Повести и рассказы писателей ГДР. Том II — страница 16 из 93

— Я пытаюсь понять вас, — сказал Рандольф, — но мне все эти переживания чужды, и хотелось бы поскорее уехать отсюда. И для Эвы было бы наверняка лучше, если бы весь этот мир больше не существовал.

Я только кивнула в ответ, потому что в эту минуту вошла Луиза, тотчас закрыла окно и разожгла огонь в печке.

Все еще стоя у окна, я смотрела в парк, где осеннее солнце золотило пестрые листья. Луиза всхлипывала, ахала и говорила без умолку.

Рандольф разглядывал семейные портреты, висевшие на стене.

В прихожей раздался звон испорченных колокольчиков. Лунза бросилась вниз.

— Сударыня, — услышали мы, — приехала Магда, а с ней молодой человек, друг нашей Эвы. Они тоже ничего не понимают.

Дверь отворилась, вошла моя мать. На ней была черная меховая шуба. Лицо словно постарело на много лет. Дряхлая морщинистая кожа свисала с выступающих скул. Под глазами взбухли тяжелые мешки. Она была густо напудрена и нарумянена, а волосы, выкрашенные в черный цвет, казались смазанными маслом. Раскрыв объятия, мама бросилась ко мне.

— Магдалена, моя любимая, моя единственная дочь! — воскликнула она низким, чуть хриплым голосом, обнимая меня и с волнением гладя по голове длинными тонкими пальцами.

— Магдалена, моя единственная, любимая, верная девочка, — лепетала она. — Не оставляй меня в горе! Какой ужас! Какой кошмар! Но почему же? Скажи, почему? Почему? Почему она нанесла нам такой удар? Все меня покидают! Вот она, благодарность!

С громким стоном она отпрянула от меня, потом схватила за плечи и посмотрела мне в глаза. Рот ее кривился, дряблая кожа легла глубокими бороздами от уголков губ к вискам, мешки под глазами дрожали. Испугавшись выражения ее лица, я не могла слова вымолвить.

— А ты, Магдалена, — шептала она низким и хриплым шепотом, — ты почему не помешала ей? Почему ты не позаботилась о ней, не устерегла ее? Тебе нечего мне сказать? — На секунду она замолчала. Впилась в меня глазами. Руки судорожно сжимали мои плечи. И тихо, но злобно зашептала: — Ты не оградила ее от преступников! Ты тоже виновата, ты тоже!

Она так резко толкнула меня, что я отлетела к стене да так и застыла. Мать закрыла лицо руками, помолчала и вдруг выкрикнула:

— Господи, где же ее благодарность? За что она причинила мне такую боль?

Губы ее задрожали. Слезы ручьем хлынули из подведенных глаз. Она повернулась и, едва волоча ноги, пошла из комнаты. Луиза с ведром последовала за ней и тихо прикрыла дверь.

Я не решалась поднять глаза на Рандольфа. Мне было стыдно за мать. Он подошел ко мне и взял меня за руку.

— Надо попытаться понять ее, — сказал он. — Но мне это очень трудно.

— А я хочу извиниться перед вами, — ответила я, — за то, что попросила приехать.

— Оставьте, Магда, — перебил он, — ситуация тяжелая, но я понимаю, как важно это было для вас.

— Здесь я чувствую себя бессильной, — продолжала я, — беспомощной, если со мной нет посторонних, ведь здесь живет наше прошлое, здесь осталась часть нас самих. Эва чувствовала это еще сильнее!

В передней послышались шаги. Я отошла от Рандольфа и встала у окна в эркере, около модели нашего завода.

Мать вошла в комнату. Она сняла пальто, напудрилась и подкрасилась. Черное платье было слишком свободным для ее тощей фигуры. Горящим взглядом окинула она Рандольфа. И меня испугал этот взгляд, полный не печали, а ненависти. Не протягивая руки, она, остановившись в отдалении, сказала хриплым голосом:

— Здравствуйте, сударь.

