— Послушай, — говорю я, — смотри не попадись!
Я имею в виду сигарету в руке Петера, она дымится, выдавая его с поличным. И в порядке исключения я чувствую себя заодно с лесником, поясняя:
— В лесу курить воспрещается.
Петер смотрит на меня, словно я какое-то чудище, бросает сигарету в ближайшую лужу, сигарета гаснет, зашипев, а Петер отводит от меня взгляд. Теперь он неотрывно глядит перед собой в землю; сначала я думаю, он подсчитывает лепестки на хилых ромашках, потом предполагаю, что он считает в уме; наконец понимаю: он ничего не видит и ничего не подсчитывает, а просто уставился вниз, словно перед ним огромная черная, бездонная пропасть.
Бог ты мой, думаю я, что же здесь случилось?
И решаю с места не сойти, пока не раскрою тайну. Неторопливо и демонстративно ищу себе удобное сиденье — этот пень слишком низок для меня, этот слишком сырой, наконец я нахожу какое-то старое оцинкованное ведро без ручки, с шумом опрокидываю его и устраиваюсь поудобнее.
Все это должно означать: не сомневайся, у меня есть время, я могу и подождать!
Но для Петера я теперь пустое место. Так сидим мы на двадцатиметровой глубине, на дне котлована, небо укрывает нас своей тишиной, лишь изредка сверху, из леса, сюда залетит заблудившийся жесткокрылый жук и, почувствовав под собой глубину, шлепается в испуге. Плутон вздрагивает, но не от страха, а исключительно по привычке быть настороже. Вдобавок его мучает позыв к чиханию, вероятно, это место напоминает ему о прошлогодних назойливых волосках пушицы. Так безо всяких перемен проходит довольно продолжительное время.
Наконец Петер вздыхает в третий раз. Теперь это выглядит так, словно он просыпается от глубокого сна; он встает, потягивается, так что трещат суставы, глубоко переводит дух и снова садится, весь поникнув. Я уже думаю: сейчас он опять уставится в одну точку. Но я ошибся. Глаза Петера смотрят не в пространство, теперь его взгляд направлен на меня, на меня и на собаку, на небо, на ромашки и на противолежащий склон котлована, взгляд его скользит вверх и вниз по водосточным желобам и наконец опять останавливается на мне.
— Знаешь, — говорит Петер, — я просто удрал.
Плутон дважды с паузами чихает, и, когда он собирается чихнуть в третий раз, я уже до некоторой степени справился со своим удивлением. Вот тебе и Петер! Он просто удрал. Как же так? Может, он был арестован? Значит, я обязан бежать и привести полицию?
Но все это вздор. Во-первых, его никогда никто бы не забрал, и уж никак не полиция, ведь он не занимается нечистыми делами. Во-вторых, даже если бы он и занимался нечистыми делами, я все равно никогда бы его не выдал! За курение в лесу я мог бы на него заявить… и только… Как я сказал, Петер — каменщик, он из нашей деревни. Конечно, он способен накуролесить, но не настолько, чтобы ему пришлось прятаться. Как это все понять?
— Можешь говорить смело, — успокаиваю я его, — я нем, как бревно.
И это правда. Если я не хочу что-нибудь сказать, я и не скажу. Например, когда и должен ехать за покупками в Гросс-Швайднау. Тогда я прямо-таки нем. И глух к тому же. Говорить с тобой — все равно что говорить с бревном, заявляет мама после троекратных тщетных просьб. И бабушка обычно подпевает: он постоянно болтает без умолку, а стоит его попросить о чем-то, он и рта не раскроет. Вот это уж неправда. Вовсе я не говорю так много. Вечно на меня наговаривают. Однажды на Швайднауэрском кладбище, поливая могилы, я читал наизусть псалом, на каждую лейку по строфе, мне поневоле приходится спешить, иначе я бы не поспевал. Старая церковная сторожиха как раз полола на могилах сорную траву, она послушала некоторое время, потом заткнула уши руками и разразилась бранью. «О господи! — кричала она. — Спаси меня и помилуй, вели ему замолчать. Верно, он три раза успел отозваться: «Я здесь!», когда ты, господи, раздавал рты».
Она оклеветала меня перед богом только за то, что мне хотелось как следует выучить его молитву. К счастью, бога нет. Но тем, кто в него верит, он может это пересказать, и они тогда укоризненно покачают головами. Ох, уж этот Петрик. Чего только он не болтает…
Петера я, естественно, не боюсь. Он верит только в свои столбы. «Можешь говорить что хочешь, — сказал он мне прошлым летом, когда после работы ставил у нас новые столбы для ограды, — а такой вот высокий, стройный столб, аккуратно обтесанный и прилаженный, чуть ли не райское блаженство!»
Когда я задумываюсь над этим высказыванием, мне кое-что становится ясным. Столб был тогда последней работой Петера. Он вытер кельню и убрал ее вместе с молотком и ватерпасом на чердак. С сентября Петер перестал быть каменщиком. Он стал студентом. Студентом-каменщиком, как сказала бабушка. Но мать Петера возражала против такого определения. Он станет инженером, утверждала она, он уже наполовину инженер. Однако, когда Петер во время рождественских каникул был в деревне и узнал об их споре, он тотчас признал бабушкину правоту. Бог ты мой, инженер. До этого еще далеко…
Сейчас у нас май. Самый прекрасный месяц года, но еще никому не пришло в голову объявить его месяцем каникул. Значит, если Петер удрал, то на самый худой конец — из техникума.
