Повести и рассказы — страница 39 из 80

— Пожалуйста. Конечно.

Он направился навстречу дочери управляющего.

— Видите, как меня изукрасили, — попытался он пошутить, но шутка не удалась, и он замолк.

— Ах, я слышала! Какой ужас! Я уж говорила папе, что теперь всем надо ходить с револьверами. Мне вас ужасно, ужасно жалко. Такое безобразие!

Доктор с растерянностью пожал плечами.

— Да, знаете…

Он сейчас особенно живо ощущал свой кровоподтек и старался поворачиваться к Павлику здоровой щекой. Павлик все же успела метнуть любопытный взгляд на ту его щеку, по которой пришелся удар, и, как бы оправдывая этот взгляд, повторила возмущенно:

— Такое безобразие!

Ее привели к Ивану Аркадьевичу хорошие чувства, но теперь она видела, что пришла напрасно. Получалось что-то не то. Дело было даже не в словах, а в интонациях. Настоящих интонаций у нее не нашлось для Ивана Аркадьевича. И, кроме того — она ничего не могла поделать с собой, — она испытывала к доктору жалость несколько презрительную. Иван Аркадьевич почувствовал это и нахмурился. Он перестал скрывать от нее следы пощечины.

— Бывает, — с грубоватой иронией сказал он.

Павлик присела, сердясь то ли на то, что она явилась, то ли на свое неумение и неловкость. Присев, она, уже недовольная тем, что присела, сразу же начала обдумывать, как бы ей половчей уйти. Доктор заметил это.

Наконец Павлик встала.

— Хозяйство, — оправдывалась она и прибавила ласково и даже нежно: — Я к вам еще забегу. Можно?

— Конечно. Вы знаете, что я всегда рад…

Иван Аркадьевич был уязвлен. Этот визит оставил в нем унизительно-неприятное ощущение, от которого он никак не мог отделаться. Он совсем перестал обращать внимание на то, что говорилось и делалось вокруг. Это было состояние какой-то полной апатии. Он вряд ли заметил уход журналиста, и то, что опять стали к нему собираться люди (уже в значительно меньшем количестве, чем до обеда), и как случилось, что к двенадцати часам ночи он остался один с женой.

Иван Аркадьевич посидел еще немного на террасе. На террасе темно, и потому глаз мог разглядеть отдельные деревья в садике и бледноватую ширь, проглядывающую сквозь листву и меж стволов.

«Просидеть бы вот так всю жизнь», — подумал доктор и встал.

Прошел в столовую. Тут горело электричество. На столе еще стыл самовар. Чашки, тарелки и прочее — все это еще не убрано со стола. Жены не было в столовой — должно быть, постели делает.

Иван Аркадьевич приблизился к окну. Отсюда, из светлой комнаты, ночь казалась уже совершенно черной. Ничего не было видно. Все оттенки, которые успокаивали доктора на террасе, исчезли. Безнадежный мрак. И захотелось Ивану Аркадьевичу напиться до бесчувствия, до безумия. «Уйти, — подумал он. — К черту!»

И вдруг одновременно с этой привычной мыслью он мучительно испугался изолированности, одиночества, отрыва от людей и работы.

— Ах, черти, — пробормотал он. — Ах, дьяволы!

Он взглянул на стенные часы. Четверть первого. Почему еще не потух свет? Обычно в двенадцать часов прекращалась подача тока. «С чего бы это?» — подумал Иван Аркадьевич. Жена выглянула из спальной.

— Ванечка, — сказала она робко, — ты бы лег спать.

Доктор ничего не ответил. Электрический свет беспокоил его. Он горел ночью только тогда, когда случалось какое-нибудь несчастье, а без доктора Лунина не обходилось ни одно несчастье на руднике. Электричество в таких случаях нужно было именно ему, в больнице. Доктор Лунин привык: если ночью горит свет, то он, доктор Лунин, — в больнице.

Все это быстро промелькнуло в его мозгу. Он не мог одолеть овладевшего им неопределенного беспокойства. Он не хотел остаться один на один со своими мыслями. Все равно не заснуть.

Он надел фуражку, накинул плащ на плечи.

— Пройдусь немного, — сказал он жене и вышел. Подумал, что доктор Карасев еще не вернулся из отпуска и, значит, завтра же надо с кровоподтеком под глазом отправиться на прием. И послезавтра… И показалось ему, что вот только сейчас увидел он все таким, каким оно есть в действительности: в чрезвычайном напряжении, в необыкновенной натуге. А тут еще всякая сволочь… Ему стало ужасно жалко себя, и он, злобно сжав кулак, ударил себя в горьком отчаянии по бедру.

Ночь тиха и светла. На небе ни облачка. Звезды высыпали в изобилии. Луна косила желтый глаз на человека, медленно шагавшего по глухому поселку, затерянному в огромных русских пространствах.

Иван Аркадьевич любил рудничную больницу. Ведь это он добился ее ремонта, навел чистоту, порядок. За три года работы у него установилась тут крепкая репутация хорошего, добросовестного врача. Ему верят, к нему уже приезжают издалека. И, конечно, ноги вели доктора именно к больнице, по привычному пути. И даже сейчас хозяйственная мысль мелькнула в его мозгу.

