Повести и рассказы — страница 52 из 53

Эти слова производят немалое впечатление: странное дело! —  те же самые почтенные граждане Антилопы, которые пятнадцать лет тому назад вырезали население Чиаватты, испытывают теперь чрезвычайно неприятное чувство. Минуту назад, когда прекрасная Лина исполняла свои трюки на коне, они радовались, что сидят близко, почти возле самого барьера, откуда все так прекрасно видно, а теперь они посматривают с явной тоской на верхние ряды и в противовес всем законам физики находят, что внизу куда более душно, чем наверху.

Но неужели этот сахем еще что-нибудь помнит? Ведь он с малых лет воспитывался в труппе достопочтенного мистера Дина, состоящей преимущественно из немцев. Возможно ли, чтобы из его памяти еще не изгладились впечатления раннего детства? Это казалось неправдоподобным. Окружение и пятнадцать лет работы в цирке, исполнение разных трюков ради аплодисментов публики должны были сделать свое дело.

Чиаватта! Чиаватта! Ведь вот они, немцы, тоже на чужой земле, вдали от родины, но не думают о ней больше, чем им позволяет это бизнес. Прежде всего нужно есть и пить. Об этой истине должен хорошо помнить каждый обыватель и последний вождь из племени Черных Змей.

Эти размышления неожиданно прерывает какой-то дикий свист со стороны конюшен —  и на арене появляется с трепетом ожидаемый сахем. По толпе пробегает взволнованный шепот: «Это он! Это он!» —  и наступает тишина. Только шипит бенгальский огонь, все время горящий у входа. Все взгляды устремлены на вождя, который должен выступить сейчас на могиле своего племени. Индеец действительно заслуживает внимания. Он выглядит по-королевски величественно. Плащ из белых горностаев —  атрибут вождя —  покрывает его высокую и столь дикую фигуру, что он напоминает плохо прирученного ягуара. В его как бы вылитом из меди лице есть что-то орлиное, на нем светятся холодным блеском поистине глаза индейца: спокойные и как будто равнодушные, но в то же время зловещие. Оп всматривается в публику, словно выискивая себе жертву; в довершение ко всему он вооружен до зубов. На голове его развеваются перья, у пояса висят томагавк и нож для скальпирования, и только в руке вместо лука он держит длинный шест, который служит ему для сохранения равновесия. Остановившись на середине арены, он неожиданно издает военный клич. Негг Gott![103] —  ведь это же клич Черных Змей! Кто уничтожил Чиаватту, тот хорошо запомнил это страшное завывание. Но —  поразительная вещь! —  у тех, которые пятнадцать лет тому назад не испугались тысячи таких воинов, сейчас выступил холодный пот при виде одного. Но вот директор, приблизившись к сахему, начинает что-то говорить, как бы желая умиротворить и успокоить его. Дикий зверь почувствовал узду —  уговоры подействовали, и через минуту сахем уже раскачивался на проволоке. Устремив взгляд на люстру, он продвигается вперед. Проволока сильно прогибается под ним, иногда ее совсем не видно, и тогда кажется, что индеец повис в воздухе. Он идет точно в гору, делает шаг вперед, отступает и снова идет вперед, удерживая равновесие. Его раскинутые руки, покрытые плащом, похожи на исполинские крылья. Вот он зашатался... падает! Нет! Вихром срывается короткое, отрывистое «браво!» и умолкает. Лицо вождя делается все более грозным. В его глазах, устремленных на люстру, загорается зловещий огонь. Все встревожены, но никто не нарушает тишины. Тем временем сахем приближается к другому концу проволоки, останавливается —  и неожиданно из его груди вырывается песнь войны.

Как странно! Вождь поет по-немецки. Но это вполне понятно. Очевидно, он забыл язык своего племени. Впрочем, никто не обращает на это внимания. Все слушают песню, которая растет и крепнет. Это не то пение, не то какой-то безгранично тоскливый вой, дикий и хриплый, полный зловещих нот.

Он пел: «Каждый год после великих дождей пятьсот воинов выходили из Чиаватты на тропу войны или на великий весенний лов. Когда они возвращались с войны, их украшали скальпы, когда возвращались с охоты, то привозили мясо и шкуры буйволов, а жены радостно встречали их и танцевали в честь Великого Духа.

Чиаватта была счастлива! Женщины хозяйничали в вигвамах, дети, подрастая, превращались в красивых девушек и храбрых воинов. Воины умирали на поле славы и отправлялись охотиться вместе с духами своих предков в серебряные горы. Их топоры никогда не обагрялись кровью женщин и детей, ибо воины Чиаватты были благородными мужами. Чиаватта была могущественна. Но пришли из-за далеких морей бледнолицые и бросили огонь на Чиаватту. Не в бою победили Черных Змей бледнолицые воины, но прокрались ночью, как шакалы, и обагрили ножи свои кровью спящих воинов, женщин и детей...

И вот нет Чиаватты, а на ее месте бледнолицые построили свои каменные вигвамы. Погибшее племя и сожженная Чиаватта взывают к мести».

Голос вождя становится все более хриплым. Раскачиваясь на проволоке, он кажется теперь каким-то зловещим вестником мести, парящим высоко над человеческой толпой. Даже директор выражает явное беспокойство. В цирке воцарилась гробовая тишина.

