шерсть поднимается на его загривке… короче, теперь вы и сами догадались, что у меня наверху в ящике.
Пока я слушал эту удивительную исповедь «безымянного» художника Хуа Сяюя, ком не раз подкатывал к горлу от нахлынувших чувств. Я поднял голову и посмотрел на ящик — безмолвный и неподвижный, который таил в себе историю горестной жизни человека чистой и беспокойной души. Его прошлое заставляло с еще большим сочувствием и тревогой отнестись к его настоящему.
— Так, значит, теперь вы расписываете блюда? — поинтересовался я.
В ответ Хуа с усмешкой покачал головой.
— Если рассказать, вы, пожалуй, посмеетесь надо мной. Сначала я приступил к работе в своем старом цехе декораторов, но через две недели все изменилось, причем из-за события совсем незначительного…
Как-то я гулял по проселочной дороге. Только что прошел дождь, омытые дождем деревья и растения радовали глаз глубиной и свежестью цвета, а показавшееся впереди белое пятно своей ослепительной чистотой еще более усиливало звучание этих нежных полутонов. Так бывает, когда пианист во время исполнения берет октавой выше.
Просветленный, радостно-взволнованный, я продолжал свой путь. Когда пятно приблизилось, то оно оказалось белой рубашкой Ло Цзяцзюя. Мы не встречались несколько лет. Не знаю почему — может быть, под впечатлением обновленной после дождя природы или чистоты этого белого цвета, — только я сразу забыл все неприятное, что было связано с ним. И когда он справился о моих делах, чистосердечно ответил, что расписываю блюда, что у меня голова полна новых идей и что я непременно подниму мастерство художественной росписи на высокий уровень. На следующий день без всяких разъяснений меня перевели в цех по обжигу. Спрашивается, ну кто тянул меня за язык?
— Мне кажется, вы часто обманываетесь в людях!
— Что и говорить, так-то оно так, хотя, с другой стороны, я вовсе не считаю себя в проигрыше. Теперь, работая у печи, я овладел техникой обжига фарфора, а от этого, как известно, на семь десятых зависит успех нашей работы. Гончары говорят: кто не знает толк в обжиге, не понимает и фарфора. Теперь я могу смелее и увереннее добиваться нужного цветового эффекта при обжиге посуды. Странно, человек, постоянно преследующий меня, против своей воли оказывает мне услуги. Как по-вашему, почему так получается?
Я молчал, пораженный, не находя слов, чтобы выразить вертевшиеся в голове неясные мысли. История этого странного человека всецело захватила меня…
— Помните, вы спросили у Ло Чангуя про «глаза» на керамике, что он рассказал вам?
— Он умер как раз в ночь после нашей встречи. А в тот день он мне больше ничего не сказал: он не хотел раскрывать секрет мастерства…
— Они могут подарить вам семейную реликвию, — в раздумье, с горечью продолжал он, — но ни за что не передадут твоего искусства. Этот консерватизм вынуждает нас шаг за шагом повторять путь предшественников, но он же придает нашему искусству характер неповторимой самобытности и вечной неразгаданной тайны. Ло Чангуй, правда, питая ко мне симпатию, обронил несколько фраз, которые помогли мне постичь более глубокие пласты искусства. И если мне удастся вернуться в цех художественной росписи… я слишком самоуверен, не правда ли?
Его глаза, как утренние звезды, горели ярким светом…
В кромешной ночной тьме наш поезд мчался мимо заснеженных и скованных льдом полей. Пассажиры спали, в коридоре было безлюдно и тихо, и только на стыках рельсов тяжелый состав резко и мерно встряхивало. Но во время нашего продолжительного ночного разговора я не слышал скрежета, да и вообще забыл, где я.
— Устали?
Хуа Сяюй посмотрел на старенькие, пожелтевшие, с разбитыми стеклами часы.
— Эге, уже половина шестого, скоро рассветет, через час моя станция. Извините, я всю ночь проговорил, не дал вам поспать.
— Постойте, вы еще не дорассказали свою историю. Вы говорили, что все превратности начались с пятьдесят седьмого года, но так и не назвали человека, который оклеветал вас?
— Никто меня не оклеветал.
— Так это все было сфабриковано Ло Цзяцзюем?
— Нет, он только использовал материалы из моего дела.
— Так, значит, кто-то все-таки донес на вас, раз в деле появились порочащие вас документы?
После некоторого колебания он в конце концов дорассказал мне все как было:
— Так вот! Месяц тому назад я этим же поездом ехал на Северо-Восток. На станции в Шэнъяне меня вдруг окликнули. Это была Ян Мэймэй, девушка, с которой я дружил в институте. Теперь она замужем, судя по всему, живет благополучно… Я, пожалуй, не стану называть место ее работы, она ехала по делам в командировку.
Встреча после многих лет разлуки была неожиданной, и по тому, как она была поражена моим видом, я понял, что здорово изменился. Мы перебросились несколькими словами, потом она отвела меня в уголок и спросила, не подвергался ли я гонениям в первые годы «культурной революции»? Она тут же искренне покаялась мне, как однажды после свидания в парке Храма Неба, где я излил ей свои сомнения и недовольство кампанией против правых, она, ужаснувшись опасному направлению моих мыслей, которые могли бы помешать моей карьере, с самыми благими намерениями сообщила все, как есть, в парторганизацию. Так эти материалы попали в мое дело. Во время «культурной революции» из керамической мастерской у нее запросили дополнительные сведения, уточнения, и тогда она поняла, что я попал из-за нее в беду. Она страшно нервничала, ее мучила совесть, но она так и не осмелилась написать мне письмо.