— Одни неприятности с этой девчонкой, — пробурчал он раздраженно, когда жена торопливо разъяснила ему, как обстоят дела. — Того и гляди, к нам пожалует полиция. А вы, — обратился он ко мне, — вы тот молодой человек, который был с Эвой в театре? Нет? Тогда, может быть, вы директор школы? Впрочем, не все ли равно, я знать ничего не хочу, у меня достаточно своих дел. В хорошенькую семейку я угодил. Теща истеричка, вполне понятно. Младшей дочери с ней нелегко, но и она тоже с причудами. Кто же это ни с того ни с сего убегает со службы? Знаете, инженеры нужны всюду, им хорошо платят, и в идеологических вопросах они могут всякое себе позволить. Но просто взять и убежать со службы — нет, молодой человек, этого нашему брату тоже бы не спустили. Знаете, чем все кончится? Ее уволят, и останется она на бобах! Единственное нормальное существо из этой семейки заполучил я!
Он схватил жену за плечи и смачно чмокнул ее в затылок. Явно недовольная, она высвободилась из его объятий.
— Бросьте говорить о беглянке, пойдемте-ка лучше в мою оранжерею, к орхидеям, роскошь, скажу я вам. Мы пойдем, Магда, обед ведь еще не готов?
— Премного благодарен, — сказал я. — Но я тороплюсь, у меня еще много дел. Разрешите от вас позвонить?
Из их квартиры я позвонил директору, кратко изложил ему положение дел и простился с Магдой, по ее остренькому бледному личику струились слезы. Супруг еще раз пригласил меня в свою оранжерею. Орхидеи действительно были великолепны, но в ту минуту я не воспринимал их хрупкой красоты.
Темнело, на улице было сыро и холодно. Выйдя из электрички, я направился мимо выгоревших заводских корпусов и фундаментов, оставшихся от бараков, к дачному поселку «Утреннее солнце». Меня знобило. Запах осени, запах холодной мокрой земли и гниющих листьев пропитывал воздух, и, вдыхая его, я потерял всякую надежду еще прежде, чем дошел до улицы № 16, где в заросшем саду стоял, притулившись у заводского брандмауэра, развалившийся домишко.
Мартин предложил мне сесть, и я уселся на табуретку, сколоченную из неструганых досок от ящика. Штабеля книг окружили меня со всех сторон, но Мартин с большой ловкостью сновал между ними.
— Я по поводу Эвы, — сказал я. Он скорчил вопросительную мину. — Видите ли, я думал, что она у вас. Вы ничего о ней не знаете?
Мартин внимательно оглядел меня с головы до ног — критически, самоуверенно и без тени смущения. Он не показался мне неприятным. Впрочем, совсем чужой мне человек, точно существо из другой эпохи.
— Я не знаю вашей фамилии, но вы, вероятно, Вольфганг? Эва говорила о каком-то Вольфганге, когда была здесь вчера — впервые за много лет.
— Вчера? — Я вскочил. — И куда же она отправилась?
— Домой, полагаю. Разве она не дома?
Я покачал головой.
— А-а, — протянул он.
Мартин без устали шагал по своей клетушке, мимоходом поднял с пола несколько книг и бросил в общую кучу в углу.
— И вы не знаете, где она? — спросил Мартин, поднявшись со стула.
— Нет, мы все надеялись, что она у вас!
Он пробормотал что-то непонятное, раскрыл наугад какую-то книгу, мельком заглянул в нее и швырнул к остальным.
— Не осталась ли она в Западном Берлине? — спросил я.
— Нет! — Он снова поглядел на меня. — Нет, определенно нет. Если у нее и было такое намерение, то после нашего разговора она изменила бы его. Она даже сказала что-то в этом роде.
— Вы ей отсоветовали?
— Но мы вовсе не говорили об этом. Если же смысл разговора сводился для нее к этому вопросу, тогда да, я ей отсоветовал.
Он снова зашагал по комнате, от двери к стене, оттуда к заржавленной печурке и опять к двери. Казалось, он разговаривает сам с собой:
— Ей хотелось знать, где ее настоящее место. Если судить по ее виду, сказал я, то в постели. Считаю ли я свой выбор правильным, спросила она. Что ни делаешь, все неправильно, попытался я уклониться от ответа. Но от нее было нелегко отделаться. Она желала, чтобы я рассказал ей все с мельчайшими подробностями. Что ж, я и сказал ей все. Я и сам не знал точно, что именно я ей скажу, такие вопросы никого здесь не интересуют, здесь легко отвыкаешь от всего, даже от собственного мировоззрения.
— Тогда что же вы осознали в процессе вашего разговора?
— Вы, может быть, знаете, что у нас с Эвой был когда-то роман, много лет назад. Мы вместе сдавали экзамены на аттестат зрелости. Получив религиозное воспитание, мы воспринимали речи функционеров как пустое фразерство, а речи пасторов были для нас глубоко содержательными. Мы казались себе бунтарями, а на деле были конформистами. Но в нашем кругу нас чествовали как героев, потому что мы организовывали нелегальные сборища и распространяли листовки, которыми нас снабжали отсюда. После выпускных экзаменов одного из нас обратили в новую веру, и он вступил в СНМ. Меня охватил страх, и я удрал. Только все это было очень-очень давно.
— А почему вы разошлись с Эвой?
