Повести и рассказы — страница 73 из 80

V

До станции Лида мы дошли в августе и попали в ночную беспорядочную суету эвакуирующегося железнодорожного узла. Было тут опять-таки не без паники. Но мы держались вместе и противопоставляли панике свой ритм, свой шаг.

В спутанном, огромном скоплении вагонов, паровозов, толп, в гудках, свистках, метаниях и криках, меж многочисленных путей мы тщетно искали коменданта. И наконец Кандауров распорядился, где нам сойтись завтра утром, и отпустил спать где кто хотел. Он и сам еле на ногах держался.

Я забрался в какую-то сторожку, где уже было двое.

В колеблющемся свете прилепленного к столу огарка один, только что, видно, передо мной вошедший, бросил шинель на пол, чтобы лечь. Другой уже спал.

Ни слова не говоря, я растянулся в углу и тотчас же провалился в черный, без сновидений, сон.

Пасмурное утро уже вошло в окошко, когда я проснулся.

Застывшая капля воска белела на краю стола, там, где был вчера огарок.

Двое — они оказались, как и я, солдатами — перекидывались словами.

Владел разговором высокий, видно, городской и грамотный солдат. В голосе его звучала злая насмешка. И то, что он, вопреки всему, выбрился, показывало в нем строгую дисциплину и собранность духа. Замечу здесь, что я еще ни разу в жизни тогда не брился — таков был мой возраст, что и брить-то мне было нечего.

Злоба, с которой высокий солдат ругал все начальство от фельдфебеля до царя, была мне хорошо знакома, я сам варился в этой злобе своей и товарищей. Но звучало в словах солдата и новое. Он выкрикивал:

— В какое положение мы, солдаты, народ в шинелях, поставлены? Мы — рабы, смертники в каторжной тюрьме, защищаем своих тюремщиков и палачей, вот что! И это называется — защита отечества! Так что же, по-твоему, наше отечество — это наши обидчики, наши убийцы, убийцы наших жен и детей? Так мы, значит, и согласимся, что Россия — это наша виселица? За своих палачей погибать будем? Да прежде всего надо их стряхнуть с шеи! Они и есть главные наши враги!..

Другой солдат, бородач, сидевший на полу вытянув ноги и прислонившись широкой своей спиной к стене, буркнул:

— Пока будем мы с ними драться, немец всех нас и сомнет. Станет нашим командиром немец, вот и вся разница…

— Да без этих вешателей и расстрельщиков мы небось куда лучше справимся и с немцем, и с любым другим! — завопил высокий солдат. — Как это ты не видишь?.. — Он овладел собой и заговорил сдержанней, глуше: — Не видишь ты, что ли, что предает нас вся эта царская сволочь на смерть, как скот на бойне? Они-то и с Вильгельмом, и с кем хочешь сговорятся и сыты будут, а нам — в двойную кабалу! Ослеп ты, что ли? Плевать они хотели на Россию, как и на нас. Это мы — Россия, нам и решать!

Бородач молчал, перестал возражать.

Высокий солдат продолжал:

— Говорили мне умные люди, что надо обратить силу против царя с его присными, благо у нас оружие в руках. Передавали, что эту войну надо превратить в войну против всей царской сволочи. Это первое наше дело.

— Кто это говорит? — спросил бородач.

— О Ленине слышал? О большевиках?

— Нет.

— Ну и дурак! — опять сорвался высокий солдат, накрепко стянул поясом шинель, заправил его за хлястик, резким движением ноги толкнул дверь и вышел.

Вел он себя с нами, незнакомыми, в первый раз им увиденными, не по-конспираторски, в открытую, потому, может быть, и поторопился уйти, сам это наконец почувствовав. Но была в нем, на вид таком подтянутом, какая-то отчаянность. Не отчаяние, а отчаянность. Она выражалась даже и в щеголеватости его — вот назло вам всем держусь!

Он ушел, а нам остались его слова, его напор, его злоба. «Погибать за своих палачей…» Вспомнилось мне, как бедняга ратник спасал своего обидчика и погиб, и что-то как сдвинулось у меня в душе. Действительно — как быть? Ведь правда же, не так-то просто опрокинуть всю эту махину от фельдфебеля до царя, а пока этим займешься, немец решит все в свою пользу — сомнет Россию и сядет нам на шею вместо царя или вместе с царем. Хоть я и не вошел в тот возраст, когда бреются, а очень хлопотал о России. Ведь не собой только рисковать, а Россией!.. А с другой стороны, и тот, отчаянный, правду же говорит!.. И постигло меня в ту минуту такое чувство, будто совсем я отрешился от себя, от всякой мысли о себе, весь как-то ушел в общие судьбы, растворился в огромной и несчастной массе людей и все мы вместе решаем, как быть. Случалось это со мной и раньше, но в ту минуту я заметил это особо и запомнил.

Когда высокий солдат выскочил за дверь, ни я оставшемуся в сторожке бородачу, ни он мне — ни звука. Да и о чем говорить? Вот поставлен вопрос, который надо решать всей массой. В самой гуще находимся, в самой гуще и продумаем. А может быть также, мы с этим самым бородачом немножко и ошалели от речей высокого солдата, даже испугались. Такого все-таки еще не приводилось слышать. Начальство ругали все, но так, чтобы прямо утверждать, что надо прежде всего разогнать все верхи силой, — этого еще не бывало. Так, без слова, я и расстался с бородачом.

Сошлись мы, остатки полка, у комендатуры. Там рявкал усатый штабс-капитан, у которого одни только матерные слова и были, видимо, в обиходе. Он собирался драпануть, грузил награбленную кладь на фурманки — не сам, конечно, грузил, а только командовал обозниками, — а от нас отмахивался, даже офицеров гонял к черту, всех обзывая трусами и дезертирами. Сам же был, конечно, не только трус и дезертир, но и мародер.

Кандауров в конце концов плюнул (буквально плюнул — в пыль мостовой), построил нас и повел на восток по своему разумению.

Очень мне захотелось рассказать Кандаурову о слышанном в сторожке, поделиться. Но я сдержался, смолчал. В общности нашей тоже надо было все-таки знать во всей точности, с кем говоришь, особенно в таких делах. Кандауров — унтер. На Шитникова непохож. Скажешь — а ведь тот солдат где-то тут тоже шагает, Кандауров вдруг взовьется, отрапортует, и окажусь я доносчиком, подлецом. В гимназии, в нашем классе, был один такой гладенький, любезный, восхитил учителя истории классной работой на тему «Явление божьей матери князю Андрею Боголюбскому». Во время витмеровского дела он со всеми заговаривал о витмеровцах вроде как сочувственно, а когда раскрылось, что он ябедник, фискал, то весь класс от него отвернулся, прекратили всякое общение, пришлось родителям перевести его в другую гимназию. Был он сын какого-то купчика с Андреевского рынка.

— А ну веселей! — скомандовал Кандауров. — Сабанеев! Ать-два!

Что ж! Веселей так веселей. Пусть не знает Кандауров, о чем я думаю. Пусть считает, что я просто так приуныл.

Через два или три дня попали мы под немецкий огонь, и пришла моя очередь — меня стукнуло осколком снаряда, и отправился я в санитарном поезде в Тверь, где и провалялся в госпитале всю зиму. Лежал в запахах гноя, среди смертей, стонов и матерщины. Переписывался из всех родных только с сестрой. Моя мать не могла уже и письмо написать. Она выпала из жизни. Сестра писала мне, что изредка мать вдруг начинала спрашивать обо мне, тревожиться, даже как будто вспоминала, что я на войне, на фронте, но потом опять все затуманивалось, и она уходила в свой темный колодец.

Однажды, когда я уже почти поправился, Петр Петрович Коростелев письмом в траурной рамке известил меня о кончине моей матери — «не вынесла переживаний». У него была манера выражаться неопределенно и многозначительно. Очевидно, он намекал на военные поражения, так получалось по контексту. Не от военных дел умерла моя бедная мама, но Петр Петрович любил отгладить, отутюжить любое событие, особенно же событие трагическое, на приличный общепринятый в данный момент манер. Так получалось красиво — патриотка не вынесла поражений русской армии и умерла!

Я не плакал, только какое-то оцепенение одолело меня. Не хотелось ни есть, ни пить, ни разговаривать. Траурную рамку на конверте все в палате заметили, и никто меня не трогал. Удивительно деликатны и понятливы люди, знающие, что такое смерть и горе.

В марте шестнадцатого года я вернулся обратно в полк, стоявший тогда у озера Нарочь, сразу попал в бой и меня опять ранило. На этот раз меня эвакуировали в Петроград, в Николаевский военный госпиталь. Тут я лежал до зимы, и за эти месяцы часто меня навещала сестра моя Люда.

В конце шестнадцатого года меня выписали из госпиталя и назначили в шестой саперный батальон, в роту кандидатов в школу прапорщиков. Батальон стоял в самом центре Петрограда, на Кирочной улице.

Только позже я узнал, что обязан своей сестричке тем, что меня, пехотинца, направили в специальные войска, в которых было все-таки легче, чем в пехоте. Сестра заставила господина Коростелева проявить свою заботу. С его связями ему не стоило труда удовлетворить просьбу жены. В конце концов, всегда приятно показать свою отзывчивость и доброту, когда для этого надо всего только потратить пять минут на телефонный разговор с кем-нибудь из приятелей, которые на все готовы ради такого господина, как Петр Петрович Коростелев. Одно обстоятельство все же льстило Петру Петровичу. Как-никак — а я был георгиевский кавалер, дважды раненный. Такой родственник украшает семейный букет. Коростелев обещал Люде и в дальнейшем не обойти меня своим вниманием — он же наметил мне выгодную должность в столице, в тылу, после того как я стану наконец офицером. Для того он и наладил меня именно в саперы. Готовил в начальники для вящей славы и выгоды семейства.

Мне смешны были все эти старания, были они внутри того обихода, который для меня вроде как кончился. И в госпитале, и в саперной части — везде я чувствовал, как повышается градус, накаляется атмосфера, все откровенней и безбоязненней становились солдатские разговоры, да и не только разговоры. Сам я тоже вел эти разговоры, даже пытался объяснять завтрашний день России. Этот крен в будущее все резче ощущался, а все-таки когда питерский гарнизон восстал, то в первые моменты это событие показалось неожиданным. Все, казалось, к этому шло, агитация стала сильной, а вот когда случилось в реальности, то поразило очень. Вот так, воочию, солдаты вдруг пошли против правительства, против всех своих начальников, и оказалось, что это можно сделать во время войны с Германией! Но очень быстро почувствовалось, что завтра события произойдут пограндиозней, чем та революция, которую стали называть Февральской. Открылись горизонты, сильным ветром сдуло царя с тюремщиками и жандармами. В первые дни просто даже странно было слышать, как офицеры говорят солдатам «вы». Удивительно! Но это было только начало.