Я горько усмехнулся про себя. Комиссаром… Вот погонят сейчас из милиции. А то еще хуже – под суд.
От этих тягостных раздумий засосало под ложечкой.
Чтобы как-то отвлечься, я стал прохаживаться по пустому коридору, подсчитывая шаги.
И когда следователь наконец пригласил к себе, я, признаться, вошел в кабинет в состоянии полного упадка духа.
– Что я могу сказать, Кичатов? – посмотрел на меня следователь сквозь очки. Неестественно большие глаза, увеличенные сильными линзами, казалось, глядели осуждающе и недобро. У меня похолодело внутри. – Дело
Дмитрия Герасимова прекращено.
Я сразу и не понял, хорошо это или плохо. И растерянно спросил:
– Ну, а я как?
Следователь удивился:
– Никак.
– Что мне делать?
– Работайте, как прежде.
Мне хотелось расцеловать его. Я забыл о том, что проторчал в прокуратуре черт знает сколько времени, чтобы услышать одну-единственную фразу, которая, как гору с плеч, сняла с меня переживания и волнения последних нескольких недель. И этот сухой, нетактичный человек показался мне в ту минуту самым приветливым, самым симпатичным из всех людей…
Не помня себя от радости, я выскочил из прокуратуры и первым делом бросился в РОВД. Мне не терпелось поделиться новостью со своими и, прежде всего, конечно, с майором Мягкеньким.
Но он уже все знал. И огорошил – на меня поступила жалоба, анонимка. Хоть и говорят, что анонимки проверять не надо, но на всякий случай все же почему-то проверяют…
По анонимке выходило, во-первых, что я веду себя несолидно, дискредитирую мундир и звание. Гоняю в одних трусах с колхозными пацанами» (это о моем участии в соревновании по футболу), «распеваю по вечерам под гитару полублатные песни» (выступление в клубе, песня
Есенина), «учу ребят драться» (кружок самбо).
Все это пахло чушью и меня не трогало. О чем я и сказал майору. Задело то, что анонимщик просил «серьезно и вдумчиво разобраться и пересмотреть дело Дмитрия Герасимова».
Да, в станице еще долго не уймутся… В общем, испортили мне настроение.
– Кто так на тебя зол? – спросил Мягкенький.
– Не знаю, – ответил я, хотя знал отлично: Сычов. И
Ксения Филипповна говорила, что он болтает много лишнего. Я сам обратил внимание, что сквозь его противную ухмылку и вежливые поклоны сквозят неприязнь и затаенная злоба. Наверное, мстил за свою жену.
Я с ней недавно имел неприятную беседу. Неприятную для нее и для меня. Марья Сычова работала на птицеферме.
И многие птичницы почти открыто говорили, что Сычиха любит сворачивать головы колхозным курам и поджаривать их для своего мужика.
Жена моего предшественника оскалилась мне в лицо:
– Нечего нахалку шить. Нема дураков. Ты лучше свою душу от греха очисть, а потом с честными тружениками гутарь.
Я аж задохнулся от ее нахальства и дерзости.
Перед начальником РОВДа выкладываться я не стал, так как самому было противно копаться в этой дряни и не хотелось втравлять начальство. Сычов составил донос – не подкопаешься. Факты – их можно повернуть так и этак.
И вот я направился к Сычову. Но, прежде чем зайти к нему, я, не знаю зачем, осмотрел со всех сторон его фанерную «забегаловку», как теперь именовали у нас тир.
Задняя сторона тира упиралась в склад магазина. Он был сработан добротно: полуметровый дувал, сложенный из гипсовых вязких блоков.
Возле дверей, как всегда, сидел на корточках мой предшественник, окруженный дружками. По случаю жары они пили из горлышка купленное в магазине пиво с вяленым сазаном. Пиво, наверное, было теплое. Из бутылок торчали белые шапочки пены. Вокруг валялась рыбья чешуя и кости.
– Пострелять захотелось? – ухмыльнулся Сычов.
– Да. Боюсь, без практики разучусь.
Он двинулся в темную прохладу своего заведения. Туда же потянулись остальные, чувствуя, наверное, что пришел я неспроста. Как-никак, а развлечение.
В тире горела тусклая лампочка, на стойке лежало несколько духовых ружей с потрескавшейся краской на прикладах. Фанера за мишенью рябилась пробоинами.
Тут был и зайчик с красным кружком в лапке, и медведь, и мельница. За пять точных выстрелов по зверушкам меткий стрелок награждался призом – алебастровой копилкой в виде кошечки.
Гвоздем программы была русалка. Не знаю, чье это было изобретение, сдается мне – самого Сычова. Расположенная выше всех, она держала в руке свое сердце цвета говяжьей печени.
За пять попаданий подряд в сердце речной девы счастливцу выдавалась бутылка шампанского…
Я перепробовал все ружья. Целил во все мишени. Маленькие свинцовые снаряды с сухим стуком уходили в фанеру. Ни одна из зверушек не шевельнулась.
Сычовские собутыльники хихикали. Сам он стоял сбоку по ту сторону стойки, равнодушно подавая мне пульки. Я злился все больше и больше.
И чтобы меня окончательно доконать, Сычов пролез под стойкой, взял из моих рук ружье, зарядил и с первого выстрела заставил вертеться мельницу.
Ликованию собравшихся не было границ.
Я понимал, в чем дело. Мушки были сбиты, это точно.
Чтобы пристреляться, надо было время. А я был злой…
Мой предшественник не успокоился. Он попробовал по одному разу все ружья. И непременно поражал какую-нибудь мишень. Смотри, мол, здесь никакого обмана нет, стрелять ты, братец, не умеешь, вот в чем дело.
Какой-то бес подтолкнул меня.
– Может быть, попробовать из своего?. – сказал я, как будто обращаясь ко всем и потянувшись к кобуре. Надо было выиграть во что бы то ни стало…
В тире наступила тишина.
– Смотри… – прохрипел Сычов. Его глаза сузились. Я
выстрелил, почти не целясь. Вдребезги разлетелось русалочье сердце…
На прощание я сказал Сычову:
– Шампанское можешь взять себе.
И вышел. Уже пройдя шагов десять, мне стало стыдно за свои последние слова. Надо было промолчать.
С этого дня Сычов перестал со мной здороваться.
После очередной анонимки (уверен, что опять дело рук
Сычова) майор устроил мне головомойку и влепил строгое предупреждение. Правда, устное! Сказать по чести, я еще удивился мягкости моего начальства. Что наказание по сравнению с тем, какой урок я преподал Сычову? Я даже придумал каламбур: «Майор Мягкенький действительно бывает мягенький»…
12
«Здравствуй, Димчик, родной!
Из пионерлагеря я сбежала. Ведь смешно мне ходить
на прогулки в лес с малышней, купаться и загорать по
команде. Да еще постоянно следят, чтобы далеко не ушла.
А потом, надо зачем-то собирать цветочки для гербария и
ловить сачком бабочек. Мама сказала, что я эгоистка, потому что думаю только о себе. Она считает, что я
срываю им весь отпуск. Мама достала путевки в Палангу, это на Балтийском море. Папа сказал, что я могу пожить
без них у тети Мары. Они все-таки едут в Палангу. А из
лагеря в Калинин я ехала не одна, с одним мальчиком (ты
его не знаешь). Так что мама зря за меня беспокоилась. Он
тоже сбежал из пионерлагеря. В Калинине вот уже не-
делю идет дождь. Я читаю книжки. Это лучше, чем де-
лать дурацкие гербарии. По тебе очень, очень, очень со-
скучилась. Ведь мы не виделись целый год! Крепко, крепко
тебя целую, сильно обнимаю. Аленка. Ты не смейся, я хочу
спросить у тебя одну вещь. Если тебя приглашают в кино, удобно, если ты сама платишь за билет? Я хотела за-
платить, но он обиделся. О тебе спрашивала Таня из
четвертого подъезда».
…Алешино письмо меня поразило. Бог ты мой! Моя сестренка влюбилась. Я попытался представить себе, как она идет с мальчиком в кино. Например, в «Звезду», что на набережной Степана Разина. Пытался и не мог. Перед глазами стояла розовощекая девчонка с толстой косой до поясницы. Она часто простужалась, и у нее распухал нос.
Как картошка.
Алешка влюбилась. В Калинине дождь. Какой может быть дождь в сухое, жаркое лето, с выгорающей на солнце полынью, с жестким, скрипучим суховеем?.
Да, это там, в Калинине. С Танькой из четвертого подъезда мы целовались летом в беседке, во дворе. И тогда тоже шел дождь. У нее на лице застыли крупные капли.
Она была не то в синей, не то в стальной курточке из болоньи. Тогда я перешел в восьмой класс.
Алешке – четырнадцать… В Калинине дождь. Неужели они целовались?.
…Свидетелем этой картины я оказался случайно.
Нассонов ходил по своему кабинету, размахивал правой рукой, словно рубил на полном скаку шашкой.
– Мне сцены из спектакля показывать нечего! Если бы в колхозе нашлась хоть одна душа, которую слушался бы
Маркиз, я послал бы тебя к чертовой матери, разрази меня гром! Потому что не привык зависеть от бабских капризов.
В чуть приоткрытую дверь виднелся профиль Ларисы.
Она теребила в руках платочек, отирая им щеки.
– То из кожи лезла – дай ей коня! Дали самого лучшего!
Хорошо, хорошо, ты его приструнила и объездила. Спору нет, заслуга твоя. Чуть не на коленях просила допустить к скачкам. Допустили. Заявили тебя в заезде. Растрезвонили на весь район. И на тебе – не хочешь выступать! Какая муха тебя укусила?
– Не могу… – Девушка еще ниже склонила голову. –
Кто-то ведь может вместо меня…
– Маркиз никого не подпускает к себе и на сто метров!
А! Нет у меня времени и желания слезы и сопли вытирать… Не поедешь – черт с тобой! Все! Иди!
Лариса вышла из кабинета и, не глядя на меня и секретаршу, быстро прошла через приемную.
А вечером они сидели с Чавой на пустой скамейке возле остановки автобуса. Мне показалось, что беседа их была печальна. И как будто Лариса плакала…
Я не подсматривал специально. Просто, как всегда делаю вечером, прошел по засыпающей станице.
У них решалось что-то важное. Они никого не замечали. Не обратили даже внимания на последний рейсовый автобус, унесший в своем уютном нутре несколько пассажиров в райцентр.