— Потому что я отвернулся от религии. Эва же была глубоко религиозной. Теперь и она не верит. А ведь когда пропадает вера, тогда наступает Ничто, и надо с ним свыкнуться. Как видно, Эве это не удалось. Не верить ни во что ж сделать своим мировоззрением Ничто — вот искусство современной интеллигенции. И я владею им.
— И гордитесь этим, — вставил я. — Гордитесь тем, что предложили отчаявшемуся человеку в качестве утешения некое Ничто.
— Горжусь или не горжусь, — сказал он пренебрежительно, — иначе ответить я не мог!
Я попытался представить себе действие этого ответа на Эву после того, как Вольфганг разочаровал ее своим ироническим высокомерием, и вдобавок после моего письма.
— Но вы хотели знать, что именно я осознал в ходе моего рассказа, — продолжал Мартин. — Я понял, как подло нас обманули. Когда мы в нашем городке боролись якобы за свободу и христианство, тогда мы были им нужны. Здесь мы ничего собой не представляем — это ясно. Но когда мы открыли, что наши идеи свободы и христианства тоже не значат ровно ничего, вот это было горько! Ты, сказала Эва, озлоблен, потому что не получаешь стипендии и вынужден жить в сараюшке. Нет, не потому. Мне не пришлось бы здесь жить, умей я выпытать из Эвы и других знакомых нужные им сведения. Вот почему! А благосклонность обывателей! А трепотня нацистов о фронтовом городе! Нет, не стоит жить ни здесь, ни там! Вот начнут рваться бомбы, я все полетит к чертям. Кто любит правду, тот верит в Ничто!
— А понимаете ли вы, — сказал я, — что Эва, когда она прибежала к вам, находилась в полном отчаянии, что она надеялась найти в вас поддержку?
— Конечно, — сказал Мартин, прерывая свое хождение, — она была в отчаянии. Так надо было мне врать? Я уверен, что нет цели, ради которой стоило бы жить. Я был тоже когда-то в отчаянии. Но истина в том, что настоящая жизнь начинается только по ту сторону отчаяния!
— Или еще прежде кончается, — сказал я, поднимаясь в знак того, что оставаться здесь дольше считаю бессмысленным.
Но Мартин не обратил на меня никакого внимания, он продолжал говорить.
— Эва интересовалась положением здесь церкви. Пасторы состоят на жалованье, ответил я ей, и поэтому делают все, что от них требуется: борются против социализма и благословляют атомную бомбу. Проклинают революционеров, но не за то, что те стреляют, а за то, что они ликвидируют частную собственность. Впрочем, бог давно умер, и церковь напоминает улиткин дом, в котором уже нет улитки, какое же это убежище для ищущих утешение!
Мартин все еще ходил взад и вперед, заложив руки за спину и опустив глаза. Каждый раз, когда он приближался к печурке, раздавался скрип половицы, печурка вздрагивала, и из нее сыпался пепел. И каждый раз звенели, ударяясь друг о друга, кастрюльки.
— Копить горечь, может быть, и можно, — сказал я, помолчав, — но нельзя отравлять ею собственное сердце.
— Вы считаете меня бессердечным?
— Да, бессердечным и подлым. Ваша злоба мне понятна, но почему вы не изливаете ее на людей, повинных в ней, этого я в толк не возьму.
— Ну вот, коммунистическая пропаганда, чтобы завербовать в свою веру. — Он рассмеялся.
— Мне надо идти, — сказал я.
Мартин проводил меня до станции. Он шел короткой дорогой, через разбомбленную заводскую территорию. Над мокрой землей поднимался холодный туман.
— С Эвой я тоже шел здесь, — сказал он, когда мы завидели огни вокзала. — Я спросил, почему, в сущности, она пришла ко мне. И смеялся же я, когда она сказала, что надеялась найти частицу счастливого прошлого. Можно подумать, что в прошлом не было лжи и бессмыслицы, как и в настоящем. Просто мы еще не сознавали этого! Она никак не думала, пояснила Эва с трогательной наивностью, что я способен жить бессмысленно и бесцельно. Она надеялась, что я сумел найти какую-то цель.
— И вы, конечно, опять посмеялись над нею, — сказал я, насилу себя сдерживая.
— Нет, представьте себе, не смеялся! Как ни смешно, но ее тон тронул меня и даже встревожил. Остановившись, я внимательно посмотрел на нее и спросил: а ты нашла смысл и цель?
Мартин и сейчас остановился, но смотрел он не на меня, а на вокзал, светившийся в сером море тумана, стелившегося над землей.
— Ей незачем было качать головой. Я и так все понял. Что же ты собираешься делать, спросил я. Уйти и никогда не возвращаться, сказала она. У меня нет почвы под ногами. Примерно так она выразилась.
— А дальше, — сказал я, — а потом?
— А потом я пытался втолковать ей, что, в сущности, мы с ней пришли к одному и тому же. Но она смотрела на меня не видя, смотрела словно сквозь меня, а потом медленно, точно безумная, сказала: «О нет, мы с тобой далеки, как небо от земли». И ушла… Не прибавив ни слова, не взглянув на меня.
— И вы отпустили ее! — вскричал я. — Отпустили навстречу несчастью, хотя знали, в каком она отчаянии, что ей жизнь не мила.
— Да, — подтвердил он. — Да, отпустил ее. А что мне было делать? Истинная жизнь начинается только за пределами отчаяния. Но я, кажется, повторяюсь.
На прощание мы не подали друг другу руки. Он поклонился коротко и безмолвно. Словно формально приносил свое соболезнование.