Повести и рассказы писателей ГДР. Том II — страница 54 из 93

— Стало быть, вы знакомы? И знаете его имя?

И Кнут, вскинув брови, сообщает имя дезертира, а потом добавляет:

— А я‑то русских за коммунистов считал…

Офицер пододвигает Карлу стул, протягивает сигарету.

— Доверять хорошо, проверять лучше, — говорит он.

Кнут поражен этой мыслью, поражен и тем, как свободно офицер изъясняется по-немецки.

— Выспитесь хорошенько, товарищ Гауброк. И завтра же приступайте. Я рад, что вы готовы нам помочь…

И снова обращается к Кнуту:

— А русские действительно коммунисты. Можете и впредь на это рассчитывать.

На улице их дважды останавливали: проверяли документы. И они каждый раз предъявляли пропуск, выписанный комендантом. И солдаты пропускали их.

Ночью Кнут Брюммер лежал без сна, вслушиваясь в ночную тишину. Ждал, не донесется ли откуда-нибудь хоть какой шорох, голос, команда, наконец. Но все оставалось спокойным. Ни воя сирен, ни дыхания рядом. Когда выли сирены. Иоганна была еще тут. Много вопросов проносилось в голове старика. Он ворочался с боку на бок, потом снова лежал недвижно, слушал и ждал. Чего, собственно говоря? Такая пропасть вопросов, и хоть бы на один был ответ. В эту ночь, среди окружающей тишины, он говорил себе, что многое в жизни упустил. Плохо, если не находишь ответа на такую прорву вопросов.

Он идет в столовую, будит дезертира. Осторожно, но Карла тормошить и не нужно, тяжелые годы научили его спать вполглаза.

— Ты, Кнут, — негромко говорит Карл, — все маешься?

— Не маялся б, тебя бы не будил. Не понимаешь, что ли?

Они помолчали.

— Досталось тебе в каталажке?

— Угольный подвал при почте. Ничего особенного.

— Хорошее местечко нашли для тебя твои товарищи. Стоило столько перетерпеть, чтобы в подвал засадили.

— Тек ведь меня выпустили. Откуда им, в самом-то деле, знать, кто я такой.

— Промариновали весь день. Могли, между прочим, сразу послать за мной.

Они помолчали.

— Ну а теперь что?

Карл молчал.

— Что теперь, спрашиваю я.

— Казалось, войне конца не будет. Скажи, тебе охота есть и хоть что-нибудь на себя надеть?

— Что ты! Просто мечтаю помереть с голоду да с холоду.

— Вот видишь. А надо все строить заново. И даже лучше, чем было.

Они помолчали.

— Это влетит в копеечку, — замечает Кнут.

— Да. Работа — будь здоров. Придется приналечь.

— Как думаешь, во сколько это обойдется миллионов?

Карл долго молчит. Потом отвечает:

— Кто его знает? Одно точно — очень много. Работенка — будь здоров.

— Мои миллионы небось капля в море?

Карл молчит.

— Они тебе чуточку помогли бы? — допытывается Кнут.

— Наверняка. Пожалуй, именно такие миллионы нам и нужны.

— Еще бы! Шведские кроны! — уточняет Кнут.

Они помолчали.

— Но у них нет доверия к людям. Этак они ничего не добьются.

— А у тебя оно есть? Сперва надо раскумекать, как и что. А с налету какое доверие? Ты согласен или…

— Согласен, — отзывается Кнут. — Только я уже накумекался. Слушай, я хочу подарить тебе свои миллионы. Мне они теперь ни к чему.

Они помолчали.

Потом Гауброк начинает смеяться.

— Ты это что, надо мной? Ты мне не веришь? — спрашивает Кнут.

Спрашивает с опаской. А Гауброк не может с собой совладать.

— Может, думаешь, у меня их нет? — продолжает Кнут.

— Что ты, что ты! У тебя миллионы что надо. Мы выстроим на них фабрику. Тем более что и руки у тебя прилежные. Нет, с твоими миллионами все в порядке.

Но смех все еще душит его и булькает в горле.

Кнут поднимается, идет к окну, вглядывается в ночную затихшую улицу.

А Карл, тот просто закатывается.

— Что, весело смеяться над стариком? — говорит Кнут.

Дезертир на мгновение успокаивается.

— Ну чего ты! Я ведь от радости… А еще потому, что ломаю голову: кто будет платить налог за дарственную.

Карл смеется.

Кнут снова к нему подсаживается.

— Платить? — спрашивает он. — А если в кармане шиш?

— Вот именно, шиш.

Теперь Кнут тоже смеется. Сидя в темной комнате, они хохочут.

Эрик Нейч.Три дня нашей жизни. (Перевод А. Артемова)[10]

День первый

— Город нужно перестраивать, — заявил Конц. — Если бы не реконструкция города, то мне тут и делать было бы нечего.

Ему хорошо говорить, думал я. Он здесь всего неделю — да и того меньше: приехал в понедельник, а сегодня пятница — и уже задается, корчит из себя невесть что, а ведь все его колкости и насмешки лишь для того, чтобы доказать, что таких, как я, много и я не только вполне заменим, но и вообще здесь не на месте. Я должен сделать ему одолжение и удалиться на покой. Без долгих разговоров встать и выйти из кабинета. Я разводить канитель не стану! Чихать мне на твои экивоки. Если уж я не нужен, если, по-твоему, Конц, я больше не чувствую примет времени, что ж, так и скажи. Сделай надгробную плиту, а на ней надпись: «Пал на мирном поприще». Это было бы по крайней мере честно. А так что?

