Так говорил Конц. Кто-то смеялся. А кто-то ворчал. Но вслух недовольства никто не выразил.
Я наблюдал за Кобленцем. Смотрел на его квадратный лоб под щеткой жестких с проседью волос и гадал: о чем он сейчас думает? Кобленц не из тех, кто молчит. Все, что угодно, но покорно сносить побои он не станет. Мне вспомнилась прошлогодняя история. Был май, как и теперь, цвели вишни, из садов доносился аромат гиацинтов. Наш отдел народного образования вынужден был заняться его сыном. И тогда я, если это вообще дозволено делать, прилепил к главному архитектору ярлык: политический путаник, анархист. Разумеется, характер — не номер дома. В любом человеке заложено больше, чем может быть высказано в одном-единственном суждении. В другом обществе Кобленц, возможно, был бы полезным бунтовщиком. Ум у него крестьянский, как у Михаэля Кольхааза; тогда же, придя по делу своего сына, он сказал:
— Долг каждого интеллигента — всегда стоять в оппозиции к ходячей морали, попросту к тому, что называют общественным мнением. Вспомните Эйнштейна, Лютера, Кеплера или Маркса… Какие, собственно, у вас претензии к моему сыну?..
Я по сей день не знаю, при чем тут Эйнштейн и Кеплер и вообще вся история немецкой духовной жизни; ведь речь шла о глупых выходках его отпрыска.
Педагогический совет школы имени Гумбольдта единогласно голосовал за исключение, даже учитель физики, у которого Кобленц-младший был самым одаренным, самым выдающимся учеником. Может быть, поэтому отец помянул Эйнштейна? На мою долю выпало сомнительное удовольствие копаться в документах, собранных по этому делу. Среди них была и пространная жалоба Кобленца — старшего. Когда же он лично выступил перед педагогическим советом, то защищал своего сына с упорством, граничащим с невежеством и одержимостью. Он отчитывал наших педагогов так, словно они олицетворяли собою худшие пережитки прежних времен. То и дело я призывал его к порядку.
— Ваши заслуги перед городом, дорогой доктор, — говорил я ему, — по наследству не передаются, и ваш сын на проценты от них не проживет. Либо он впредь будет соблюдать дисциплину, либо лишится последнего шанса — сдавать на аттестат зрелости в будущем году. Другого выхода нет. Понятно?
Вот тогда-то я и узнал, что Кобленц молчать не любит. Яблоко падает недалеко от яблони. Яблоня растет недалеко от упавшего яблока. А мне следовало бы предупредить Конца. Произнося свои речи, Конц поглядывал на главного архитектора. Либо ты его победишь, либо он тебя. Но Конц своим ответом отпустил грехи Кобленца. Духовный суверенитет приобретает все большую потребительную стоимость. Я бы не удивился, если бы Кобленц снова бросил в бой Эйнштейна и Лютера. Что ж, пусть Конц почувствует, каково выбираться из ловушек, расставленных нашим культурным наследием.
Молчание затянулось, и Конц спросил:
— Может, сделаем перерыв?
И тогда кто-то — нет, не Кобленц — поднялся с места и сказал:
— Сначала вы обрушиваетесь на любой вид отдыха, а теперь сами предлагаете перерыв. Кто вы, собственно, такой, чтобы требовать от нас мгновенного решения столь запутанных вопросов? Свалились как снег на голову и несете тут всякую несуразицу…
В зале засмеялись, и скованность сразу исчезла. Мы облегченно вздохнули. Но тут же выяснилось, что остряк опоздал иа совещание и не слышал ни того, как я представлял Конца, ни рассуждений последнего.
— Вот уже неделя, как товарищ работает у нас секретарем горкома, — повторил я. — С понедельника.
Я не мог удержаться от этого небольшого уточнения. С понедельника — значит, меньше недели, и за это я уцепился. О том, что Конц прибыл по рекомендации Центрального Комитета и, следовательно, не зря пользуется доверием партии, и умолчал. Неужто я нее еще хотел, чтобы он на чем-нибудь споткнулся? А кому, спрашивается, стало бы от этого легче? Я же знал: Конц с самого начала действует не за свой страх и риск. Напротив. Он являлся как бы образном железной дисциплины, кстати, его предшественник был освобожден от должности в конечном счете именно за то, что игнорировал постановление о реконструкции города и зря потерял время — такова была формулировка. Выходит, нужно держать ухо востро. Решение. Конц, будет принято сегодня же и именно в этой зале.
— Как бы там ни было, — не унимался опоздавший, — то, что вы пытаетесь нам навязать, такая же утопия, как если бы вам вдруг вздумалось пустить Заале по другому руслу, через город, или заставить ее течь в гору, или под землю, как то сделали боги со Стиксом… Только куда же вы денете воду, вы, умник?
Снова смех. На этот раз смеялись, очевидно, над Концем, и мне нужно было вмешаться. Но едва я подумал об этом, как Конц захохотал сам. Он хлопал себя по ляжкам, давился сигаретным дымом, кашлял, заливался краской и смеялся. смеялся.
— Да! — вскрикнул он. — Действительно, куда мы денем воду? Если мы вытопим Заале из ее русла, куда денется вода? Вот это вопрос… — Конц поднялся, — Воду… Воду, знаете ли, мы лучше оставим водой.
