«Виктор Прокофьевич! Красавчик пойман. Червень
убит. Грищенко я посадил. Завтра утром приду к вам в
больницу.
Володя».
Первой выехала на улицу «скорая помощь». За ней тронулась летучка. Бандиты сидели на дне грузовика, агенты – на бортах. Двое лежали на крыльях, целясь из винтовок в Ставки, притаившиеся в ночном мраке.
Долговязая фигура Красавчика раскачивалась над головами урканов. Красавчик стоял, широко расставив ноги, балансируя на ухабах и хватаясь иногда за голову Грищенко, сидевшего у его ног.
– Гражданин начальник, манлихер! Не забудьте манлихер! – кричал Красавчик Володе.
Тяжело переваливаясь, грузовик вполз в сводчатую подворотню.
– Манлихер! – прогремело из подворотни в последний раз. На улице бандиты приободрились – в конце концов то, что случилось с ними, было в порядке вещей – и затянули воровскую «дорожную». Ветер забросил во дворик ее бойкий напев и веселые слова:
Майдан несется полным ходом…
Последними выехали со двора товарищ Цинципер и
Володя на «берлиэ». Худая серая собака со стерляжьей головой бросилась за машиной, чтобы укусить ее в заднее колесо, но раздумала и отбежала. Двор опустел. Только часовые стояли у дверей разгромленной «малины».
– Володя, – сказал товарищ Цинципер, закрывая рот ладонью от встречного ветра, – я завтра же ставлю вопрос перед начальником губернского розыска, чтобы вас обоих
– тебя и Шестакова – наградили именными золотыми часами с надписью: «За успешную борьбу с бандитизмом».
Они догнали летучку. Клубы пыли окутали «берлиэ», и воровская частушка заглушила приятные речи, с которыми товарищ Цинципер обращался к своему агенту.
Едва Владимир Степанович Бойченко закончил чтение, едва члены клуба перенеслись мыслью из знойной Одессы в суровые Гагры, как несколько рук потянулось к увесистым золотым часам, лежавшим на тумбочке у изголовья кровати доктора. Все хорошо знали эти часы и безукоризненную точность их хода.
Самым проворным оказался юрисконсульт. Он схватил часы и нажал пружинку. Толстая крышка со звоном отскочила, и под ней, как в сейфе, оказалась другая, точно такая же крышка. Юрисконсульт поднес часы к керосиновой лампе и громко прочитал надпись, выгравированную на внутренней стороне крышки:
Владимиру Алексеевичу Патрикееву
за успешную борьбу с бандитизмом
от Одесского уездного уголовного розыска
25 августа 1920 года.
На минуту все онемели от изумления.
– Позвольте! – закричал наконец юрисконсульт. – Вы нарушили условие, доктор! Вы должны были написать из собственной жизни… Значит, сыщик Володя не вы, Владимир Степанович, а вы, Владимир Алексеевич!
И он недоуменно повернулся к Патрикееву.
– Вы меня, кажется, разоблачили, – ответил тот, чуть-чуть смутившись. – Отпираться бесполезно. Володя –
это я.
– И вы ездили на кобыле Коханочке? – спросил старик
Пфайфер.
– И я ездил на кобыле Коханочке.
– И вы бросали лимонки?
– И я бросал лимонки.
– И вы поймали Красавчика?
– И я поймал Красавчика.
Члены клуба недоумевали. Все уже создали в своем воображении образ Володи, и это был образ молодого доктора Бойченко. Теперь нужно было этот образ менять.
Нужно было на место Бойченко ставить Патрикеева. Это было трудно. Трудно было поверить, что солидный, уверенный в себе Патрикеев был когда-то робким, застенчивым, смешным мальчиком – таким, каким он был описан в рассказе доктора.
– Как это на вас не похоже! – всплеснула руками
Нечестивцева. – Вы – и эти степные трупы…
– Позвольте! – перебил ее юрисконсульт. – Одного я все-таки не понимаю: почему же часы у Владимира Степановича? При чем здесь доктор?
– Ну, это просто, – ответил Патрикеев, ухмыльнувшись не без лукавства. – Мы с ним старые приятели, и я давно подарил ему эти часы на память о юности, проведенной вместе.
– Сидели небось за одной партой?
– Нет, мы учились в разных учебных заведениях.
Юрисконсульт еще долго не мог успокоиться.
– Кто бы мог подумать, – говорил он, обращаясь к
Пфайферу и Нечестивцевой, – что известный литератор десять лет назад был мелким агентом деревенского уголовного розыска…
Все согласились с тем, что подобные превращения возможны только в наши дни, и каждый привел несколько примеров быстрого роста людей в Советской стране. Оказалось, что доктор Нечестивцева была когда-то медицинской сестрой, а интендант Сдобнов – почтальоном; и даже сам Пфайфер, знаменитый хлебопек, до семнадцатого года всего-навсего управлял большой частной пекарней в Кременчуге. Только юрисконсульт Котик со смущением признал, что всегда был юрисконсультом и его отец тоже был юрисконсультом.
– Скажите, – спохватился вдруг Котик, – а куда девался ваш Красавчик?
