Повести и рассказы писателей ГДР. Том II — страница 47 из 93

— Залезай-ка поглубже! — командует Кнут.

И, видя, что солдат мнется, вдруг переходит на крик:

— Да полезай же, черт подери! Вот прихватят тебя за задницу, ты этого хочешь?

И он прислоняет к дуплу первую вязанку прутьев. Подтаскивает еще и еще. И каждый раз роняет слово-другое.

— Через мост пойдешь днем, вечерами там патруль шастает, матросня шибко накачивается… Они тоже сыты всем по горло… Мундир я тебе притащу, самый настоящий… Ты только смотри не чихай, знаешь, как в кино показывают, когда кто-то прячется… Оно ведь как, пикнешь — и все, крышка. Никогда не знаешь, кто тебя услышит. Со мной ты не знаком. Понял? Сроду меня не видел.

И когда он ставит к дуплу последнюю вязанку, от солдата не остается следа, он превращается в иву, и Кнут ухмыляется, подтыкает вязанку коленом, чтобы крепче держалась, тянет себя за уши вверх, говорит иве:

— Ну, держи ухо востро, а я мигом.

А ива не отзывается ни единым звуком.


Невдалеке от скотобойни арендовал клочок земли Шикхорн — старьевщик. Там у него валялись старые велосипедные рамы, заржавелые бороны и плуги, паровозные колеса, разноцветный металлолом, мятые медные котелки, подсвечники из латуни, железные лампы, старые швейные машинки, те, что в незапамятные времена еще крутили рукой, но были и ножные. И всевозможное тряпье, и вонючие кости, и бумага, и порожние консервные банки, и тюбики из-под зубной пасты. Все это вы могли увидеть у Шикхорна, если только накануне большую партию утиля опять не увезли на фабрики. Фабрики поглощали его в любом количестве, однако Шикхорн стал с некоторых пор замечать, что заказы поступают все реже. В году тысяча девятьсот сорок четвертом фабрикам было уже не до первоклассной рухляди, собранной руками Алоиса Шикхорна. Разве что изредка. Что ж, всему свое время. Но по правде сказать, слишком уж редко. Такая большая страна, столько больших фабрик и больших богачей, и вдруг — на тебе, никто не интересуется утилем.

Через массивные ворота, которые Алоис соорудил в заборе из обломков старых кроватей, Кнут прошел к железнодорожному вагону без колес, где разместилась гостиная, спальня и приемная Шикхорна. Кнут остановился возле купе, со стены которого большими буквами кричала табличка: ПРИЕМНАЯ; на двух других табличках, слева и справа, были изображены только контуры рук, вырезанные из черной бумаги; их указательные пальцы метили прямо в упомянутую надпись. Вблизи от купе стоял диковинный драндулет, никогда ранее не виданный Кнутом и чрезвычайно его заинтересовавший. Забыв на мгновение о цели своего прихода, он с великим изумлением и не без зависти уставился на эту колымагу.

Танк, думает Кнут. Алоисхен построил себе танк. При этом Кнута, как, впрочем, и самого конструктора, мало заботят боевые качества бронированного самоката. Самокат обшит медными листами, снабжен дверью для входа внутрь, отражателями, фарами, смотровыми щелями.

— Здорово, а? — говорит Алоис. — Вот хочу патент взять.

— Эх, если б были при мне мои миллионы, я б тебе на рождение настоящий танк подарил!

— Если, если… если бы да кабы выросли во рту грибы… Нет у тебя миллионов, и тебе их не видать как своих ушей. Король Швеции — это тебе не кто-нибудь.

— Да уж ладно, ладно, придется ему раскошелиться! Дай только война кончится! Но танка тебе тогда не дождаться. дудки-с, катайся на своей таратайке.

Глаза их так и поблескивают от удовольствия, Да и то, чудесный осенний день. Ясное небо, белокипенные облака, с полей, начинающихся сразу за владениями Шикхорна, тянет запахом сжигаемой картофельной ботвы.

А потом старьевщик взгромоздился на танк, с силой нажал педали, не преминул раз-другой подудеть, потому что на танке был даже гудок с резиновой грушей и тремя до блеска начищенными рожками. Он проехал мимо груды металлолома, мимо наваленного кучей тряпья, и весело было глядеть, как старый рыцарь иа коне и при боевых доспехах покачивается в седле. На этом Кнут обрывает свои сравнения, а чуть позже узнает, что конструкция танка, пожалуй, еще нуждается в усовершенствовании. В этом без всяких признается сам автор, когда они наконец усаживаются в приемной.

Хотя конструктор и был силач, но годы и обстоятельства его умаяли. Однако по городу все еще ходили легенды о недюжинной силище тщедушного старьевщика. А еще славился он своим упрямством. Поговаривали, что он так же несговорчив, как пружина в его безмене, которой он в немалой степени обязан своими доходами. А что доходы у него немалые, об этом тоже знали все. Кнут едва ли задумывался надо всем этим. Сидя против Шикхорна, в его приемной, он знал и чувствовал только одно: Алоис ему друг. В той мере, в какой это возможно, так как, прожив долгую жизнь, Кнут и по этому вопросу имел собственное суждение.

Купе старого железнодорожного вагона ошеломляло посетителя огромным количеством табличек. Все стены, от пола и до потолка, были увешаны эмалированными табличками, и каждая налагала на что-то запрет. Даже кусочка крашеной стены не углядеть из-за табличек!