Впервые я увидел, как вспыхнули не только его очки, но и глаза. Глаза инициативного человека. Его руки уже не дрожали. Они нашли для себя дело. Он оперся на стол, пригнулся, будто вот-вот прыгнет па всех нас, и казалось, каждое его слово взрывает мир, старый, отживший мир наших представлении. Невольно я тоже пригнулся. Чем дольше он говорил, тем сильнее становился, я же чувствовал себя побежденным. Архитекторы и инженеры хотели захватить его врасплох, но он уже твердо стоял на ногах и поделился с нами удивительным замыслом.
— Заале… — начал он. — Заале с ее светлыми песчаными берегами… Какая же это утопия, если мы хотим изменить ее русло? Направить ее через город, вверх, в гору? Если бы это удалось, мы смогли бы наконец осушить болота, а там, выше, у Гарца, обводнить меловые земли. В новых водоемах, возможно, снова появится рыба, пища для наших потомков. Мы смогли бы разводить рыбу, как разводим нынче коров, выращивать водоросли, как выращиваем зерновые культуры. Вдоль берегов у нас стали бы расти апельсины и финики. Итак, почему бы не переменить русло реки, если это нам выгодно? И не будем говорить, что это утопия. Лучше подумаем, что нужно сделать, чтобы наше дело было сделано? Итак, за работу! Будем искать возможности сделать невозможное возможным. Если понадобится, полетим на Луну, удобрим наши поля лунной пылью, если окажется, что это дешевле и выгоднее дорогостоящих минеральных удобрений; Мы уже сейчас мечтаем о том дне, когда человек ступит на поверхность других планет. Почему же мы собираемся так строить города, так прокладывать улицы, будто в космосе не летают корабли, будто Луна не светит шестым континентом над нашей планетой? Не нужно пугаться того, что я говорю. Я только предостерегаю вас от шаблонных мыслей. Города, в которых мы живем, — наследие тех времен, когда еще не было даже капитализма, когда о технике никто понятия не имел, не говоря уж о технической революции. Так и стоят они — надежное прибежище господа бога. Анахронизм. Не нужно забывать о том, что время познания и научной жизни постоянно сокращается. Пять миллионов лет потребовалось для того, чтобы человек выделился из животного мира. Человечество начало свое существование. Но минуло еще пятьсот тысяч лет, прежде чем человек оставил свой очаг и перешел к родовому строю. Пятьдесят тысяч лет тому назад он приобрел наконец новый облик. Появились первые орудия производства — каменные топоры, правда примитивные, но достаточные для того, чтобы наконец произвести прибавочный продукт. Пять тысяч лет назад, то есть в четвертом тысячелетии до нашей эры, возникло классовое общество. В Индии и Передней Азии образовались первые государства. Появилась письменность. И рабство. Пятьсот лет тому назад человечество потряс взрыв, который получил название Ренессанса. Появились естественные науки, сметающие религиозные догмы одну за другой. Узнали, что земля — шар, карлики превратились в великанов. Думаю, что именно тогда человек впервые познал себя. Пятьдесят лет тому назад началось наше время. И сегодня человечество вновь стоит перед возрождением, самым значительным из всех когда-либо им пережитых. За короткое время наука раскрыла такие горизонты, о которых раньше мы могли лишь мечтать. Ядерная физика и микробиология, космонавтика и кибернетика, вселенная и атом и, наконец, новый общественный строй: социализм — ключ к тому гигантскому преобразованию, в котором человек будет господином над самим собой… Я не мистик. И не фаталист. Но если развитие человечества и дальше будет идти тем же путем, что тогда? Что будет через пятьдесят лет?
— Конец света! — выкрикнул из зала какой-то остряк.
— Чепуха, — смеясь, парировал Конц. — Представьте себе двухтысячный год. Мир — ведь в нем еще живы крупицы благоразумия — станет социалистическим. Это первое. Мы высаживаемся на Венере. Это второе. Ну а дальше, дальше? Через каждые пять лет? Через каждые пятьсот? Для человечества начнется эпоха вечного движения вперед. Правда, в конце концов оно обретет и покой. Закон диалектики. Движение суть покой, и наоборот. Человечество вступит в некое новое состояние. Если оно уже сейчас будет к этому готовиться… Если мы уже сегодня начнем жить для будущего… Так снимем же лупу с неба, если это нам нужно. Долой нерешительность!
Конц сел, и, честное слово, я никогда раньше не слышал подобной речи. Правда, в конце он сказал, что признает некоторую механистичность своего выступления, и извинился за неточность в хронологии, но мы все равно была потрясены его мыслью: начинается новое летосчисление, новая эпоха в истории человечества. Да, этот достанет луну с неба. И заставит Заале потечь в гору. Так вот, значит, как он представляет себе реконструкцию нашего города! Вот какими категориями мыслит. А мы? А я? Разве я не хотел покорить мир, тоже штурмовать луну? Сколько, по расчетам Конца, потребуется для этого времени? Пятьсот тысяч лет или всего пятьдесят? Тысяча девятьсот семнадцатый год. В этом году я родился. Я бы мог сказать: над моей колыбелью горела красная звезда. А когда мне едва исполнилось тридцать, я поднялся по лестнице городской ратуши; никогда ранее я не осмелился бы вступить на нее. Для меня, да-да, для меня это выглядело так, будто я вступил на неведомую планету. Я открыл дверь и приказал тогдашнему бургомистру: