отворить дверь, чтобы не скрипнула, и тихо-тихо, носками упираясь в пол и качаясь на растопыренных из осторожности ногах, балансируя руками, не дыша, пробраться в конец коридора и, изогнувшись, прижать к холодной двери лицо. Тело тут, в темном коридоре, а черный глаз бегает по комнате, как таракан, обшаривает женщину.
Хорошая женщина! Глаза и волосы черные, а лицо белое. Опавшее было лицо, когда в первый раз пришла женщина, и черные круги были под глазами, а теперь раздобрела. А мужчина — совсем интересный. Как пришит, не может отойти от женщины и все дотрагивается — к руке, к бокам, к спине. Женщина разворачивает сверток и скоро-скоро говорит, выпевая конец каждой фразы.
Потом мужчина — с удовольствием, видимо, — снимает гимнастерку и стоит в рубашке. Зеленые штаны подтянуты ремнем, рубашка чистая и нарочно расстегнута. Женщина надевает на мужчину неготовый еще френч, обдергивает и мелом делает пометки. У мужчины лицо красное, и он вертит головой. Руки ловят женщину, уже не стесняясь. Женщина сердится и говорит так быстро, что никто бы не понял.
Очень интересно смотреть в замочную скважину и наблюдать, как люди действуют, совсем не зная, что вот он, посторонний человек, все видит. Только хихикать не нужно — за дверью могут услышать. Не нужно хихикать. А ужасно хочется излиться — «хи-хи-хи-хи». Особенно когда мужчина снимает френч и опять, в расстегнутой рубашке, ловит женщину и уговаривает. А женщина, отгораживаясь свертком, голосом на два тона выше и певуче растягивая слова, грозится. Если закричит, тогда вбежит он, человек с бородавкой, и — хи-хи — встанет на защиту женской чести. Но мужчина хмурится, потирает колено — это от комода — и бурчит неясно сквозь рыжие усы. Из шкафчика в углу он вынимает кулек. Женщина кулек берет, сердито оправляет платье — и теперь нужно бежать от замочной скважины и у себя, на трепаном диванчике, отхихикиваться, пока не засосет под ложечкой и не заноет плечо. А из коридора густая брань:
— Да когда, черт возьми, вы комод наконец уберете?..
— Хи-хи-хи-хи…
— Эй, вы! Вы дома?
Теперь хихиканье нужно запрятать глубоко, чтобы только в животе булькало и колыхалось, подкатывая к груди и томя истомой.
— Нет дома. Черт этакий!
Грузные шаги затихли в конце коридора, там, где хлопнула дверь.
Теперь можно опять хихикать.
Однажды сказала Аврааму Ревекка:
— Упал сегодня господин комиссар на колени, назвал жидовкой и хочет жениться на мне. Как мне теперь пойти к нему?
Задумался Авраам и решил:
— Пойди, Ревекка, и скажи ему, что он гой. Если хочет жениться, пусть примет еврейский закон. И вернись. И мы подумаем с тобой, Ревекка, как жить нам дальше в этом городе, где нет страха божия. Только не говори, что ты мне жена, — ой не говори: придет комиссар, запечатает мастерскую и убьет портного. Он — как дикий осел: руки его на всех и руки всех на него.
Ночью тишина мешала спать Аврааму. Авраам лежал рядом с женой своей, высоко держа голову на подушке и изредка вздыхая тяжело.
А на следующий день, в неурочное время, пошла Ревекка к Ивану Груде.
Ревекке дверь отворил человек с бородавкой. Был он без пиджака, в одном жилете на красную с белыми полосками рубашку.
— Нету дома их. Придут сейчас. Войдите, у меня подождите, посидите.
Ревекка помялась в темной передней, да человек очень уж ласково уговаривал:
— Вы не смотрите, что у меня бородавка, хи-хи… Я не злой. Чаем угощу. Идемте.
Усадил на трепаный кожаный диванчик и засуетился по комнате, маленький, кругленький и быстрый.
— А вот у меня хлеб есть. А вот у меня масло. А вот сахар. Мы не какие-нибудь. Тоже в одном совдепе с ними служим, только они по хозяйственно-административному, а мы больше по жилищному. То есть мы совсем по жилищному, а по хозяйственно-административному наблюдаем, глазом наблюдаем, контролируем, хи-хи, насчет информации… А как же? Нужно сахар да масло красотке… Я разве не понимаю? Хлеб, сахар, масло, крупа всякая…
Человек кружился по комнате и вдруг медленно и важно вынес из какого-то угла пузатый самовар.
— А вот и самовар скипел. Попьем чай. Сахар, не стесняйтесь, внакладку. Не стесняйтесь…
Слова, круглые как шарики, обкатывали Ревекку. Ревекка тянулась красными наивными губами к горячему чаю.
— А вы хлеб с маслом. Гуще маслом.
Человечек подкатился вплотную, по дивану, к Ревекке и обжег горячим мягким плечом. И черный волос колечком торчал у правой ноздри.
— Совсем девочка. Люблю девочек.
И в горле у человечка заиграло.
— Вы трудящая… понимаю. Я сам трудящий… по жилищному больше, и глазом наблюдаю…
Спереди — стол, маленький, но прочный. Не выскочить из-за стола. Справа кожаная ручка дивана, трепаная, но прочная; слева горячий, как самовар, человечек. Полные мягкие руки ходят по женщине.
