Повести и рассказы писателей ГДР. Том II — страница 31 из 93

А он видел, что она страдает. Когда она говорила, он подумал: пожалуй, мне надо бы признать свою вину. Ведь это генерал заставил меня! Я не хотел этого, но был вынужден. Иначе… Я хотел жить и убил этого мальчугана, таков был приказ. А, черт побери! Не по своей воле я это сделал. Это он, скотина, заставил меня. Крикнуть бы сейчас, что его место тут, рядом со мной, за барьером! И тот, староста, тоже здесь, в зале суда: он же знает, что генерал осыпал меня бранью, грозил арестом… Надо бы во всем признаться — и обрести душевный покой… покой…

Шесть лет за колючей проволокой. А что теперь? Опять за решетку?

Если все рассказать, меня оправдают, думал он. И тут в публике он заметил генерала. Спина слегка ссутулилась, лицо обезображено шрамом. Он глядел на генерала, на его застывшую улыбку и спрашивал себя: какая польза в том, что он обвинит генерала? И что скажут те, кто сидит рядом с ним, — вон тот, и вон тот, и тот тоже, да все они, будь они прокляты! — все, кто приходил к нему в камеру, кто жал ему руку, называл его «камрад», ободрял: «Держитесь, камрад, держитесь! Мы с вами, мы позаботимся о том, чтобы вы и дальше оставались в наших рядах. Главное — будьте солдатом! Нынче это особенно важно, будьте верны своему знамени!» Если теперь он поднимет руку, укажет на генерала и воскликнет: вот кто всему виной! — они не назовут его «камрад», они скажут «подлец». Он останется в одиночестве — изгнанный из их среды, отверженный.

Генерал, худощавый, в сером костюме, улыбался, сидя на скамье. Он думал: процесс идет неплохо. Обвиняемый держится, как подобает солдату. Он не станет болтать лишнего. Надо будет что-нибудь для него сделать, как только его освободят. Теперь снова нужны люди старой закваски.

Староста тоже сидел в зале; приоткрыв рот, опустив руки на колени, он тяжело дышал и время от времени вытирал платком лысину. До сих пор, думал он, офицер и словечком не обмолвился о том, что и я скрепил своей подписью приговор. Не ради меня, понятное дело. Он молчит ради генерала, боится бросить на него тень, чтобы не разоблачить тех, кому генерал сейчас снова нужен.

Адвокат думал о своем гонораре, зная, что он будет несколько выше, чем при обычном процессе. Правда, и трудиться тут приходится не так, как обычно. Но пока все идет как по маслу. В голове у адвоката уже складывалась убедительная речь в защиту обвиняемого.

Зато прокурор чувствовал себя не в своей тарелке. Он заметил, что его коллеги держатся с ним как-то натянуто. Ему казалось, что вокруг него растет стена отчуждения. Особенно остро ощутил он это после одного разговора с председателем суда, который отвел его в сторонку и едва ли не по-отечески внушал ему, что нельзя забывать: прокуратура — объективная инстанция и он, прокурор, прежде всего — историк, отнюдь не революционер. Между тем, создается впечатление, добавил председатель, что он недостаточно ясно это сознает.

Тем не менее прокурор в своей речи осудил действия обвиняемого, назвал его поступок убийством и потребовал для него суровой меры наказания. Но его не покидало ощущение, что перед ним точно ватная стена, поглощающая его слова.

Судья предоставил слово обвиняемому. Выпрямившись, с полным самообладанием стоял тот за барьером. Он говорил, не глядя ни на людей в зале, ни на женщину, напряженно слушавшую его. Он не отрекается от того, что совершил, сказал обвиняемый. Он не отрицает, что командовал подразделением, которому приказано было расстрелять юношу. Но он не считает себя убийцей. Он расстрелял солдата, нарушившего закон военного времени. Перед дулами карабинов стоял преступник, изменивший отечеству в трудную минуту. Сам он не изверг, и ему было жаль мальчика. И о матери его он тоже думал. Но он был солдатом, офицером. Пусть ему вынесут обвинительный приговор. Но он не чувствует за собой вины. А если суд признает его виновным, значит, вина его — в служении отечеству. Этим он может только гордиться. Ему не стыдно за свой поступок, ему стыдно за тех немцев, которые притянули его к суду, хотя вся его вина лишь в том, что он стоял на страже закона и порядка своей родины.

«Невероятно! — думала Ханна. — Боже мой, это невероятно! Ничему его не научили эти годы. Он научился только убивать, только убивать! И вот теперь он опять им нужен».

Она не заметила даже, что суд удалился на совещание, что в зале, в котором царила атмосфера тревоги, перешептывались. Но вот шум стих. Раздался чей-то громкий голос. Подняв глаза, Ханна увидела председателя суда, объявлявшего приговор — торжественно, бесстрастно: «Не виновен».

Обвиняемый спокойно, почти безучастно выслушал приговор, будто председатель объявил нечто само собой разумеющееся.

Все поплыло у Ханны перед глазами, она видела зал, словно сквозь пелену тумана. Голос она слышала, но смысл слов не доходил до ее сознания. Она закрыла глаза и отчетливо увидела себя — мокрые, спутавшиеся пряди волос облепили лицо, и мертвый сын на руках. «Я сойду с ума, — подумала она. — Да я уже сошла с ума». Усилием воли она отогнала от себя этот образ, и голос судьи снова проник в ее сознание.

Судья говорил, что обвиняемый не виновен, что он не совершил преступления, а лишь действовал по законам военного времени. Любая власть, равно как и существовавшая тогда, вправе охранять свой порядок.

