— Сколько бы вариантов реконструкции ни было, такие дома мы все равно будем сносить.
На четвертом этаже мы отыскали на обшарпанной стене дощечку с именем водителя трамвая. Я нажал кнопку звонка. Послышались шаги, и дверь открылась.
Перед нами стоял Пауль, и я сразу почувствовал, что его что-то гнетет. Дочь, конечно же, дочь. Тихо, слишком тихо для своей радушной натуры, Пауль сказал:
— А, это ты, бургомистр… Это ты…
Конц представился. Мы зашли посоветоваться, сказал он. И если Пауль, явно удивленный нашим визитом, в смущении потирал нос, то я воспринял слова Конца как обычную формулу вежливости. Так говорят, если в голову не приходит ничего лучшего. Но ведь у Конца каждое слово значительно. Он его десять раз прокрутит в голове, прежде чем произнесет вслух.
Я впервые входил в квартиру Пауля, поэтому меня охватило любопытство. Посмотрев на жилище, можно многое сказать о его хозяине. Я хотел хорошенько осмотреться. Но сделать это было не так-то просто. В темном коридоре висело зеркало и стоял прадедушкин комод. В комнате — буфет с вышитыми салфеточками, весь заставленный посудой, кушетка или, скорее, софа с горой подушек, окно, которое упиралось в отвратительную кирпичную стену заднего двора. Я все еще не решался спросить Пауля о дочери. Ее имя камнем лежало у меня на языке, и он не поворачивался. Но не успел я прикрыть за собою дверь, как у стола увидел обеих женщин. Мать. А рядом Зигрид с растерянным взглядом, как мне показалось.
Должно быть, Конц догадался, что именно эта девушка доставила мне столько тревог. Он вопросительно взглянул на меня.
Я его понял и незаметно кивнул. Значит, она опять дома. Сидит за столом, прильнув к матери. Опухшие губи, на ресницах застряли слезинки, но вообще-то, вообще ничего особенного… Удивительное дело! Как только снова видишь человека, за которого только что волновался, полагая, что с ним случилось что-то ужасное, сразу успокаиваешься. Вот он, живой. К чему были страхи? Даже смешно, что в голову лезли мысли чуть ли не об убийстве по ту сторону Заале. И все вопросы теряют свой смысл. Язык мой снова задвигался. И, протягивая девушке руку, я стал шутливо говорить о том, что хорошо ее помню; в тот вечер, в своей кондукторской форме она смахивала на храброго портняжку из сказки. Она улыбнулась. Но я знал, что до хорошего еще далеко. Очень далеко. Хотя бы потому, что ей по-прежнему может причинить боль этот гнусный парень.
Оказывается, слова Конца в коридоре не были пустой формулой вежливости. Да, мы пришли за советом. Пауль хотел выпроводить жену и дочь из комнаты, но Конц попросил их остаться.
— То, что мы собираемся делать в городе, ни от кого не секрет. Наоборот, это касается всех, кто живет в нем…
И Конц стал рассказывать о будущем города, говорил о своем плане, о плане Кобленца, правда старательно избегая его имени. И вскоре втянул Пауля в оживленнейший разговор. Большую Лейпцигскую снесут — это предусматривали оба плана.
— То, что хоть как-то связано с историей — скажем, часть улицы, примыкающая к Рыночной площади, — останется, все остальное мы снесем.
И снова, как и в предыдущие дни, я наблюдал за Концем. Посматривал и на Зигрид. Она внимательно слушала. Напрасно я беспокоился, наш приход ничуть не смутил ее. Конц снова прокладывал мосты на луну. Говоря о туннеле, он думал о космических полетах, и это будило воображение женщин. Подперев голову руками, Зигрид даже размечталась:
— Не видеть этой стены, не жить в каменном мешке до чего же это, наверно, хорошо!..
Но мать сказала:
— Сейчас, господин Конц, мы платим тридцать марок за большую и маленькую комнаты, за кухню и мансарду под крышей.
Он стал считать. Исписал цифрами листочек бумаги, сравнивая квартплату. Что ж, новое жилье встанет в два раза дороже, это так, но зато там будет еще одна комната, ванная и балкон, да и отопление входит в оплату, а рядом — детский сад, в общем, ничтожная разница, стоит ли из-за нее оставаться в этой… Он не решался произнести слово, поколебался и все же сказал: «…в этой… конуре».
Я никогда не рассказывал Концу, что Пауль говорил о нехватке детских садов. И теперь он попал в самую точку. Пауль удовлетворенно кивнул.
— Наконец-то, — проговорил он. — Наконец-то… Вы сами видите. Пришлось вот выпроводить малышей на улицу, чтобы поговорить со старшей… Три дня пропадала. Мы искали ее.
Он умолк. Зигрид еле слышно прошептала:
— Папа…
— Я знаю, — сказал я. — И думаю, что не ее это вина.
Пауль посмотрел на меня широко открытыми от удивления глазами и благодарно пожал мне руку. Мать принялась всхлипывать. Зигрид опустила голову и закусила носовой платок, намотанный на палец. Так каждый по-своему защищался от того, что осталось невысказанным… Только Конц… Я наблюдал за ним. Впервые он показался мне совершенно беспомощным.