— Это господин Рандольф, мама, — вставила я. — Он был так любезен, приехал со мной сюда. Он в таком же горе, как мы.

— Ничью боль нельзя сравнить с болью матери!

— Конечно, мама, — сказала я, обняв ее. — Мы знаем, что тебе тяжелее всех, но я, и господин Рандольф, и другие коллеги Эвы, все мы очень ее любили.

Кажется, мама даже не слышала моих слов. Она стряхнула мою руку и продолжала, обращаясь к Рандольфу:

— У меня отняли не только дочь, у меня отняли мужа и имущество. — Она еще раз окинула Рандольфа горящим взглядом и нервно шагнула к нему. — А вам известно, за что она меня так опозорила?

— Мама, — взмолилась я, — подумаем лучше о бедной Эве.

— Я понимаю, какие чувства волнуют вас, — тихо сказал Рандольф. — Нашу боль также усугубляет сознание, что мы не приложили достаточно сил, чтобы удержать Эву от такого шага.

— Раскаяние пришло слишком поздно! — резко сказала мать, и я поняла, что она не сознает или не хочет сознавать своей собственной вины.

Повернувшись, она подошла к креслу и села в него. Потом, опустив накрашенные ресницы, пригласила:

— Садитесь, пожалуйста!

Мы придвинули к ней черные, обтянутые кожей стулья с высокими неудобными спинками и сели к круглому столику, на котором лежали карты.

— Луиза, коньяк! — крикнула мать, не открывая глаз.

Мы молча просидели несколько минут. Мне было трудно смотреть на маму, и, опустив голову, я уставилась на столик. Высокие, украшенные резьбой часы в углу начали громко отбивать время: двенадцать часов. Только сейчас я заметила, как громко они тикают.

Луиза принесла высокий бокал с коньяком и хрустальный графин с водой.

Мать открыла глаза, взяла бокал, осушила его в два-три глотка и, налив в него воду, быстро выпила. После этого опа посмотрела наконец на Рандольфа. Глаза ее лихорадочно заблестели.

— Но за что-то она причинила мне это горе! — Это был не горестный вздох, а вопрос, на который она ожидала ответа.

— Она была в полном отчаянии, — начала я. Но мать недовольно отмахнулась.

— Ах, нет, как могла она так поступить, раз она знала, что это означает для меня? Она же знала, с каким трудом перенесла я позор, когда ее отец покончил с собой. Она же знала, как относятся к подобным поступкам в пашем городе! И знала, что обязана охранять наследство!

Я смотрела на осунувшееся лицо матери, которому грим придавал нечто призрачное, и спрашивала себя, почему же я не испытываю к ней жалости.

— Она обязана была охранять наследство, — повторила мама. — Она не смела отступать от выполнения своего долга.

Меня угнетало сознание, что я не чувствовала жалости к матери, но я поняла наконец причину этого. Она не горевала об умершей, она только упрекала ее, а вся ее нечеловеческая любовь принадлежала только потерянной собственности.

— Ее обязанностью было жить, а нашей — поддержать ее. — сказал Рандольф. — Нам надо было попытаться избавить ее от чувства безнадежного одиночества!

— Вы говорите — одиночества! Почему? Разве у нее не было любящей матери? Разве она не могла излить все, что ее угнетало, на материнской груди?

— Фрау Бреест, — сказал едва ли не умоляющим тоном Рандольф. — не станем же мы судить Эву. Конечно, ничто не может утешить нас, мы понимаем всю неразумность ее смерти, но будем же честными в своем горе, и не надо строить себе иллюзий. Зачастую мы не доверяемся именно самым близким родственникам, потому что они принадлежат другому времени и другой среде.

Как только Рандольф заговорил, моя мать прикрыла глаза. Но теперь она смотрела прямо ему в лицо, и в ее взгляде пылала ненависть.