Заседание длилось с утра. Наспех глотнув кофе, Конц прошелся по всем комнатам, и заседание началось. А сейчас, заливая зал розовым светом, в окна уже светят косые лучи заката; они отражаются в очках Конца, покрывая их серебристой фольгой, и уже не поймешь, кого он берет на прицел своим взглядом. Конц и без того обладает дьявольской, даже какой-то оскорбительной способностью подвергать испытанию терпение людей. Ну, валяй, Конц, высказывайся! Кончай. Я стал податлив, как тесто, которое месили много часов подряд. Бесконечные доказательства. Подсчеты каждого кубометра земли. Что-то запоют наши жены? Как встретит меня моя Герта, когда я опять вернусь ночью? Конц не женат. Ему лет сорок, а может, и тридцать пять, еще молод, вот и пользуется то тут, то там…

— Конечно, мы справимся лишь в том случае, если возьмемся за дело сообща, — прервал он мои мысли. — Один ничего сделать не сможет. Только партии, товарищи, все трудности нипочем.

Я попросил слова. Он даже не взглянул в мою сторону, и я сказал:

— Я прожил здесь двадцать лет. Вот уже десятый год я бургомистр этого города. Перестроить его нельзя. Нужно подновить старое, и делу конец.

— Надеюсь, товарищ Брюдеринг, — заметил Конц, — ты понимаешь разницу между старым и новым. Не знаю, все ли новое красиво. Просто оно нужно. Старому противопоставляется не красивое. Ему противопоставляется новое!

С тех пор как он приехал, дня не проходит, чтобы он не потчевал нас такими философскими сентенциями. Они у него всегда наготове, и частенько, не скрою, он меня ошарашивает. Откуда у Конца такая уверенность? Я продолжал думать об этом и по дороге домой. Нет, в тот день решение еще не было принято. Посмотрим, что будет завтра. Чем дальше, тем яснее. На завтра Конц созвал инженеров и архитекторов.

Город нужно перестраивать… О том, что́ необходимо перестроить, он сказал еще в своей первой речи. Теперь же он из каждого хочет вытянуть ответ: как это сделать. Без меня, мой друг. Даже солнце на стеклах твоих очков не может скрыть от меня твой взгляд. Смотрю тебе прямо в лицо. Ну и цвет у твоих глаз: серый, холодный, как алюминиевая монета. Возможно, как раз этот цвет и придает твоему облику значительность. Ибо все остальное — оттопыренные уши под светлыми волосами, пухлые губы, прикрывающие неровные зубы, округлые щеки, не слишком волевой подбородок — в тебе не столь внушительно, как глаза. И если бы не глаза, в твоем лице, быть может, было бы какое-то забавное, притягательное обаяние.

Я сел в трамвай. Водитель был мне знаком. Когда у него ночная смена, я нередко бываю его последним пассажиром, и он везет меня одного до конечной остановки в Штаубнице. Тогда мы вступаем в разговор. Минут на десять, не больше. Но за десять лет, если считать даже десять минут в неделю, этого все-таки достаточно, чтобы узнать друг друга. На обмен любезностями мы времени не тратим. И вот теперь, после совещания, мне снова захотелось поговорить с ним. Я знаю, он живет на Большой Лейпцигской. У него двухкомнатная квартира, четверо детей, жалованье пятьсот марок; жена его зимой и летом на велосипеде развозит вечернюю почту и этим немного подрабатывает. Счастливы ли они? Я всегда задаюсь этим вопросом. Если план Конца будет утвержден. Большую Лейпцигскую снесут. Сегодня утром, стоя у карты города, он излагал свой проект. Через весь город, с севера на юг, пройдет новая магистраль. Центр тоже полетит к чертям. Сносить, ломать, реконструировать. Мы-то хотели проложить дорогу в обход города, по заболоченным, топким лугам. вдоль берега Заале. Нашему городу уже тысяча лет. По свидетельству наших предков, пять раз он сгорал дотла. Во время разных войн, конечно, и до сих пор никто не может сказать, каким образом он все-таки сохранился. И довольно хорошо сохранился. А теперь что? Конц, наподобие Тилли, стоит у города, намереваясь сравнять его с землей в шестой раз. Хочется узнать, что думает на этот счет Пауль, водитель трамвая. До конечной остановки еще десять минут езды вдоль парка. Аромат гиацинтов доносится до площадки вагона. Если десяти минут не хватит, я помогу ему поставить трамвай в депо. Мне нужен его ответ на вопрос.

— Я живу, слава богу, не так уж плохо, — говорит Зайденштиккер, — могу кое-что себе позволить. Телевизор, холодильник — нынче ведь по этим вещам судят о достатке — у меня имеются. И ботинки я ежегодно покупаю каждому, кроме того, себе костюм и платья жене и дочери к рождеству и на дни рождения. Только вот что, бургомистр, побольше бы ты строил детских садов. Тогда бы Эллен могла работать полный день. Полторы сотни марок лишних — вот тебе и сбережения, и купить что-нибудь из мебели можно, новые матрацы, постельное белье, и на пиво хватило бы, разумеется, после работы или в выходной. Наша старшая скоро начнет самостоятельную жизнь. Кончает в этом году. Только посуди сам. Не будет сидеть на нашей шее. Ладно. Но ведь это только одна сторона. До сих пор вперемежку с Шекспиром и математикой — я‑то в них не особенно разбираюсь — она после обеда приглядывала за младшим сынишкой. В Союзе молодежи ее ругают, ведь девчонка пропускает собрания, к тому же у нее уже есть парень, сынок не то врача, не то директора, не то еще какой-то важной персоны. Он уже ездит в школу на собственном мотороллере. А она торчит дома, должен же кто-то смотреть за младшеньким. А потом уроки, теперь ужас сколько задают, вот она и ревет в три ручья. Выстроил бы ты, бургомистр, дет