Пауль Зайденштиккер снова заговорил о планах. Он проводил нас до самой улицы. Нет-нет, ничего не случилось. Это всего лишь акселерация, как сказал бы Кобленц, всего лишь биология, зов пола. Его сын был первым юношей или, лучше сказать, первым мужчиной, с которым связалась Зигрид. Увлеклась, полюбила и пошла на это ради него. А для него она одна из многих. Кусочек сахара к чаю. Это она поняла на том уроке химии, увидев письмо к своей «преемнице», поняла и почувствовала себя замаранной и оскорбленной. Угрызения совести, а может, и обманутые надежды — кто знает? — погнали ее с уроков, и, сев в первый попавшийся поезд, она поехала куда глаза глядят. Ночевала в сараях. Конечно, ее искушали страшные мысли. Ее нашел полицейский патруль и отправил обратно домой. Вот и все. Пауль сжимал кулаки. А Конц, это я отчетливо слышал, Конц откашливался и судорожно глотал слюну.
Мы быстро шли по улицам. Фасады, несмотря на то что их совсем недавно красили, опять стали серыми. В витринах поблескивало солнце. Нам встретилось лишь несколько гуляющих горожан. В конце недели люди всегда стремятся выбраться за город. Голубая полоска неба над рядами домов даже по воскресеньям была затянута дымом. Это дымили паши заводские трубы. Пахло серой. Очевидно, ветер дул с юга, оттуда, где расположен химкомбинат. Нужно заняться очисткой воздуха, очисткой рек, всего города. И перед моим мысленным взором вставали многоэтажные дома, построенные прямо в лесу, а вокруг простирались цветущие дали. Куда это мы? Мы чуть не бежали по узеньким улочкам. Все дальше и дальше от Рыночной площади, где мы оставили нашу машину, и наконец уткнулись в железную дорогу. Конц несколько раз заглядывал в карту города и вслух повторял названия улиц, будто заучивал их наизусть. Он шел быстро, и мне нелегко было поспевать за ним. Иногда он останавливался, рассматривал здание, требовал от меня объяснений и карандашом наносил на карту знаки: крестики, кружки, цифры.
Время подошло к полудню, и, когда мы, перейдя ленту железнодорожных путей, вышли наконец в чистое поле, Конц сказал:
— А вариант и правда хорош. Рядом с железной дорогой улицы застроены лишь по одной стороне. Мы сэкономим деньги. Меньше придется сносить. Да и время станет нашим помощником… Кобленц… Кобленц… — Казалось, он вслушивается в звучание этого имени. Вдруг он повернулся ко мне: — Знаешь, Карл, почему я тебе завидую?
Нет, не знаю. Я покачал головой. Завидует мне. Но почему?
— Потому что у тебя позади десять, а не то и двадцать лет — срок достаточный, чтобы изучить людей в этом городе, их нужды, их проблемы.
Я взглянул на него. Мне показалось, что вот сейчас разгадана последняя загадка, загадка, именуемая Концем.
— Вернер, — вдруг вырвалось у меня, — Вернер… Я вот что хотел спросить. Ты всегда об этом умалчиваешь. Разве ты не женат, разве нет у тебя семьи?
— Год назад, — сказал он, — она умерла. Во время родов. И с тех пор… Ты, наверно, поймешь меня. Я не могу забыть свою жену.
Иоахим Новотный.Петрик охотится. (Перевод Е. Приказчиковой)[11]
Только никому ни слова! Плохо мне придется, если лесник узнает что-нибудь. Он и без того все время следит за мной, с тех пор как кто-то обломал в заповеднике верхушки сосенок. Восемнадцать деревьев попортил. Но это не я. Я никогда бы не стал калечить деревья — мне хорошо в лесу, недаром я целыми днями слоняюсь там в каникулы. Лесник, ясно, видел меня не раз, вот он и хочет свалить на меня это дело с обломанными верхушками. Но доказать-то он ничего не может. Так ему и сказал мой отец. И даже фрау Грайнер, директор школы, заступилась за меня. Петрик не мог это сделать, сказала она, он, правда, мальчик озорной, но природу любит, взгляните, по биологии у него «отлично» и… И лесник ушел. Поверить он, конечно, не поверил. Это было видно по его лицу.
А теперь он подкарауливает меня. Даже в полевой бинокль следит за мной. Что я ему, заяц, в самом деле? Я прячусь в подлеске и тихонько свищу. Тихо-тихо. Плутон сразу понимает. Он во всю длину распластывается на земле, кладет голову на передние лапы и прижимает уши. И не почешется даже. Хотя только что носился по всему лесу. Плутон понимает команду. Он — пес умный, хотя и маленький. Маленьким он был всегда. Еще вырастет, сказал отец, когда принес его домой. Главное — уметь ждать. И я набрался терпения и ждал. Я‑то мечтал о настоящей большой овчарке. А тут такой жалкий комочек шерсти. Дам-ка ему кличку Плутон, надумал я через три дня. Вдруг это поможет. Но это не помогло. Плутон, пожалуй, малость подрос, но не очень. Сейчас ему два года, и он, когда служит, только-только достает до сиденья стула. Толстый Гой, который хочет со мной дружить, всякий раз, увидев Плутона, язвит: «Для карлика он просто гигант». Я на это ничего не отвечаю. Да и что тут скажешь? В собаке главное не рост, а ум. Так, Плутон, что бы там ни говорили, умный пес. Не умеет он разве отличить наших кур от соседских, — на что даже мы, люди, не способны, — когда они, белые и нахальные, сидят на наших кормушках? Или разве не найдет он потом дерево, на котором как-то увидел белку, хотя у нас здесь тысячи деревьев и все они похожи друг на друга? Или, скажете, не понимает он, что, идя со мной на охоту, нельзя привлекать к себе внимание и что-нибудь попортить?