— Время и среда — вот как вы это называете! А я скажу вам правду. Безбожная чернь, которая пришла к власти, отняла у меня мое дитя. Я пыталась предостеречь Эву. Но болезнь уже поразила ее. Дочь перестала принадлежать мне еще до того, как случилось несчастье.

— Дочь не может быть собственностью, подобно заводу. Она вправе принимать самостоятельные решения.

— Даже вправе восстать против той, что родила ее в муках?

— Но, фрау Бреест, — Рандольф делал усилия, чтобы говорить спокойно, — Эва любила вас! И поэтому ей и было так трудно!

— Она оставила меня! Ради вас, господин Рандольф!

Мать чуть не легла всем своим длинным тощим телом на маленький столик, вплотную придвинувшись к Рандольфу. Но он не пытался избежать ее взгляда.

— Вы подчинили себе Эву. Вы всеми силами старались перетянуть ее на свою сторону, оторвать от матери, от бога, заставить ее забыть фамильную честь, верность, ее права! Вам прекрасно это удалось!

— Я хотел оторвать ее от прошлого, от старых представлений, которые влекли ее в пропасть, — говорил Рандольф. — К несчастью, мне это не удалось.

Глаза матери пылали безумным огнем, лицо исказила судорога. Но наконец она опустила покрытые тушью ресницы и рухнула в кресло.

— Быть может, лучше, что все кончилось так, чем если бы она перешла на вашу сторону, — пробормотала мать, не открывая глаз.

— Мама! — воскликнула я, не в силах больше молчать. — Ты не смеешь так говорить! Можно подумать, что твоя ненависть тебе дороже дочерей.

— У тебя, Магда, — сказала она ледяным тоном, — вообще нет права вмешиваться в разговор, когда речь идет о подобных вещах.

— Нет, мама, я буду говорить! Все мы безутешны и пытаемся понять, в чем наша вина. А ты, именно ты говоришь так, словно виноваты только другие.

— Я знаю виновника, — проговорила она очень медленно, делая ударение на каждом слоге, — я хорошо его знаю.

— Мама! — вскричала я, уже не владея собой. — Как можешь ты так говорить! Я приехала сюда, чтобы поддержать тебя в горе, облегчить тебе мысли об Эве и о сознании твоей собственной вины. Но я вижу, что ты полна ненависти, одной ненависти и обвиняешь всех, только не себя! Мама, образумься же наконец! Пойми, что именно твоя бессильная ненависть была…

Мать смотрела на меня с изумлением и страхом. Я вскочила и подошла к ней.

— Не могу больше слушать тебя, мама! Я всегда молчала, и в тот последний вечер, когда Эва пришла из театра, тоже. Нет, не от страха, не о том речь, ты знаешь, о чем я говорю. Мне дали отставку, когда оказалось, что от моего брака никакого проку. Я превратилась в домашнюю хозяйку, обеспеченную, но большего ждать от меня не приходилось. И я примирилась со своей долей и мало думала о вас, а главное, меня не тревожили ни одиночество, ни отчаяние Эвы, и это была моя вина. Ты затворилась здесь со своей ненавистью, и ты взращивала ее в Эве. Ты хотела передать ее Эве. Но она не могла запереться с нею в этом доме, как ты. Ей пришлось жить вне этих стен, и это ее тяготило. Может быть, ты хотела сохранить для нее домашний очаг таким, каким ты себе его представляешь. Но домашний очаг, построенный на приверженности к старому и на ненависти к новому, существовать не может. Ты изгнала отца, а он был слишком стар, чтобы жить вне привычных условий. Но Эва была еще молода, она, может быть, и приспособилась бы, если бы мы — да и ты тоже — пришли ей на помощь. Во всяком случае, не забывай, что твой вопрос — за что она причинила мне это горе? — ложь. Вернее задать вопрос: почему я так поступила с ней? Ты внушала своим д