— А вот конфетка. Это нам в кооперативе выдали. Хотите в кооператив в наш? Да что вы трясетесь, девочка? Совсем еще девочка! У меня тепло, дрова, — хотите дров? Сажень доставлю, собственный транспорт… Не бойтесь, девочка… Зачем же дергаться? Не нужно…
И вдруг самовар с грохотом опрокинулся на пол, и кипяток, шипя, паром пошел к потолку. Прочный столик треснул; масло, сахар, аккуратно нарезанный хлеб — все на обваренном полу среди осколков посуды.
— Ай, девочка, разве можно? Ай-ай-ай! Ведь нет теперь сахара! Зачем бояться? Ай, не пущу! Ай, не убежите! Ай, дверь запер!
Человечек задыхался, жилет расстегнут, рубашка тоже, видна мягкая белая грудь, поросшая курчавым черным волосом.
— Ай, разве можно? Ведь так обварить недолго.
У Ревекки зубы стучали — дрожала. Если бы самовар на нее опрокинулся, все равно ей было бы холодно.
— Я не Груда! Нет, я не Груда! Пусть масло, пусть сахар, а я не пущу! Ай, не пущу!
Но тут неожиданное случилось. На маленького человека налетела черная, с распущенными волосами женщина, исцарапала лицо, исщипала плечи и руки, опрокинула и по колыхающемуся податливому животу, визжа, кинулась за дверь и на лестнице наткнулась на Ивана Груду.
— Не могу! Не приду больше! Ой какие злые! Ой, Авраам, Авраам!
А дальше Иван Груда не понял — закартавила по-еврейски и полетела вниз по лестнице.
Иван Груда стукнул в дверь к человеку с бородавкой.
— Эй, вы!
Отворил. Человек кружил по комнате и, вскрикивая, подымал с полу сахар, масло, хлеб.
— Ай, самовар! Где самовар теперь достану? Отскочил кран от самовара!
— Что тут такое случилось?
— Ай, девочка, девочка! Вот так девочка! Где самовар достану?
Иван Груда грозным идолом стоял перед закружившимся человечком, у которого текла по лицу кровь. Размахнулся тяжелой рукой и с размаху хлопнул по мягкой щеке. Маленький человечек мягко шлепнулся задом на пол и сидел, расставив ноги, на полу, среди битой посуды, выпуча удивленные глаза.
— А вот это почему?
Дверь хлопнула, и человек остался один перед разбитым самоваром.
— Ай-ай-ай!
А в мастерской Авраам утешал жену:
— Не плачь, Ревекка. Все в руке бога. Бог сохранит нас в безопасности.
Авраам утешал жену, и вот в эту минуту, когда серый свет уходил из мастерской, — в эту минуту поверилось, что не пропадет его семя бесследно, не оставит его бог, создавший народ иудейский, чтобы жил вечно, и что будет сын.
Ночью Авраам обнимал жену и, обнимая, молился богу, чтобы даровал он ему сына. Но молитвы не кончил Авраам, потому что никогда еще так покорно не прижималась к нему жена и никогда еще не знал Авраам такой глубокой, как небо, величественной, как небо, и нежной, как небо, ночи. И только под утро, не разняв объятий, заснули Авраам и Ревекка.
Явка всех членов коллектива обязательна. Члены коллектива собирались в замусоренной окурками комнате. Человечек с бородавкой суетился.
— А вот мобилизация поважнее всех работ… Всем идти нужно… Ты советский служащий? Иди. Белые наступают. Революция в опасности. Ай, в опасности, и нужно на страже…
— Да вы бы помолчали, товарищ Прокопчук.
— Нельзя молчать. Как же молчать, когда белые наступают, под Петербург идут! А у нас беспорядки в организации. А у нас-то товарищ-то Груда девочкам масло и сахар…
К словам о товарище Груде прислушивались. Уже давно прислушивались, да раньше не так ясно говорилось.
— Товарищ-то Груда, я все вижу, девочкам сахар да масло. Нельзя, товарищи. Народное масло и сахар народный, а не для девочек. Я не хочу дурного сказать и товарища Груду уважаю как ответственного работника. А все-таки нельзя. Девочке нужен сахар, я понимаю, но не по хозяйственно-административному. Девочке в очередь нужно предложить, по порядку.
Человек с бородавкой поворачивался от одного к другому и размахивал руками. А когда вошел Иван Груда, замолчал, и только лицо, когда Груда не смотрел, двигалось и губы шевелились оживленно. А потом опять заговорил:
— Товарищи, Петроград в опасности, и мы на страже. Раз служащий — так иди.
— Так ты и иди!
Это Иван Груда крикнул. То есть не крикнул, а сказал спокойно. Это только человечку показалось, что крикнул. Весь он передернулся, волны побежали по телу.
— И пойду! И пойду! Только и в тылу у нас непорядки. В тылу по хозяйственно-административному масло да сахар исчезают. Нельзя, товарищи! Нужно стоять на страже. Негоден в тылу — на фронт! А то еще весь тыл раскрадет. А кто раскрадет?
Члены коллектива глядели на Ивана Груду неодобрительно, искоса. А Иван Груда как пришел, так и сел на привычное место и сизым тупым пальцем водил по опачканному столу. Сидел тяжелым и злым идолом, а против него, на стене, огромный красноармеец размахнулся винтовкой, и трепещет на винтовке толстый купчина.
— А вот добровольцем кто же вызовется? Нельзя, товарищи, нужно идти. И ревизионную комиссию зараз сегодня по хозяйственно-административному…
— Ты что врешь? Что собачишь? Ревизионную комиссию! Испугал! Я пойти пойду, а вернусь если — опять плюху дам.