Повести и рассказы писателей ГДР. Том II — страница 52 из 93

— Просто себя жалко, вот и ревут.

— И вам совсем, совсем не грустно, фрау?

А женщина только рукой махнула. Бог мой, что это был за жест! Исчезла Рыночная площадь, исчезли лошадь и телега, костер у колодца, старая кирха. Осталась одна только женщина, сидящая в крестьянской телеге посреди обломков прошлого.

— Совсем, ну ни капельки не грустно? — повторяет Кнут.

Она не шелохнется. Казалось, она даже не слышит его.


Кнут Брюммер сидит во дворе у Алоиса Шикхорна; он вспоминает разговор с той женщиной, поглядывает на Алоиса, но слышит каждое ее слово, слышит и свои разговоры с Карлом, и еще какие-то обрывки фраз из далекого прошлого, лишь сейчас дошедшие до его сознания.

— Хотел бы я знать, сколько мыслей передумывает человек за всю свою жизнь.

Алоис подсаживается к нему. Шарит в кармане брюк, нащупывает пачку сигарет, протягивает Кнуту.

— Алоисхен сегодня больно щедрый, — говорит Кнут. — А ведь сам не курит и даже дыма табачного не выносит.

— А ты лучше помалкивай. Триста тысяч мыслей в секунду. — отвечает Алоис.

Кнут бережно разламывает сигарету, и табак исчезает в трубке. Он закуривает и лишь потом спрашивает:

— Откуда ты это взял?

— Существуют звезды, отдаленные от нас на много тысяч световых лет, — начинает Алоис.

И, поймав недоверчивый взгляд друга, продолжает:

— Свет, световой луч, должен тебе сказать, проходит триста тысяч километров в секунду. Это и есть световая секунда. Помножь ее на шестьдесят, получится световая минута; помножь и ее на шестьдесят, получить световой час; если же его умножить на двадцать четыре, ты будешь иметь световой день; умножь-ка его на триста шестьдесят пить — вот тебе и световой год; и, наконец, умножь год на тысячу, это и будет тысяча световых лет.

— Откуда ты это взял? — удивляется Кнут. И тут же: — И сколько же это миллионов?

— Бесконечное множество миллионов. Астрономы говорят: километров!

— Гм. А при чем тут мысли?

— Сорок тысяч километров — расстояние вокруг Земли. Но это неважно. За секунду ты все равно можешь запросто семь раз мысленно облететь всю Землю.

— Но голова моя не все занята километрами. Есть дела поважнее.

— Важнее нет ничего. За секунду ты триста тысяч раз думаешь одно и то же. И так все время.

— Скажи, пожалуйста! Что же это такое, о чем я думаю триста тысяч раз?

— Это я тебе могу сказать, но ты-то меня спрашивал о другом, ты спросил, сколько мыслей бывает у человека за всю его жизнь.

— Да ведь если человек вечно думает одно и то же, то у него в секунду не триста тысяч мыслей, а всего-навсего одна.

— Вот именно, — подтверждает Алоис. И для убедительности кивает.

— Гм. И чем же у него полна голова, у этого твоего человека?

— Страхом, — отвечает Алоис.

Кнут посасывает трубку, она тихонько потрескивает. В остальном все тихо на дворе у Алоиса Шикхорна — старьевщика, друга Кнута Брюммера, Брюммера-миллионера, как его называют в маленьком городке.

— Дикий тмин, — произносит Кнут.

— Что-о?

— Да так, вспомнилось кое-что.

Старик выбивает трубку, старательно затаптывает искры. Встает.

— Живем? — спрашивает Кнут.

— Да вроде бы. Я, во всяком случае, чувствую себя живым.

— Гм. Что-то не верится. Что это за жизнь, если человек думает только о страхе.

— Только не болтай об этом. А то тебя напоследок еще засадят в каталажку.

— Тебе, кстати, тоже не мешает попридержать язык. Немецкое сердце не ведает страха. Нам положено маршировать дальше. А со страхом в душе не больно-то помаршируешь. Ты, Алоисхен, малость недобрал и в то же время чуток перебрал в своих рассуждениях. Дай-ка мне лучше еще подымить.

— Сигареты что масло. Впору на хлеб мазать, — заявляет Алоис.

И отправляется ломать танк. Кнут молчит, погруженный в свои мысли.

— Ведь можно и о другом думать. О справедливости, к примеру, или о порядочности. Главное, думать не только о себе. Вот и весь секрет.

— Ну, это у тебя определенно от твоего дезертира… Самое время мне поглядеть на этого психа.

Старый Кнут. Брюммер-миллионер, мгновение стоит спокойно, потом со свистом семь с половиной раз мысленно огибает Землю, и вот уже Алоис летит в сторону, а Кнут хватает остатки велосипеда, высоко поднимает их, так высоко, как только может, и швыряет оземь. Алоис в полной растерянности.

А Кнут кричит:

— Повесь себе на пузо во-oт такую табличку: «Не курить!» Не возражаю! Но если ты еще хоть раз скажешь «псих», особенно дезертиру, я расколошмачу твою хибару, и тебя заодно… Да-да, и тебя.

Алоис Шикхорн глядит своему старому другу вслед. Он хочет что-то сказать, он вздымает обе руки кверху. Но Кнут Брюммер больше не оборачивается.


