Повести и рассказы писателей ГДР. Том II — страница 43 из 93

А слух штурмана уловил какой-то голос. Это официант. Шницель мне, пожалуйста. Да, послушайте, и еще один шницель и на гарнир тоже шницель. И воды. И на десерт шницель из воды. Из чистой, холодной, прозрачной как стеклышко воды.

Ты слышал, Митч, официанта, Митч, слышал? Ты видишь холодильник, Гарри? Смотри, смотри, дверца открыта, нам надо только подойти, Гарри, Гарри!

Не вижу я, Митч.

Не слышу я, Гарри.

5

Уважаемые господа, друзья, сограждане, дорогие провожающие! Весь Клаймэкс-Сити скорбит по своим двум сынам. Они являют собой пример для будущих поколений, пример исполнения долга и героизма. Пусть эти две памятные доски у стены нашего тихого кладбища всегда напоминают о тех, кто хотя и вдали от нас, но ради нас, да-да, во имя нашего блага пожертвовал своей жизнью, бросив ее в пасть неумолимой стихии.

Оглянитесь на поля пшеницы вокруг нашего города, присмотритесь к зерну в колосьях, его больше, чем мы когда-либо смогли бы потребить. Что бы мы делали со всем этим плодородием, если бы эти два героя не взялись доставить нашу пшеницу в отдаленные страны? И мы признательны им. Мы признательны им за приумножение нашего благосостояния. Пусть же колокола, пусть звон и гул звенящей меди донесут нашу признательность в горние сферы вечности, где обитают их души.

Благодарю вас, сограждане…

6

В фиолетовых сумерках с пересохших губ слетает крошево слов. Воспоминание о последней рыбе, которую они заостренным веслом загарпунили три или тридцать дней назад; воспоминание о чудесном вкусе бледной крови, о живой толчее вокруг надувных стенок — пока не появилась она и не отогнала всех и все. Насыщающий, животворный рой исчез.

Она осталась.

Та, о которой они беспомощно, с ненавистью говорят, безостановочно кружит вокруг их мягкой шлюпки, им видна ее огромная тень. Ее торчащий плавник их преследует, приближается и отдаляется, но всегда остается в выжидательном отдалении — она не торопится. Они уже не понимают, что же это значит.

Восходам и заходам иссушающего светила потерян счет. Этот огненный центр, вокруг которого кружат Марс Венера Нептун Миллер Мак-Гвайр голод жажда, усиливает свое притяжение, чтобы высосать море вместе с его невольными мореходами и в один какой-то день обратить все в пар. Временами из его раскаленного горнила будто доносятся голоса — этим двум одиноким людям временами чудится, что они слышат какие-то голоса. Иной раз им кажется, что это их собственные. Но уверенности нет. Слабость их возрастает, расстояние же между спинным плавником и резиновой стенкой, наоборот, сокращается.

И однажды над ними опустилась ночь, темнее, чем все прежние. Ночь без голосов и звезд; ночь, сестра туннелей, отпрыск нехоженых пещер в земных недрах, товарищ беспросветного коровьего желудка, она подкралась и своей чудовищной объемностью, точно шапкой-невидимкой, укрыла некую точку в океане, ту, особенную, пока вечное вращение заросшего сорняком шара не подняло над горн-зонтом диск водородного пламени.

В надувной шлюпке теперь только один человек. Единственный. Его лицо исцарапано ногтями, в клочья изодранная рубашка еще изодраннее, чем вчера. Он не спит, от глубокого изнеможения он как бы в забытьи. Над ним склонились безмолвные тучки, обещая дождь. Они подплыли слишком поздно и поэтому не знают, что случилось. Той же, что знает, спутницы с торчащим плавником, и след простыл. А резиновую шлюпку, словно кита со спящим в его чреве Ионой, все несет и несет куда-то. К некой цели.

7

Газетная заметка в «Нью-Йорк таймс» от восьмого июля.

«Вблизи берегов Ньюфаундленда обнаружен моряк, спасшийся после крушения американского судна «Золотая стрела». Тридцать дней он продержался в океане. Медицинское обследование показало, что физическое состояние спасшегося радиста Митчема Миллера, тридцати двух лет, более чем удовлетворительно. Резиновая шлюпка, в которой плавал Миллер, взята на борт для осмотра. При этом выяснилось, что, кроме Миллера, в шлюпке был, очевидно, еще один человек. Миллер показал, что с ним был его товарищ, второй штурман Гарри Мак-Гвайр, двадцати восьми лет, также уроженец Клаймэкс-Сити, и что этот Мак-Гвайр в припадке безумия выбросился за борт и был утащен преследовавшей их акулой в глубины океана.

Следы на шлюпке и на самом Миллере позволяют заключить, что между двумя моряками произошла схватка.

Не разыгралась ли в пустыне океана одна из тех чудовищных трагедий, которая цивилизованному человеку нашего времени и во сне привидеться не может? Расследование этого случая продолжается».

Заголовок газетной заметки — «Человек-акула: вопросительный знак».