«Хорошо бы пристроечку коек на десять», — подумал он и увидел свет в знакомом окне приемного покоя. Значит, действительно там идет работа, а ему не сообщили? Но, может быть, это несложный случай, при котором вполне достаточно опытного фельдшера? И он вообразил себе большие городские больницы, где много палат, много врачей и где, может быть, только раз в месяц приходится врачу нести ночное дежурство. А тут — он, да Карасев, да фельдшер. Больше никого.

Ему опять стало жалко себя, и он вошел в больницу.

В коридоре шептались между собой какие-то люди. Их было трое или четверо. На перевязочном столе в приемном покое лежит человек. Над ним склонился фельдшер. Тут же два санитара. Неизвестный лежит неподвижно и не стонет — должно быть, без сознания.

— Что случилось? — спросил, входя, Иван Аркадьевич. — Почему не вызвали меня?

И он строго взглянул на обернувшегося фельдшера.

— Ушибы тела, Иван Аркадьевич, и простой перелом плечевой кости, — отвечал длиннобородый медик, виновато опуская глаза. Он сегодня впервые нарушил правила и не вызвал врача.

— Гипсовые бинты приготовлены?

Только работа могла сейчас хоть временно успокоить Ивана Аркадьевича и отвлечь его мысли. И через минуту он уже заменил фельдшера у неподвижного тела. Увидав лицо лежавшего, Иван Аркадьевич понял, почему фельдшер не вызвал его. Мятые соломенного цвета усы торчали над раскрытыми губами пациента. Скулы чуть выдались над посеревшими щеками, меж которых был поставлен твердо очерченный нос, придававший лицу выражение гордости и даже высокомерия. Уже потом Иван Аркадьевич узнал, что после протокола не уследили за провинившимся рабочим. Он умудрился еще выпить дома, заскандалил, вырвался от уговаривавших его товарищей, побежал и свалился в темноте под откос у мостика. Обо всем этом рассказал доктору рыжий шахтер — этих двух людей странным образом сблизило сегодняшнее событие.

А сейчас Иван Аркадьевич был поражен. Он, человек не слабый, самолюбивый, всегда терпеть не мог покорности и смирения в людях. Если он не ответил обидчику ударом на удар, то это только потому, что дело происходило в больнице, на работе. Щека его горела по-прежнему, напоминая о незаслуженном оскорблении. Но он был старый добросовестный врач.

— Ах, черти, — пробормотал Иван Аркадьевич в смятении. — Ах, дьяволы!

И со всей осторожностью он стал накладывать гипсовую повязку на сломанную руку обидчика.


1930

Андрей Коробицын

I

Речушка, поросшая осокой, вьется меж извилистых берегов. Это — Хойка-йоки. Прибрежная трава толста, сочна и пахуча. Луга здесь обильные и цветистые, и хорошо ходят по ним косы. Лесом одеты влажные и сырые низины, лес карабкается и по склонам холма, чтобы вновь сползти вниз, и скрывает лес в недрах своих болотные, ржавые, замерзающие зимой воды. А понизу, вдоль Хойка-йоки, расставлены пограничные столбики.

Хойка-йоки — это граница. Если кто шагнет через нее — оживет ближайший ольшаник и винтовка часового, отрезая путь назад, остановит тотчас. Винтовка обращена дулом в тыл, чтобы не залетела случайно пуля на ту сторону. Вьется граница на север и на юг — болотами, лесами, полями.

До лета еще не скоро. Но уже мартовское, весеннее солнце греет землю, и мешается снег с водой. Скоро совсем стает снег, взбухнет и разольется все вокруг, ручьи, растекаясь и вновь сливаясь в один гремящий поток, с шумом ринутся по склонам поросшего сосной и елью холма, и начнет веселеть и зеленеть земля.

Из лесу на той стороне вышла молодая женщина в полушубке и высоких сапогах. Голова ее повязана коричневым шерстяным платком. С охапкой хвороста в руках она выдвинулась из-за деревьев, глядя на шагающего по дозорной тропе нашего часового. Каких-нибудь тридцать шагов отделяли ее от него. Глаза женщины горели весельем и любопытством.

Часовой не обернулся к ней. Тем же ровным шагом дошел он до ближайших кустов, исчез за ними и тотчас же присел, затаился. Отсюда он следил за каждым движением неизвестной женщины. Вот она, веселая и оживленная, приблизилась к самому берегу, осторожно ступая по рыхлому, мокрому снегу, вглядываясь в том направлении, где скрылся часовой. И казалось — она, как март, греет землю и сердца, круглая, синеглазая, розовощекая. Постояв так у берега, она повернулась и вновь удалилась в лес.

Здесь она бросила ненужную вязанку и быстро двинулась вглубь, от границы.

Громадный, плечистый человек в ушастой меховой шапке и тулупе поджидал ее, сидя на широком березовом пне и покуривая папироску. Он спросил кратко:

— Видели?

— Видела, — отвечала женщина и прибавила насмешливо: — Хорошенький, молодой…

Голос у нее был грудной, певучий.

— Заманите, — сказал мужчина, — и будет вам награда. Денег дадим.

Женщина засмеялась, и ямочки на щеках сделали ее еще красивей и моложе.

— А вы правду говорите, что эти — из наших мест, вологодские?

— Так точно. Новички пришли. Этот — вологодский, и еще несколько земляков с ним.

Женщина помолчала, потом улыбка вновь осветила ее лицо. Без слов понятно было, что она согласна.

Часовой опять вышел на дозорную тропу и тут явственно услышал — уже не с той стороны, а с нашей — хруст, словно кто-то наступил на сучок.