Дружба между Карлом и Кнутом росла медленно, но именно потому, что они с таким трудом притирались друг к другу, она, их дружба, стала доброй и крепкой. Дезертир преуспевал в искусстве корзинщика и мог уже без модели, без штекера и инструментов плести корзины на невзыскательный спрос. Этим он с грехом пополам окупал свой хлеб. Чудаческие уроки, открывавшие ему тайны мастерства, не вызывали у Карла протеста, хоть он и понимал, что учитель не обязательно должен отличаться такими странностями и что плести корзины можно не только без инструмента, но и без таманских повадок.

В свою очередь манера Карла хмурить лоб тоже не вызывала у Кнута протеста. Но одно ему было не по нутру — это бесконечные разговоры о политике, которая не сходила у Карла с языка; казалось, он нашпигован политикой с головы до ног. А Кнуту совсем не улыбалось всю жизнь прокручивать одну и ту же пластинку, потому что так нравится, видите ли, этому человеку. Иногда Кнуту приходилось выслушивать весьма опрометчивые суждения Карла о некоем старике: они были то слишком резки, то на удивление наивны. Нет, положительно не все можно было терпеть. И шепот их нередко звучал весьма возбужденно. Кнут до сих пор верил, что человеческая натура не меняется от рождения до смерти. Конечно, старость и молодость далеко не одно и то же, но разнятся они главным образом количеством прожитых лет. И вот теперь этот дезертир, бывший слесарь моторостроительных заводов Померании — ПОМО, как называл их сам Карл, — этот дезертир взялся внушать старому человеку, что окружающая действительность — явление, заслуживающее внимания, хотя она и не похожа на сказочный замок. Он как бы заново перекраивал мир, заново возводил перегородки и выкапывал рвы, так что Кнут кое-чего и не узнавал. И того, что было по эту сторону перегородок, и того, что по ту, так как Карл умудрялся перетолковывать на свой манер едва ли не любое явление. Во всяком случае, все существенное.

Зато до чего хорошо было Кнуту в те часы, когда сам он рассказывал об Иоганне и Эмиле! Дезертир умел слушать и задавал столько вопросов, что не так-то просто было на них ответить. Правда, Карл нередко утверждал, что Кнут жил неправильно.

Но с какой стати Кнуту на него обижаться!

О коммунистах старик прежде и слышать не хотел. Но дезертир на первых порах поостерегся сознаться ему, что именно им он обязан всем, что знает. Поэтому власти с такой радостью и упекли его в штрафной батальон. Он не знал, кто спас его от худшей участи, грозившей ему в связи с тем, что отец его в тридцать четвертом году переметнулся к коричневорубашечникам. Об отце он вспоминал неохотно. Старший Гауброк погиб в первый же год войны, работая в организации Тодта в качестве «обер-паяца», как называл это Карл. Что ж, каждый, считал Кнут, волен говорить о том, что его интересует. Дело дошло и до наследства, депонированного у шведского короля: тридцать шесть миллионов, не считая набежавших процентов и процентов на проценты; в подробности Кнут не вдавался. Впрочем, Гауброк и не настаивал.


Окончание войны было ознаменовано прежде всего для Кнута тем, что на него снизошла табачная благодать. Когда Красная Армия заняла город, бои в округе прекратились, пушки смолкли и дезертир переехал из чердачной каморки в квартиру, именно тогда-то Кнут стал обладателем четырех объемистых коробок жевательного табака, не считая тех, что имелись у него раньше. Вообще-то он был не слишком охоч до жевательного табака, даже марки «Примдиз» фабрики Пенцлина, основанной еще в тысяча восемьсот семидесятом году.

Зелье это источало аромат сливового сока и осени, но лично Кнута от него тошнило. Тем не менее, отправившись грабить торговца Вилли Лотцке, Кнут нахватал жевательного табака; правда, задним числом он этого немного стыдился. Ну и показали же себя его миролюбивые, его добропорядочные сограждане! Конечно, торгаша Лотцке всегда недолюбливали, подозревая, что он придерживает большие партии товара, но Кнуту почему-то казалось, что эти людишки грабили бы Лотцке все равно, даже если б относились к нему лучше.

Самого Лотцке в городе уже не было, и это облегчало дело; вместе с ним, кстати, в направлении «Запад» отчалил и полицейский Мустфельд. Так что мешать было некому. На складе у Лотцке имелось все, что последние годы было дефицитом. Мука и сахар, изюм и корица, перец, растительное и сливочное масло, смалец, сушеные фрукты, кофе, шнапс, сигары, сигареты и жевательный табак. Увязая по щиколотку, люди топали по продуктам, вываленным из пакетов и ящиков. Они словно опьянели от возможности топтать эти сокровища, вырывать друг у друга накраденное, вступать в драку и тут же мириться, рассыпать по полу все новое и новое добро, чтобы все так же топтать его ногами. Лица стали неузнаваемы от мучной пыли, от крошек печенья и жадности.

Кнут не мог, а может, и не хотел взять себя и руки. И здорово поработал он там! Правда, вино и шнапс ему не достались, правда, сигары и сигареты отнял у него трубочист, ну да хоть жевательный табак удалось уберечь. Его-то он и притащил домой. Ему стало только тогда стыдно, когда дезертир заметил:

— Да ты вроде табак и не жуешь.

Впрочем, в городе происходило и другое, почти невероятное! Страж ПВО, он же станционный контролер Барезель, дважды кончал с собой. Без противовоздушной обороны жизнь потеряла для него всякий смысл. И поскольку его намерение покончить с собой было вполне серьезно, он вынужден был совать голову в петлю дважды, так как в первый раз веревка оборвалась. Поначалу никто не хотел этому верить, да и не до того было: у каждого своих забот хватало с избытком, но в конце концов поверить пришлось, и кое-кто даже нашел позицию Барезеля достойной и благородной.