– Красавчик попал, разумеется, в допр, – ответил Патрикеев. – В те годы над воротами одесского допра висела надпись, сочиненная его начальником, бывшим политкаторжанином, полжизни просидевшим в царских тюрьмах:
«Допр не тюрьма, не грусти, входящий». Всякий, кто попадал в допр, мог стать человеком, если только хотел этого.
Красавчик сидел года четыре и все четыре года работал и учился. Он вышел на волю довольно образованным молодым человеком, спокойным и скромным. То, что произошло с ним дальше, никого в наши дни не может удивить; он продолжал учиться и кончил вуз. Кстати, и я кончил все-таки вуз – филологический факультет бывшего
Новороссийского университета. То были трудные годы для юношей, и многие из нас занимались не тем, чем надо.
Советская власть помогла нам найти место в жизни. Она занялась нами, как только у нее немножко освободились руки. С одними она обошлась сурово, как с Красавчиком, с другими – поласковее. Кто дождался этого времени, кто захотел, тот стал человеком… Теперь Красавчик, – продолжал Патрикеев, – редко вспоминает о своих степных похождениях, о «кукурузной армии», о том времени, когда он не выходил из дому без уздечки за пазухой. Теперь вы можете совершенно спокойно доверить ему пару лучших своих лошадей. Я не терял его из виду, и в конце концов мы подружились; каждый из нас считает себя очень обязанным другому: я – за то, что он не выстрелил в меня когда-то из манлихера, а он – за то, что я вовремя его посадил.
Патрикеев швырнул в камин чурбанчики, на которых сидел, и подошел к окну. Посредине гагринской бухты, прямо перед дворцом, возвышалась пирамида огня. Это был теплоход. Он был иллюминирован с такой пышностью, будто его рубильниками управляли огнепоклонники.
Патрикеев распахнул балконную дверь. Непривычная тишина почти оглушила его. Прибоя не было. Молодой синеватый месяц мирно сиял в звездном небе, а под ним поперек спокойного моря тек к берегу светлый лунный ручей.
С высокого берега свергались в море потоки талой воды.
Было тепло, снег быстро таял. И, как бы извещая о первых глотках воды, вернувших жизнь гидростанции, в электрической лампочке над верандой порозовела и затрепетала тонкая нить.
Торжественный аккорд потряс воздух. Он был всеобъемлющ. Все тона сплелись в нем и все звучало вместе с ним – горы, море, стекло в оконной раме. Он наполнял собой все. Он был так низок, что казался подземным. Это гудел теплоход.
– Товарищи, – крикнул Патрикеев, – шторм утих!
Но никто не обратил внимания на его слова. Все смотрели на доктора Бойченко. Тот сидел молча, опустив голову и приблизив лицо к огню, как будто немного обиженный тем, что никто не сказал ни слова о литературных достоинствах его рассказа. Доктор молчал, и члены клуба продолжали смотреть на него немигающим, изумленным взглядом.
Общее внимание смутило доктора. Он поднялся со стула, расправил широкие плечи, потянулся, и все увидели его долговязую фигуру, твердые бронзовые скулы и веселые глаза цвета ячменного пива.
Январь-апрель 1938 года
Павел Нилин
ИСПЫТАТЕЛЬНЫЙ СРОК
1
Зайцев быстро освоился. Он носил теперь старенькое, узковатое в плечах пальто, не иначе как приподняв воротник. Кепку натягивал до самых бровей, так, что не было видно огненно-рыжих волос. И смотрел на всех, чуть выкатив сердитые серые глаза.
Еще весной на книжном развале он купил замусоленную книжку с описанием японских способов борьбы, собранных, как было указано на обложке, господином Сигимицу, начальником тайной полиций, в помощь сыщикам, морякам и господам офицерам, желающим усовершенствовать свою мускулатуру.
Сделавшись, таким образом, обладателем всех этих хитроумных способов борьбы, Зайцев прямо-таки рвался к деятельности, бурной, рискованной, головокружительной, готовый хоть сейчас поставить на карту всю свою восемнадцатилетнюю жизнь.
А деятельности все еще не было.
Вернее, деятельность-то была: в уголовном розыске почти непрерывно звонил телефон – из районов города и губернии сообщали о происшествиях убийствах, кражах, ограблениях. Но Зайцева пока не допускали к этим делам.
И Егорова не допускали.
Впрочем, Егоров, как видно, и не стремился к опасным приключениям.
Угрюмый, стеснительный, похожий в кургузом черном пиджачке и в вылинявшей форменной фуражке на обносившегося гимназиста, он целый день сидел на широкой скамейке, где обычно ожидают своей очереди потерпевшие или задержанные по подозрению, пока их не опросит дежурный. И его самого было легко принять за потерпевшего. Дежурный по городу так ему и сказал:
– Ты, брат, тут не сиди. А то ты только путаешь меня...
Егоров пересаживался поближе к столу дежурного. Но и здесь сидеть было уж совсем неудобно. К столу то и дело подводят задержанных или подходят потерпевшие, и надо все время кому-то уступать место.
А Зайцев большую часть дня проводил в разных комнатах – слушал, как ведут допросы, или заглядывал в окошечко арестного помещения, где сидят и шумно переговариваются еще, должно быть, не протрезвившиеся самогонщики.