— Послушай-ка! — говорю я, совершенно искрение удивленный. — Ты, верно, завалил сочинение.
Петер вздрагивает, оглядывает меня с головы до пят, хочет что-то сказать, но машет рукой, словно говорить не имеет смысла, а потом все же произносит:
— Хуже, много хуже.
— А как ты сюда попал?
Петер, как-то неестественно хохотнув, отвечает странно тихим голосом, будто хочет сам над собой поиздеваться:
— Доехал поездом до Линкслибеля, потому что там меня никто не знает, потом через сосновый бор — прямо сюда. Неплохая прогулка, не правда ли?
Честно говоря, если бы он добежал сюда из города, где находится техникум, мне бы это больше понравилось. Но Линкслибель-то этот всего в пятнадцати километрах отсюда. А может быть, даже и в двенадцати. Ведь сейчас мы находились посреди бора, далеко от деревни.
— А домой ты пойдешь? — продолжаю я растравлять рану.
— Что мне там делать? Никто меня не поймет.
— Не говори так, — парирую я, — однажды я тоже сыпался на истории. Мы должны были написать небольшую работу, а я не знал ничего, ни одного слова, понимаешь, ровным счетом ничего. И вдруг у меня что-то кольнуло в животе, я громко взвыл, учительница подбежала и говорит, что я и правда очень бледен и не нужно ли мне выйти. Вот этого бы ей не следовало произносить, потому что, как только я очутился за дверью, я припустил бегом, бежал, бежал и не успел опомниться, как оказался дома. Бабушка всплеснула руками, я смущенно пролепетал что-то о головной боли, она начала меня жалеть — все это школьные занятия и эта вечная алгебра — и стала пичкать меня медом от нервов. На следующий день отец позвонил в школу, холерина, сказал он и сам этому поверил, ведь бабушка с ее причитаниями в два счета сделает из каждой колики в животе опасную болезнь. Короче говоря, все сошло благополучно, а работу я до сих пор еще не написал.
Петер поглядел на меня свысока.
— Надувательство! — сказал он. — Сплошное надувательство!
Нет, вы только послушайте его! Сам же удрал, а меня упрекает в надувательстве. Я очень обиделся, свистнул сквозь зубы и собрался уйти.
— Эй! — закричал он, широко раскрыв глаза. — Ты куда?
Он совсем присмирел, этот Петер. Не хочет, чтобы я пошел и все рассказал в деревне.
— Видишь ли, — произносит он самым дружеским тоном, — есть у нас один такой экзамен. По математике. Больше года я кое-как успевал по этому предмету, а потом у нашей преподавательницы родился ребенок. С тех пор для меня все было кончено. Новый математик делал все по-другому, он засыпал доску числами, как фокусник, опомниться не успеешь, а их уж и нет. Я зубрил дома, запряг своих приятелей, они мне тоже помогали, но все напрасно. С февраля я болтаюсь, как уличный фонарь на ветру, представляешь, что это такое. Словом, я совсем отстал. До экзамена это кое-как удавалось скрывать, но сегодня хороший бы вид у меня был… Потому я просто…
— Смылся, — добавил я. И очень рад, что вместе с этим словом мог опять свободно вздохнуть. — Ну и что теперь дальше? — спрашиваю я через некоторое время.
Петер пожимает плечами:
— А ты знаешь?
Эх ты, говорю я про себя и лихорадочно обдумываю, что ответить, но ничего дельного мне в голову не приходит. Наконец я советую:
— Ты должен скрыться. Уехать куда-нибудь. Найти работу и все забыть…
Не успел я сказать, как тут же понял, что это чепуха: Куда может деться Петер? Ведь каждый тут же спросит, как его зовут, откуда он явился. Потребуют документы и все узнают. Петер тоже ничего не отвечает на мое предложение.
— Тогда вернись домой и все расскажи.
— Не пойдет, — отвечает Петер, — там бы меня вероятно, поняли, но товарищи со стройки — эти не поймут никогда. Ни за что, понимаешь? Ведь прошлым летом я убежал от них. Уволился в самый разгар работ. Даже бригадир, уж на что он ратует за повышение квалификация, и тот хотел удержать меня силой. Но наконец он понял, что меня не переубедишь. Хорошо, сказал он, иди! Но не попадайся мне на глаза, по крайней мере пока не станешь инженером. А ребята из бригады зажали в кулаке свои молотки и так на меня смотрели, что до сих пор мороз по коже подирает, когда я о том вспоминаю.
Понять его легко. Я тоже не хотел бы иметь дело с бригадой разъяренных каменщиков. Потому я не вижу иного выхода и говорю:
— Ну, так возвращайся назад, в техникум. Скажи там, что у тебя корь, что ли. Или еще что-нибудь в этом роде. Может, экзамен перенесут и снова тебя примут.
Петер энергично затряс длинногривой головой.
— Туда я больше не пойду, — говорит он, и слова его звучат почти как тот недавний стон. — Ничего я там не потерял. Да и не выйдет у меня ничего! Зачем мне мучаться? Уж если ты такой тупица, что ничего не смыслишь в математике, когда она преподается строго научным методом, тогда ты не должен учиться. Тогда твое дело — возить мусор. В тачке. Целый день. Всю свою жизнь. Вот тебе мое мнение…