Вождь продолжает дальше: «От целого племени осталось только одно дитя. Было оно маленьким и слабым, но поклялось Духу Земли, что отомстит, что увидит трупы бледнолицых мужчин, женщин и детей, увидит пожар, кровь!»

Последние слова перешли уже в бешеный рев. По цирку, подобно внезапным порывам вихря, пронесся шум. В головах замелькали, оставшись без ответа, тысячи вопросов. Что предпримет сейчас этот взбесившийся тигр? Чем он угрожает? Хочет отомстить? Он? Один? Остаться или бежать? Или, может быть, защищаться? Но как?

—  Was ist das? Was ist das?[104] —  раздались испуганные женские голоса.

Вдруг нечеловеческий вопль вырвался из груди вождя, он закачался еще сильнее, вскочил на деревянные козлы, стоящие под люстрой, и поднял шест. Страшная мысль молнией пронеслась в головах: он разобьет люстру и зальет цирк потоками горящего керосина. Из груди зрителей вырвался общий крик. Но что это? С арены кричат: «Стой! Стой!» Вождя уже нет. Он соскочил и исчез в проходе. Не сжег цирк? Куда же он девался? Но вот он выходит снова, запыхавшийся, измученный, страшный. В руках он несет жестяную миску и, протягивая ее зрителям, говорит умоляющим голосом: «Was gefallig fur den letztea der Schwarzen Schlangen!»[105]  У зрителей отлегло от сердца. Значит, все это следовало по программе? Значит, это всего-навсего уловка директора, рассчитанная на больший эффект? Сыплются доллары и другие монеты. Как же отказать последнему из племени Черных Змей —  в Антилопе, на пепелище прежней Чиаватты. У людей есть сердце...

После окончания представления сахем пил пиво и ел клецки в пивной «Под золотым солнцем». Видно, влияние среды сыграло свою роль. Он пользовался в Антилопе огромной популярностью, в особенности у женщин. Сплетничали даже...


1883

ЖУРАВЛИ


Тоска по родине, ностальгия, терзает главным образом тех, кто по каким-либо причинам никак не может вернуться на родину, но и те люди, для кого возвращение зависит целиком от их желания, испытывают порою приступы этого недуга. Повод может быть любой: восход или закат солнца, воскресивший в памяти зори на родине, звуки чужой песни, в которых послышится родной ритм, группа деревьев, напомнившая издали родную деревню,—  и этого довольно! Тотчас охватит сердце безмерная, неодолимая тоска, и внезапно появляется чувство, будто ты лист, оторвавшийся от далекого, по любимого дерева. И в такую минуту человек должен либо возвратиться, либо, коль есть у него немного воображения,—  творить.

Когда-то —  тому уж немало лет —  жил я на побережье Тихого океана, в местности, называвшегося Энехейм-Лендинг. Мое общество состояло из нескольких матросов-рыбаков, в большинстве норвежцев, и немца, у которого эти рыбаки столовались. Днем они бывали в море, а по вечерам развлекались покером, в который, прежде чем он стал любимой игрой модных дам в Европе, давным-давно играли во всех американских тавернах. Был я там совершенно одинок и проводил время, бродя с винтовкою по пустынной степи или по берегу океана. Я осматривал песчаные отмели, которые образовались в широком устье реки при ее впадении в океан, шлепал по мелководью, разглядывая неведомых рыб, ракообразных и огромных морских львов, гревшихся на нескольких скалах, торчавших в устье. Напротив него находился песчаный островок, весь усеянный чайками, альбатросами и кроншнепами,—  настоящая птичья республика, густонаселенная, шумная, крикливая. Временами, в дни затишья, когда водная гладь становилась почти фиолетовой с золотым отливом, я садился в лодку и на веслах плыл по направлению к островку, где пеликаны, не привыкшие к виду человека, смотрели на меня скорее с удивлением, чем со страхом, словно спрашивая: «Что это за морской котик, какого мы до сих пор не видывали?» Часто любовался я с того островка сказочно прекрасным заходом солнца, превращавшим все вокруг в сплошное море золотых, опаловых и огненных тонов, которые, переходя в великолепный багрянец, постепенно угасали, пока на аметистовом фоне неба не засияет луна и дивная субтропическая ночь не окутает небо и землю.

Пустынный край, неоглядные морские дали, непривычное обилие света настраивали меня на мистический лад. Я проникся истиной пантеизма, и у меня бывало чувство, что все окружающее это одна великая душа, которая проявляет себя в виде океана, неба, степи или сосредоточивается в таких мелких представителях живого, как птицы, рыбы, моллюски и вереск. Иногда мне думалось также, что эти песчаные холмы и пустынные отмели населяют невидимые существа, вроде древнегреческих фавнов, нимф или наяд. Как начнешь размышлять, во все это трудно верить, но когда живешь наедине с природой и в полном одиночестве, невольно начинаешь допускать такую возможность. Жизнь превращается в некое полудремотное состояние, в котором больше видений, чем мыслей. Что до меня, я только остро сознавал окружавший меня безграничный покой и чувствовал, что мне в нем хорошо. Порой думал о будущих «Письмах с дороги», порой, как юноша,—  о какой-то незнакомке, которую мне когда-нибудь случится узнать и полюбить,—  и в этом состоянии праздности ума, на пустынном, светлом побережье, среди невысказанных мыслей, неназванных желаний, в полусне-полуяви, я чувствовал себя счастливым, как никогда в жизни.