После внезапной гибели Иоганны Кнут иногда перекидывался словом-другим с одним только Шикхорном, да и то редко. Первый же разговор с дезертиром, который по-прежнему ютился на чердаке, был неласков. Чтобы чем-то отвлечься, Кнут сразу же после похорон взялся лущить свежие ивовые прутья, как лущил еще вместе с Иоганной. Как-то вечером, спустившись в комнату, дезертир молча стал наблюдать за работой Кнута, но тот заметил это лишь тогда, когда солдат уже шагнул к выходу. И тут, обернувшись, Кнут буркнул: «Негодяй!»
Дезертир промолчал. Заметил ли Кнут, с какой быстротой груда зеленых прутьев превращалась в оструганные, оставалось неясным. Во всяком случае, разговор на эту тему с солдатом завязался не так-то скоро. Но с покойной Иоганной Кнут тут же обсудил проблему. Мысли, мысля, мысли — нет им конца. Видишь, как получается, сперва он берет мундир, который я ему приношу. Который Алоис мне дает с риском для жизни. Потом, на мосту, он разлучает матроса с его подружкой. Ведь теперь она куска хлеба от своего матроса не примет. Скажи, Иоганна, с какой стати он так важничает?
И даже если бы рядом не было этой девушки, все равно, зачем такое чванство? И он же обзывает меня психом. Рискуя жизнью, я достаю ему мундир, а он обзывает меня психом.
А теперь он ест хлеб в нашем доме, живет в нашем доме и хоть бы раз спасибо сказал. Положим, мне это не так уж важно, но хоть какую-то благодарность я заслужил, а? Почему бы ему ну капельку не поблагодарить меня? Знаешь, если человек не говорит «спасибо», он все равно что мертвый. Или он доказал свою благодарность, когда стоял в пыли рядом со мной и помог мне и тебе? Это он помог, он. Никто больше на такое не отважился. А ведь ему грозила смертельная опасность. Если б его увидали, ему бы сам черт не помог. Как ты думаешь! А может, он просто испугался бомбы?
Ответов на свои вопросы Кнут не получил, и, поговорив таким образом с Иоганной, он особенно ясно осознал, что их супружеская жизнь длилась недостаточно долго. Согласилась бы она с ним? Или стала бы спорить?
В эти дни время истекало по капле, оно больше не мчалось. Много лет назад он как-то сказал Иоганне, что время ползет только до тридцати лет. Потом оно начинает нестись без оглядки. И смотришь, наступает день, который уже вовсе не день, а ночь. И даже не ночь. Если долго раздумывать над всем этим, время внезапно превращается в ничто. Вдруг растворяется. Они тогда много смеялись, а Иоганна не удержалась, спросила, когда же он все-таки заполучил подагру, в старости или, может, так и родился на свет вместе с ней. Ей лично кажется, что годы ухудшили его болезнь, а это значит, что время существует. Кстати, ведь он сейчас сидит рядом с ней.
— Что верно, то верно, — отозвался Кнут.
Воспоминания об Иоганне то набегут, то вновь схлынут, оставляя после себя все новые вопросы, на которые не услышишь ответа. И чем чаще это бывает, тем дальше, как ему кажется, уходит от него Иоганна. Постепенно у него появляется чувство, что она просто надолго уехала и никак не доберется до места, и ему еще ждать и ждать, покуда она опять будет с ним, опять дома. Он не верил в загробную жизнь с ее вечным блаженством, но он так тосковал по Иоганне, что начал верить, что еще встретится с ней на земле.
Теперь меньше, чем когда-либо, занимали его важные всемирно-исторические события. Как-то он услышал от Шикхорна, что даже подростки — те, что маршируют с такой нарочитой удалью, — даже эти четырнадцатилетние юнцы роют сейчас окопы. Всю городскую молодежь отправили к Шнайдемюлю и Дойч-Кроне, где они плетут в лесу фашины. По слухам, работы ведутся уже вблизи Кольберга. А Кольберг отстоит от городка лишь на сотню-другую километров. Война приближалась. Но с ней приближался конец для тех, кто все эти годы нес войну в другие страны. Кнут Брюммер по-прежнему плел корзины и сбывал их в окрестных деревнях. Ему этого хватало, как хватало своего тесного мирка; он не боялся окончания войны, но и не ждал от него проку, разве что шведского короля заставят-таки вернуть скопленные миллионы.
Как-то вечером — после смерти Иоганны прошло добрых три недели — в дверь позвонил Шикхорн: оказывается, к нему заходил какой-то штатский вместе с полицейским Мустфельдом, все спрашивали о некоем капитане, у него еще левая рука на перевязи.
Кнут не счел нужным прерывать из-за этого работу.
— Я всегда думал, что толстомясый Мустфельд должен был родиться слизняком и только по ошибке стал человеком, — сказал он.
Алоис не стал поддерживать эту тему. Как всегда, когда он бывал у Кнута, за пределами своей приемной, Шикхорн выглядел беспомощным и неловким. Сидит вот на стуле, вытянувшись как жердь.
— Я и сказал им: мало ли капиталов на свете, всех не упомнишь.
— Что верно, то верно, — откликнулся Кнут.
— И раненая рука у многих, сказал я.
Одобрительно кивнув, Кнут продолжал плести корзину.
— Ну а Мустфельд сказал что-то вроде того, что я, мол, мастер шутки шутить.
— Неужто ты ухмылялся? — спросил Кнут.
— В общем, они выкатились, но тот, в штатском, захотел сперва заглянуть в шкаф.
Тут Брюммер бросает работу. Раздумчиво опускает начатую корзину на пол, вытаскивает из кармана брюк клетчатый носовой платок, обстоятельно сморкается. И мельком взглядывает на Шикхорна.
Тот долго молчит. Наконец Кнут не выдерживает!
— И ты ему разрешил?
— А почему бы и нет? Да и выхода не было.
— Ну и…
— Ну, они и выкатились.
— Там небось и разглядывать было нечего, а?
— Так у меня всего-то два костюма да рабочие брюки.
— Значит, порядок, — заключает Кнут.
Чтобы из ивовых прутьев получилась корзина, нужны ловкие руки и прилежный работник.
— Нет, — возражает Алоис, — как раз порядка-то и нет. Почему, спрашиваю я, почему именно у меня в шкафу ищут капитана?
— Может, решили, что ты его прячешь.
— Я не даю костюмы напрокат, это я тебе сразу сказал.
— Что верно, то верно, — соглашается Кнут. — Я, слава те господи, еще не оглох. Но если бы кто и дал напрокат мундир, который Мустфельд потом стал бы разыскивать по городу, легче уж было, по-моему, выбросить его вон.
Алоис по-прежнему сидит, выпрямившись как жердь. Разглядывая трещины в потолке, замечает:
— Даже не верится, что это натворила одна бомба. Весь потолок в трещинах.
Несколько минут они еще рассуждают о бомбе, потом Алоис встает. Кнут не просит его остаться. Уже на лестнице старьевщик сообщает:
— Позавчера забрали весь утиль. На дворе теперь как метлой подмели.
— Надеюсь, танк ты не отдал?
— Разве это утиль! — возмущается Шикхорн.
Ночью, когда воют сирены, в убежище, за исключением Кнута, спускаются все жильцы небольшого дома: две увядшие девы и женщина с трехлетним сынишкой, который плачет из ночи в ночь. И дом тогда выглядит нежилым, так как Кнут держит себя очень тихо. Даже после бомбы, что нагнала на всех страху, он остается в постели.
Но сегодня он встал, чтобы наведаться на чердак к дезертиру — он все еще так зовет бывшего солдата.
— Надо тебе переходить в другое место, тебя ищут, — шепчет Кнут.
— Куда я пойду? Хочешь, чтоб я попался? — шепчет солдат в ответ.
Он стоит подле слухового окошка, которое постоянно, и ночью, и днем, слегка приоткрыто. Он вовсе не лежит на узкой кровати, как думалось Кнуту.
А Кнута одолевают воспоминания. О матросе, который покорно сносит нагоняй от капитана и теряет свою подружку, и как тот капитан бросает ему, Кнуту, недоброе слово, которое он не раз слышал от врагов, и все вокруг его слышат. Вот Иоганна посреди мостовой, и этот человек, рискуя жизнью, помогает ему. А теперь капитанский мундир со всеми его орденами и знаками различия перерабатывает машина на одной из текстильных фабрик.
Солдат шепчет:
— Все это было так, и все же чуть-чуть по-другому.
— Это как водится, всегда все бывает чуток по-другому, — возражает Кнут.
Дезертир подсаживается на постель к Кнуту. Вполголоса говорит:
— Как-то раз был я на маскараде. Там был король, он явился, окруженный двором. Как в сказке…
— Ты мне зубы не заговаривай. Только знай, у меня никакого желания нет из-за тебя болтаться на виселице.
— Как в сказке, говорю. И никто не замечал, что король ряженый.
Придворные дамы приседают в реверансе, лакеи прислуживают, у королевы на лице брюзгливая гримаска, вокруг увиваются царедворцы, они почтительны и в то же время развязны. Словом, все происходит как в настоящей сказке или при настоящем дворе, не все время, правда, не беспрестанно, потому что и королева, и лакеи так себя держат, что все понимают: это маскарад. Но король — другое дело. Это настоящий король. Стоило ему, указывая на кого-нибудь пальцем, воскликнуть: «Казнить через повешение!» — и беднягу мороз подирал по коже. Потому что это был король с головы до пят. В каждом движении, в каждом своем слове. Как вдруг появляется какой-то пьянчуга и срывает королевский парик вместе с короной. И весь зал потешается над королем. Его двор — он и раньше-то был никудышный — разбегается кто куда. Итак, короля больше нет. И только один человек подходит к нему, только один говорит, что игра была отличной. И король у него получился чудесный, настоящий… маскарадный владыка.
Двое шепчутся в ночи. Потом умолкают, прислушиваются к гудению вражеских самолетов, которых не видно, но которые могут тем не менее в любую минуту опять сбросить бомбу, сотни бомб на крыши маленького городка. Двое шепчутся в ночи, самолеты пролетают в ночи над маленьким, погруженным во тьму городком.
— Никогда не забуду, что сказал мне в тот вечер король. «Если уж играешь роль, играй ее как следует» — вот что сказал он мне.
— Но тебе это нравилось, — шепчет Кнут.
— Да, конечно, об этом я как-то забыл. Впрочем, королю тоже нравилось быть королем.
— Но почему же? — шепчет Кнут. — Хотя бы скажи, почему.
Тот, другой, молчит. Не знает? Не хочет ответить? Почему он молчит?
Сирены воют отбой.