Не курить! Не останавливаться! Торговля вразнос запрещена! Возбраняется удить рыбу! Не звонить! Запрещается жечь костры! Не толпиться! Проход воспрещен! Не плевать! Воду брать запрещается! Алоис собирал таблички давно, но теперь он оставляет себе лишь самые простые и «забористые». Как раз они-то и украшали стены приемной. Прежде он отдавал предпочтение затейливым, замысловатым объявлениям. Так, в его сундуке до сих пор хранится собственноручно намалеванный шедевр: «Запрещается игнорировать запреты, наложенные магистратом». Но со временем он уразумел, что коллекционировать стоит лишь те таблички, где простыми словами выражены простые истины. Именно те, что были, как он выражался, «забористыми».

Между тем Кнут Брюммер давно вспомнил, что его привело сюда. Разговор все еще вертелся вокруг танка. Как вдруг Кнут спросил:

— А мундир для танкиста у тебя тоже есть?

Ответ Шикхорна был несколько многословен.

— Так ведь офицерский мундир носить запрещено, а для серой скотинки я слишком хорош.

Кнут, однако, настаивает:

— Но капитанская форма еще у тебя?

Шикхорн молчит, потом, собрав лоб в гармошку, заявляет:

— Я не даю напрокат маскарадные костюмы.

— Так-то оно так, — соглашается Кнут, — ты и вообще ничего не даешь напрокат. А ты его мне продай, а?

— Один рукав выпачкан кровью. Да и не подойдет он, кость у тебя широка. Между прочим, на кой он тебе? Или куда собираешься?

— Какие сейчас поездки!

— Мало ли, в Кепеник, к примеру.

— Не исключено, что мундир нужен мне не для себя. Кстати, сколько за него возьмешь?

— Да у тебя, Кнут, никаких денег не хватит. Ведь это чистая шерсть. Не про вашего брата.

— А все же?

— Говорю, не продается.

— Надеюсь, это не последнее твое слово. Даю тысячу марок золотом.

Алонс глядят на Брюммера куда менее ласково, чем давеча на свой танк.

— Ведь тысяча марок при моих миллионах — все равно что плюнуть.

И после недолгого колебания:

— Ну да ладно, бери две тысячи, жулье этакое!

Как хорошо сейчас этим двум старикам! Старьевщик, подперев голову руками, еще раз смотрит на Кнута, затем поднимается, подходит к правой стене с табличками, читает их — надо думать, что читает, — идет, руки в карманы, к окну, которое открывается точно так же, как в те времена, когда загон постукивал по шпалам и громыхая через стрелки. Подняв окно, он, несмотря на табличку «Не высовываться!», высовывается наружу. Со скотобойни доносятся обрывки какой-то песенки: видно, директор слишком громко запустил приемник. Шикхорн ничего не слышит, он поглощен своими мыслями, опять и опять он всматривается в лицо старого Брюммера, отыскивая на нем — но что, собственно? Нечестность, ложь, неискренность, притворство? Предательство, наконец?

— Как-то довелось мне прочитать, — говорит Алоис Шпкхорн, — что наша Земля тоже светится во Вселенной. Нам-то здесь ничего не светит, разве что светлячки да электрические лампочки, ну, да то было раньше, до войны. Еще было там написано вроде того, что свет от Земли очень, очень тусклый. Астрономы, звездочеты эти самые, до всего доискались… Понимаешь, не такой, как от других звезд — Марса, или Юпитера, или какой-нибудь Венеры, или… черт их разберет, как они там называются. Или от Луны. Так вот, оказывается, наш шарик — очень темная звезда, так там и было написано. Не выходит у меня это из головы. Они-то знают, до всего доискались. Да-а, на очень темной звезде мы с тобой живем. Прямо из головы не выходит…

Похоже, Кнут Брюммер его не слушает. Сидит понурясь, сильные пальцы его старческих заскорузлых рук сплетены, они словно окаменели, и лицо каменное, да и все туловище.

— Что верно, то верно, — говорит он, — у нас тут, на нашей звездочке, ох как техно. Мне и без звездочетов это ясно. А тебе, поди, интересно, зачем мне мундир. Только дай слово, никому ни звука. Ну, слушай…

Шикхорн подходит к противоположной стене, Стене Запрета. Опасливо поглядывая на Кнута, стучит по одной из табличек, стучит громко, требовательно.

А Кнут уже начинает:

— Давеча режу я лозу, и вот под деревом, дуплистое такое…

— Ты что, читать разучился? — перебивает его Шикхорн.

Кнут несколько раз перечитывает табличку: «Воспрещается играть на музыкальных инструментах!»

— Я на шарманке играть не собираюсь, если ты это имеешь в виду.

Шикхорн озирается, видит, что барабанил не по той табличке, и барабанит по другой, чуть выше: «Разговаривать запрещено!»

— Есть в этом мире хоть что-нибудь, что дозволено? — интересуется Кнут.

— А как же, держать язык за зубами, — поясняет Алоис.

— Что верно, то верно.

Потом они завертывают мундир в толстую оберточную бумагу. Шикхорн не забывает и высокие сапоги из мягчайшей кожи, и фуражку, и портупею. Он даже подумал о черной перевязи для раненой руки, то бишь для окровавленного рукава мундира.

Помявшись у письменного стола, он все же выдвигает один из ящиков.

— Нынче полевой бинокль даже мне не по карману, — возражает Кнут.