8

Родной городок Миллера — словно фабричное изделие. Каждый дом, аптека, универсальный магазин самообслуживания, бензоколонка, кинотеатр — точная копия каждого дома, каждого строения любого городка этой местности. Он ничем не отличается от стандартных городков края: ни лесопильней, ни лесами, ни пшеничными полями, ни ручьями, цветами, муравьиными кучами; не отличался бы он и кладбищем, не будь там двух памятных досок, одна из которых стала вдруг лишней. Только они, эти доски, выделили его из ряда городков-близнецов — крохотная стигма украсила его некой особенностью.

Здесь Миллер родился и вырос. Если он теперь с вещевым мешком через плечо идет по главной улице своего городка, так это вовсе не потому, что он из тех, кто мечтает встретиться со своим детством. И не из тех, кто умиляется, вспоминая, как он бегал тут несмышленышем в мокрых штанишках. Нет, сэр. Нет. Его мать живет здесь. Если бы не это обстоятельство, он обошел бы Клаймэкс-Сити, как зараженную холерой гостиницу. Слишком уж красноречивы устремленные на него взгляды, которые он перехватывает, проходя по улице. Невидимые транспаранты, протянутые от крыши к крыше, над воротами, подъездами, вертящимися дверьми, приветствуют его. Он видит неписаные надписи. Отчетливо: здравствуй, убийца… Провалиться бы тебе сквозь землю, бесстыжий, чтобы духу твоего здесь не было.

Добрые же иероглифы из узоров тени от листвы деревьев говорят: кто глуп, тот верит газетам. Добро пожаловать, над тобой ведь еще не произнесен приговор.

А кто расшифрует рунические письмена, исчертившие лица видавших виды дельцов, тот при желании может увидеть совершенно особое приветствие: слава тому, кто не знает сомнений, кто не идет ко дну, кто умеет выжить и потому не презрен, как большинство, достойное презрения.

Шепотки, шепотки, легкое похлопывание их крыльев вьется над радистом, но он не может позвать на помощь, его рация давно облеплена панцирем из креветок, он не знает еще, как она понадобится ему. Когда над ним нависнет угроза другого урагана.

А пока на него сквозь щелки чуть отодвигаемых занавесок смотрят дома, смотрят на единственного выжившего, на обожженного солнцем, преследуемого акулой. Не поворачивая головы, он чувствует мерящие его взгляды. Он это знает. Он родился здесь. Он идет по улице городка, где родился и вырос. Идет и идет. Мешок на плече — самая легкая его ноша.

9

У мэра два уха: одно справа, другое слева. В оба задувают бури, вызванные возвращением радиста и клокочущие в клаймэкском стакане воды.

Безостановочный поток слов:

Митч Миллер вернулся. Что собирается предпринять он, мэр, чей долг печься о жизни вверенных ему людей? Мы и часу не можем быть спокойными за наших детей и женщин. Волк вторгается в стадо, а вы что? Снимаете очки, пожимаете плечами и говорите нам: нет указаний выдворить его, что я могу поделать…

Безостановочный поток слов:

Никакому мэру не дано права высылать такого мужественного человека, который тридцать дней и ночей выдерживал схватку с ветрами и волнами и, ниоткуда не видя спасения, сказал себе: лучше один покойник, чем два. И для блага человечества он спасает одну человеческую жизнь. А вы, мэр, сидите здесь, ковыряете мизинцем в ухе и говорите: что я могу поделать?

10

На самой окраине этого дюжинного городка есть улочка; заброшенная, булыжник наполовину выворочен, повсюду разбросаны камни, и земля, победоносно пробиваясь между ними, стремится вновь стать естественной дорогой в пшеничные поля, где очень скоро теряется, переходя в протоптанную стежку между колосьев.

Там, где носом чувствуешь границу между вонью выхлопных газов и воздухом полей, там они пустили корни: этот домик и это сердце — оно бьется уже тридцать два года.

Сейчас там разыгрывается сцена, описанная и расписанная в десятках и сотнях фильмов: возвращение домой, затуманенный слезами взор, неправдоподобные капли слез, неправдоподобные, какой всегда кажется самая правдоподобная действительность; и вот наконец неловкое объятие и в нем такое молчаливое понимание друг друга, какого никогда не бывало, а потому — скорее разойтись по разным углам.

Такие близкие, как Митчем Миллер и эта старая женщина, которая произвела его на свет, которая ждала его, его, кто далеко уехал и вернулся, — даже они двое не до конца раскрываются друг перед другом. Из боязни больше узнать и больше позволить узнать, чем это следует делать людям. Им страшно, что они уже догадываются о подлинных чертах, об истинном лице, о стыдливой обнаженности того сокровенного, что сокрыто завесой привычки и ложных представлений. Словно где-то там неизменно остается нечто, даже когда завеса падает. Словно сумма больше, чем ее слагаемые. Словно есть нечто крайне неосознанное, что от прикосновения может стать антимагнитом, и тогда, чтобы не разрушить близости, надо мгновенно разойтись. Привычным движением берешь чашку, и душа выпрямляется. Привычным поворотом тела садишься в потертое кожаное кресло, и заколебавшийся было порядок обретает прежнюю устойчивость. А синтаксической тканью окутываешь затаенное, наряжаешь его, прикрываешь все больше и больше. Потоком слов все дальше отгоняешь то, что можно было бы выразить так: