Повести и рассказы писателей ГДР. Том II — страница 39 из 93

В деревне неожиданно раздались взрывы: бух-тррах, бух-тррах! Тяжелые гранатометы. Самих выстрелов почти не было слышно. «Назад, в полк! — скомандовал Ротман сам себе и вскочил в седло. — Не выдавайте пока что свою позицию, вахмистр! В крайнем случае я рассчитываю на вашу поддержку». Бух-тррах, бух-тррах! Мы поскакали.

Впереди снова началось что-то невообразимое. По пути нас обстреляли партизаны, притаившиеся в небольшой роще, довольно далеко от нас. Но Ротман к тому времени был уже в укрытии. Он поджидал меня в ложбине. «При случае мне надо будет приглядеть другую лошаденку», — обратился он ко мне и хохотнул, как будто удачно сострил.

До командного пункта мы добрались без приключений.

«Не надо, Гельнер, не надо. Отставить доклад. Я уже в деревне обо всем догадался. Направьте в распоряжение старшего вахмистра два отделения. Пусть прикроет нас с тыла!»

К нам подскочил связной. «Противник вклинился в передний край обороны, наши отходят», — доложил он. «Что? — На висках у Ротмана опять вздулись вены. — Отходят? Вы, наверное, хотели сказать: бегут?»

Я едва поспевал за Ротманом — он несся как угорелый. Мы мчались, словно на карту была поставлена наша жизнь. С тех пор как майору захотелось голыми руками остановить лавину, мы все мчались и мчались куда-то.

Русские гранатометчики свое дело знали. Они уже давно перестали обстреливать наш передний край и перенесли огонь на тыловые позиции. Мы только что добрались сюда. Ротман прошел вперед. Я, как всегда, остался при лошадях. Из редколесья, где стояли обнаженные букв, в беспорядке выбегали солдаты. Майор бросился им наперерез и начал высматривать своих солдат. Ребята из нашего полка с перекошенными от страха лицами норовили не попасться ему на пути. Отводили глаза в сторону. И тут майор поднял пистолет. Сухо щелкнули два выстрела. Один из солдат повернулся, словно собираясь встать по стойке «смирно», и через секунду упал лицом наземь.

«Егеря охотиться должны…» — пришло мне на ум и с тех пор так и засело в голове. «Егеря охотиться должны», а Ротман уже ушел в укрытие и оттуда принялся отдавать приказы батальонам второго эшелона. Выбежав из лесу, солдаты делали еще три-четыре шага и тут натыкались взглядом на пулеметчиков — их же камрадов, которые стреляли короткими предупредительными очередями. Солдаты останавливались и с безнадежным отчаянием в глазах занимали оборону, дожидаясь своих врагов — русских.

Ротман еще раз взвесил положение. Гроза уже грохотала над нашими головами. Я чуть было не оглох от непрерывного гула разрывов. Гнедой жеребец — жалкое, измученное существо — дрожал всем телом. Я грубо понукал лошадей, стараясь заставить их лечь наземь. Вдруг совеем рядом будто полоснула молния, такая яркая, пронзительно светлая, что меня на секунду ослепило. Стало темно, потом перед глазами заплясали голубоватые круги. Когда зрение вернулось ко мне, я увидел, что мой гнедой жеребец корчится на земле. Напрасно я пытался угадать, где у него шея, а где голова. Слава богу, с Гермой ничего не случилось. Я заставил ее встать на ноги, потому что Ротман уже поспешал сюда. Казалось, он начисто забыл, что всего минуту назад уложил из пистолета одного из наших ребят. Он приказал мне: «Скачите в деревню, Отт, да смотрите, чтобы вас по пути не пришлепнуло. Передайте вахмистру — пусть открывает огонь, пусть палит изо всех стволов, иначе нам крышка. Скажите, что отходить мы будем через деревню!»

Но сам он уже ни на что не надеялся. Я поскакал. Я скакал на Герме, прекрасной лошади, которая уже не была прекрасной. Это было отощавшее, вконец заезженное, до невозможности замученное животное. В ней осталось только одно — готовность верно служить людям.

Я скакал низом, через ложбину. Каждый удар копыт уносил меня прочь от гиблого места, власть над которым была у этого дьявола, Ротмана. «Егеря охотиться должны…»

Я кричал, я был в бешенстве. И слишком поздно заметил натянутый над дорогой телефонный кабель — упругий, он хлестнул меня по лбу, потом, словно тетива, натянулся и вышвырнул меня из седла. В ту же секунду раздались выстрелы — опять стреляли партизаны. Герма, которой пуля угодила в заднюю ногу, продолжала бежать, потом поднялась на дыбы и бросилась назад. Я забрался в коричневую глубь листвы низкорослого дубняка. Какое-то время я не слышал абсолютно ничего. Лежал, словно парализованный. По лицу у меня текла теплая кровь, все больше крови, все больше. А потом в ушах опять зазвучало: «Егеря охотиться должны». А потом из деревни неожиданно ударили минометы и надо мной злобно прошипели снаряды. А потом в той стороне, откуда я прискакал, раздалось выкрикиваемое сотнями глоток русское «урра-а!». «Егеря охотиться должны…» И все опять потонуло в громе минометных разрывов. А потом снова послышалось победно нарастающее «урра-а!». Тут я вскочил на ноги и что было духу помчался прямиком к деревне. Я бежал с окровавленной головой, сердце бешено колотилось. «К черту! — кричал я на бегу. — Пора сматываться! Все кончено! Ротман убит! Ротман должен быть убит! Пока он жив, война не кончится. Он нас всех угробит».

У самой деревни уже шла перестрелка с партизанами. «Чего орешь без толку? — крикнул мне кто-то. — Заткнулся бы лучше!..» Он глянул на меня и чуть не сомлел с перепугу: «Это тебя лопатой, что ли, так зацепило, приятель?»

Помню, меня погрузили в машину, и мимо поплыли крыши деревенских домов. Минометная батарея смолкла, она свое отстреляла. Я еще раз приподнялся на локтях. Вдали двигались по направлению к какой-то деревне серовато-желтые точки, их было множество. Потом и они исчезли, я впал в забытье.

Так или иначе, тогда я счастливо отделался, — продолжал Отт, немного помолчав. — Быть бы мне скальпированным, если б не каска — кабель как раз на нее пришелся. Правда, с лошади он меня все равно стащил, и от резкого толчка у меня в затылке вроде хрустнуло что-то. Я потом долго не мог повернуть голову. От любого движения у меня страшно ломило в затылке. Поэтому меня повезли на перевязочный пункт; там мне голову подзалатали, посадили в санитарный поезд и отправили в Верхнюю Богемию. Когда мы приехали, мы узнали, что наш поезд-лазарет собираются расформировывать. Легкораненым, которые могли передвигаться, было приказано своим ходом добираться до ближайшего сборного пункта фольксштурма. Но я — я был на родине, в Верхней Богемии, и до моей деревни было километров сорок, не больше, поэтому я отправился домой.

В те дни многих вздергивали на виселицу — солдат, которые, как и я, не хотели больше воевать, потому что не знали за что. Но мне, я уже говорил, повезло, и домой я добрался благополучно. Мне пришлось скрываться у отца до тех пор, пока не объявили о прекращении огня и о полной капитуляции. В Чехии, правда, несколько наших частей все еще не сдавали оружие — среди них было много подразделений СС, они не хотели считаться с полным крахом, — но к нам уже подошла Красная Армия.

Первые дни после капитуляции были словно сплошное, долгое воскресенье. Первое воскресенье, считай, за шесть лет. С неба перестали сыпаться снаряды. Никто никого не вздергивал на виселицу. Стрелять перестали. Вообще во всей стране наступила удивительная тишина. Так тихо бывает ранним воскресным утром на кладбище.

В один из этих дней-воскресений к нам пришел советский солдат — небольшого роста, слегка кривоногий, со смуглым от загара лицом, на котором красовались огромные усы. Он наверняка был старый казак, и пришел он к моему отцу. После многих его жестов и малопонятных слов до нас дошло, что для их полевой кухни ему нужна корова или телка. Но отец ничего отдавать не собирался. Война кончилась, фашисты разбиты. А победитель, видите ли, требует корову. Я уговаривал отца и рисовал ему такую картину: что, если бы война закончилась чуть позже и меня бы нашли и повесили на первом суке как дезертира? Что, если бы вот этот самый казак и его товарищи не поспешили к нам?.. Подумаешь, велика важность — корова! Но отец у меня был жадный и к тому же плут. О политике он давно уже и слышать не хотел, больше всего его интересовали цены на пшеницу. И вот теперь он решил показать, что, когда дело касается его собственности или даже малой ее части, его с панталыку не собьешь. Он втянул голову в плечи, повертел руками и, растопырив пальцы, ответил: «Не капиталист!» Черноусый вскинул на него глаза, хлопнул себя по лбу в знак того, что, мол, понял, и пошел со двора. Через какое-то время он вернулся, и не один. На веревке он вел лошадь. Лошадь прихрамывала и шла, понуро опустив голову.

«Больная…» — проговорил солдат. Потом еще раз с жалостью в голосе: «Больная» — и показал на рваную, еще не поджившую рану на боку лошади. «Время нет. Корову давай».

И тут я узнал ее, Герму! До чего же изменилась моя златогривая красавица! Стала какая-то серая, забитая, унылая. «Герма!» — еле выговорил я. Лошадь недоверчиво повела ушами и тоскливо поглядела на меня. Я позвал ее громче: «Герма! Ты меня не узнаешь?» И тут она подняла голову, запрокинула ее и изошла ржанием, и в этом ржании слышались радость и боль нашей встречи, и светлый зов ее чистой крови, и словно бы горечь долгой разлуки, горечь пережитого. Я бросился к ней, обнял ее, и плакал, и смеялся, и гладил ее гриву. А она терлась мордой о мое плечо и тыкалась по моим карманам. Хочешь верь, хочешь не верь, но она плакала от радости. В глазах у нее стояли светлые, прозрачные, как кристалл, слезы. Вот она, Герма! Наконец-то она моя!

Русский солдат, совершенно сбитый с толку, стоял рядом, и лицо его принимало самые разные выражения: то удивление, то сострадание.

Потом я взял из рук солдата веревку, передал ее в руки отцу и, чуть оттеснив его в сторону, пошел с солдатом на скотный двор. Я подождал, пока он выберет корову, какую ему нужно, вывел ее из коровника, потом пошел в свинарник и самую жирную свинью погнал на полевую кухню русских.

Эту свинью отец мне так и не смог простить. Он тогда ничего не понял и, наверно, никогда не поймет. Этой свиньей он попрекал меня день и ночь и даже хотел судиться, чтобы присвоить Герму. Но вот в один прекрасный день я ушел через границу в Восточную зону, как это тогда называлось. Герму я взял с собой. Прошло десять лет, теперь я совладелец сотен голов скота и многих гектаров пахотной земли. Скоро мы организуем здесь сельскохозяйственный кооператив. Что же касается моего отца с его вечными попреками насчет злосчастной свиньи, то теперь он работает в Западной Германии на хозяина. Гол как сокол, но ко мне переезжать не хочет: русским, видите ли, не доверяет. Они, говорит, увели у него со двора корову, у него, частного собственника! И этого он им никак не может простить.