Голос продолжал звучать, но Ханна уже не слушала. Она поднялась, постояла немного и пошла к выходу из зала, прижимая к груди сумочку. Люди оборачивались и провожали ее взглядом. Судья запнулся, кашлянул и молча посмотрел ей вслед. Она шагала по плитам сводчатого коридора и уже не слышала, что прокурор потребовал пересмотра дела.

На ступеньках, ведущих в здание суда, она остановилась, она ждала. Людской поток струился мимо, ее окидывали любопытными взглядами. Она их не замечала. Она ждала.

Много лет ждала она его. И вот с минуты на минуту он появится. Он появился — в окружении приятелей, что-то взволнованно ему говоривших. И остановился. Приятели хотели увести его, но он отстранил их и спустился по лестнице, направляясь к ней. «Как она на меня смотрит! Нет, не могу я так просто пройти мимо!» — подумал он.

Ханна смотрела иа него в упор. Все было, как тогда… Его лицо, таким оно врезалось ей в память — синева выбритых щек, светлые глаза.. Каждую черточку в этом лице она узнавала вновь — ничего в нем не изменилось.

Слегка пожав плечами, он сказал:

— Мне очень жаль… Но прошло столько лет. А главное — была война.

Уже открывая сумочку, она все не сводила глаз с его лица. И выстрелила — раз, другой…

Он рухнул у ее ног. Она отступила на шаг. И так и осталась стоять с револьвером в руке, пока ее не арестовали.

Спустя месяц-другой в газете появилось сообщение о том, что в городе А. состоялся суд над некоей Ханной Глаута, обвинявшейся в убийстве. Ввиду чрезвычайных обстоятельств она была приговорена к лишению свободы сроком всего лишь на пять лет.

За пределами города А. вряд ли кто-нибудь обратил внимание на промелькнувшее в газете оповещение, что бывший прокурор городского суда открыл частную юридическую контору и намерен выступать в качестве защитника.

Эрих Кёлер.Лошадь и ее хозяин. (Перевод Б. Пчелинцева и Е. Факторовича)[5]

В один прекрасный день, когда мы обедали в нашей маленькой столовой, Отт отозвал меня в сторону и повел на конюшню. Мы с Оттом друзья. Он был на четыре года старше меня и служил кучером, а я простой сельскохозяйственный рабочий и завидовал каждому кучеру нашего кооператива — у них кони!

И вот, значит, Отт привел меня на конюшню, к одному из денников. Лошади, жуя и пофыркивая, стояли перед яслями, не обращая на нас ни малейшего внимания. И только когда мы подошли к Герме, кобыла насторожила уши, повернув к нам свою породистую голову, испустила приветственное ржание. Отт зашел к ней в стойло и сделал мне знак следовать за ним.

Что он задумал? И чего хотел от меня?

Я знал, что этот спокойный, серьезный человек с длинным шрамом на лбу особенно привязан именно к этой гнедой кобыле тракинской породы. В свете лучей полуденного солнца, проникавшего в окно конюшни, шерсть ее блестела, как чистое золото. Мы, молодежь, не раз с восхищением следили за этой кобылой, когда она, гордая и уверенная в себе, пробегала мимо нас, всегда чуть-чуть пританцовывая.

Никто из нас не сомневался, что в прошлом Герма была верховой лошадью.

Какая живость светилась в ее умных глазах! Какая упругость в движениях! Легконогая, она вся была исполнена внутренней силы. Хвост, увы слегка поредевший, она всегда несла на весу. Голову — кое-где уже виднелись проплешины — держала гордо поднятой. Что из того, если правая ее нога едва заметно подрагивала? Казалось даже, будто вместе с тавром — двумя оленьими рогами на левой ляжке — в ее естество проник огонь гордости, стремление быть быстрой и исправной до последнего дня жизни.

— Да, теперь ее уже ненадолго хватит, моей Гермы, — сказал Отт, лаская ее бархатистые ноздри. — А знаешь, ведь с ней связана целая история. То, что Герма — моя собственность, тебе известно. Но мне хотелось бы рассказать о том, как она ко мне попала. Она доживает последние дни, и я хочу излить свое сердце, мне кажется, что тогда разлука с ней будет не такой тяжелой, если ее однажды не станет.

— Вот, — сказал он, — пощупай, — и прижал мою руку к паху лошади. — Здесь!

Я быстро нащупал под кожей что-то твердое небольшого размера и вопросительно взглянул на Отта.

— Пулеметная пуля, ведь она военная лошадь, — объяснил мой друг. — Верховая лошадь майора Ротмана.

Отт сел на ящик из-под мякины и начал свой рассказ:

— В то время Чехословакия была еще оккупирована немцами, и мы стояли в Таусе, маленьком городке юго-западнее Пльзеня. Там я проходил подготовку в горноегерском полку. Точнее говоря, переподготовку, ведь поначалу я служил в артиллерийском конском запасе. Но под Москвой нас расколотили, и я еле-еле ноги унес. В Таусе из меня и мне подобных решили сделать новую боеспособную часть. Одну из отборных частей. Тут-то я и увидел мою Герму в первый раз. Пританцовывая, прошла она перед нами, когда нас построили на плацу. Всадника для нее словно бы не существовало. Мои глаза, смотревшие на нее с восхищением, тоже не видели его. Слишком хороша была лошадь, чтобы стоило хоть взглядом удостоить всадника. Конечно, позднее мне пришлось обратить внимание и на господина майора. Немного позднее и самое пристальное внимание.