Повести и рассказы — страница 120 из 157

вый смысл. Быть может, этим и объясняется то, что после выборов Рузвельт пригласил на обед ведущих работников Комитета искусств и науки.

То был первый и единственный раз, когда я оказался в Белом доме, и конечно, мне очень повезло, что хозяйкой была замечательная женщина — Элеонора Рузвельт, давний мой кумир. Бетт тоже не находила себе места от возбуждения. Надо купить новое платье, что-нибудь необычное. Надо найти няню на целый день для семимесячной Рейчел. И конечно, мне приходилось то и дело щипать себя за ляжку, чтобы удостовериться в реальности происходящего: в кармане у меня, сына рабочего, Берни Фаста, личное приглашение от Президента Соединенных Штатов. Так как же — ошиблись мы, сделав шаг в сторону партии? Или, наоборот, поступили единственно правильным образом? Сами-то мы своей роли не переоценивали, но Рузвельт, судя по всему, думает иначе. Или, чтобы особо не отрываться от земли, так думают люди, отвечающие за его предвыборную кампанию.

Глядя на событие глазами Говарда Фаста, которому только что исполнилось тридцать, я должен сказать: то был замечательный и незабывамый день. Всего приглашенных было человек 35. Президент появился не сразу, нас встретила миссис Рузвельт. Это был фуршет, и, когда все принялись закусывать, она отвела меня в сторону, и мы проговорили минут двадцать. К тому времени она уже откликнулась на «Дорогу свободы» в своей постоянной рубрике, но, обнаружив, что среди приглашенных на сегодняшний обед — автор романа, перечитала его снова. Уверяя, что оба раза она плакала над книгой, как ребенок, миссис Рузвельт выспрашивала у меня подробности, связанные с написанием романа. Еще она поинтересовалась, как нам нравятся закуски, и мы с Бетт заверили ее, что все прекрасно — маленькая невинная ложь, потому что еда состояла всего лишь из зеленого горошка, вареной картошки, бутербродов с мясом и на десерт — мороженого и печений. Миссис Рузвельт, явно довольная нашей реакцией, пояснила, что, с ее точки зрения, каждое блюдо не должно стоить более тридцати центов, неприлично роскошествовать, когда ребята на фронте, в окопах, питаются строго по рациону. В этой женщине не было ничего искусственного, вызывающего, крикливого. Высокого роста, какая-то очень домашняя, в простом бежевом платье, она заставляла забыть, что перед вами Первая леди. Впереди у меня были новые встречи с этой женщиной, но та, первая, отпечаталась в памяти навсегда.

Когда обед подходил к концу, в зал ввезли Президента. Ничто в нем не напоминало того бодрого, веселого, но и властного человека, которого мы видели в кинохронике. Время и болезнь собрали свою жатву — в инвалидном кресле сидел иссохший мужчина с морщинистым лицом. Он слабо пожал руки собравшимся. Это была моя единственная встреча с Рузвельтом, и воспоминания о ней остались не из самых светлых. Каким-то холодом веяло от него, словно жизнь уже отступила и осталась только железная воля. Помню, я подумал в тот момент: какой это сложный, какой измученный человек. Интересно, есть ли хоть кто-нибудь, кто вполне понимает его? В нашей истории это личность исключительная.

По окончании вечера нас провели по исторической части Белого дома. Вместе с Дороти Паркер и Бетт мы зашли в спальню Линкольна. Внезапно мисс Паркер разразилась рыданиями. Бетт пыталась успокоить ее, а она все повторяла, что после встречи с такой чудесной женщиной, как миссис Рузвельт, подобная экскурсия — не для нее. Странно, но насчет чудесного мужчины она не сказала ни слова. Потом кто-то предположил, что Дороти просто пьяна, но как раз в тот день она не пила. Просто что-то в ней глубоко откликнулось на трагические переживания миссис Рузвельт, которых я, слишком поглощенный собою и тем, что она нашла возможным поговорить со мной лично, ощутить не сумел.


Через несколько месяцев Франклина Делано Рузвельта не стало, и с его смертью пошатнулся до самых оснований весь наш мир, как большой, так и малый — Нью-Йорк и люди, с которыми я работал в партии. Я был молод и еще верил, что историю направляют большие люди, — странное, совершенно антимарксистское представление, которому, однако, была привержена компартия и которое, если иметь в виду обожествление Сталина, нанесло ей трагический ущерб.

Редактор партийного еженедельника «Нью мэссиз» Джо Норт попросил меня откликнуться на смерть Рузвельта. Джо был братом Алекса Норта, композитора, явно не сочувствовавшего левым, — много лет спустя он напишет музыку к моему фильму «Спартак». Джо был коренастый, с вечно всклокоченными волосами, умный, симпатичный и совершенно безответственный малый — чем-то он напоминал мне отца. Скорее всего тем, что, подобно отцу, постоянно витал в облаках. С партией его связывали отношения, хоть и крепкие, но совершенно романтические. Мы стали близкими друзьями.

«Нью мэссиз» я начал читать давно, еще в 30-е, когда журнал опубликовал серию материалов, посвященных «серебряным рубахам», возжелавшим создать в Америке организацию, подобную гитлеровским коричневорубашечникам. Тогда у журнала было много подписчиков, чему немало способствовало постоянное сотрудничество автора, который подписывал свои очерки псевдонимом Роберт Форсайт. Позднее он объединил их в книгу «Краснее розы». В ту пору он был штатным сотрудником журнала «Кольерз», где писал под своим настоящим именем — Кайл Крайтон, и хозяева заявили ему, что надо выбирать: либо Крайтон, либо Форсайт, вместе не получится. Он выбрал Крайтона.

Сотрудники «Нью мэссиз», в особенности Джо Норт, затеяли целую кампанию, о которой я узнал много позже. Целью ее было вовлечь меня в партию. Первый шаг — публикация главы из «Непобежденных». Затем — приглашение на какой-то симпозиум, далее — еще на один, потом, после того, как я ушел из ДВИ, — просьба дать что-нибудь из исторической прозы, наконец, некролог Рузвельта.

Перечитывая сегодня, я нахожу его чрезмерно напыщенным. Когда умирает человек-икона, ему с неизбежностью поклоняешься, но сейчас я вижу, что многое из сказанного то ли смешно, то ли попросту неправда. Ни я, никто другой не сказали, например, что Рузвельт не внял мольбам восьмисот евреев пустить их в Соединенные Штаты и фактически отправил их на смерть в нацистские концлагеря. Война не способствует ни правде, ни хорошей литературе, и поскольку природа войны — смерть (или, если угодно, убийство), любое изображение настолько переворачивается, что самое дикое из человеческих установлений может показаться здоровым и даже разумным. Толстой прямо сказал: любое описание боя это ложь. Я с этим полностью согласен. Война — всегда ложь.


Война продолжалась, нашей дочери Рейчел скоро должен был исполниться год. Союзные войска продвигались в глубь европейского континента, Красная Армия приближалась к Берлину с востока, а я все еще сидел взаперти в Америке. Наша крошечная квартира казалась все более тесной, и мы решили сменить жилье. Но тут мне позвонил редактор журнала «Корона» Оскар Дайстел и попросил зайти. Есть, мол, серьезное дело.

Дайстел всегда мне очень нравился. С ним было легко говорить и работать, он печатал все, что я предлагал, даже самые странные вещи, и никогда не относился к жизни чересчур серьезно. Будучи, подобно многим другим редакторам, осведомлен о моем стремлении попасть за океан, он вызвал меня, чтобы сказать, что все в порядке.

Что в порядке?

А то, что он обо всем договорился, и, если я не переменил своих намерений, можно отправляться в качестве корреспондента «Короны». Так как?

У меня глаза загорелись. Ну, конечно, не переменил. Я на руках тут же, в кабинете, готов был пройтись, чтобы продемонстрировать свою радость. Когда ехать? Дайстел посоветовал мне успокоиться и выслушать его. Достать мне аккредитацию на европейский театр военных действий ему не удалось, и к тому же, по его словам, события развиваются так стремительно, что война вполне может закончиться еще до того, как я доберусь до Европы. Ничего не вышло и с аккредитацией в войсках, действующих на Тихом океане. А вот в район Китая — Бирмы — Индии отправляться можно. Уловив мое разочарование, Дайстел весьма популярно объяснил, что как редактора журнала сражения его интересуют меньше, чем люди и их судьбы. Он напомнил, что писатели не участвуют в боях, они пишут о них, и что, конечно, бой — главный элемент войны, но отнюдь еще не вся война. Я полечу, продолжал он, транспортным самолетом через Африку и до прибытия в Индию, где будет находиться мой постоянный коррпункт, могу отклоняться от прямого маршрута и останавливаться где угодно. Почему бы, скажем, не заехать в Палестину и не написать очерк о сионистском движении? А из Индии желательно получить интервью с Махатмой Ганди. В общем, ему нужны очерки, а не корреспонденции, и это мне понравилось.

Через пять недель я оказался в Касабланке и последующие полгода мотался по Юго-Восточной Азии. А потом на Хиросиму и Нагасаки упали атомные бомбы, и война кончилась.

Наверное, я мог бы попасть в Японию и посмотреть, что осталось от этих двух несчастных городов. Но желания не было — хотелось как можно скорее вернуться домой, и я отплыл из Калькутты на военном корабле «Виктория». Путешествие заняло шесть недель, но в конце концов мы пришвартовались в устье Гудзона, я поспешно сбежал по трапу, поймал такси и через весь залитый солнцем мирный Манхэттен поехал домой. Обнял жену, крепко прижал к груди дочурку и, стараясь сдержать слезы, все повторял про себя: Бог — на небе, и в мире все хорошо.


Я был дома — в моей прекрасной, славной, ухоженной стране, с которой не сравнится ни одна страна в мире, в Нью-Йорке, моем любимом, прекрасном городе. Здесь мой дом, моя жена и моя дочурка Рейчел, ей уже почти полтора года. И нет войны, нет голода, и кончилась мучительная борьба за свободу.

Почти неделю я ни с кем не встречался, день и ночь проводил с Бетт, ходил с ней гулять по Центральному парку, мы растягивались на траве, смотрели, как рядом играет Рейчел, вечером отправлялись в театр, возвращались домой и предавались любви.

Во время этого затишья перед бурей, которая уже начала собираться над моей головой, все и впрямь казалось замечательным. Еще до моего отъезда за океан мы дали в «Нью-Йорк таймс» объявление, что ищем домработницу, и на него откликнулась молодая женщина с открытым лицом. Не успели мы и слова сказать, как она выпалила, что она японка, родилась в Калифорнии, но в марте 1942 года ее вышвырнули из дома и отправили в концлагерь, вышла она оттуда всего несколько недель назад, так что если мы считаем ее врагом, то и говорить не о чем. Сама мысль о том, что эта славная девчушка может быть врагом, показалась смехотворной. Разумеется, мы наняли Хану Масуду, и она прожила у нас пять лет. Это было славное, любящее создание. Хана сильно облегчила нам существование.