Повести и рассказы писателей ГДР. Том II — страница 65 из 93

Все это увидел Керстен. Он увидел, как на пороге вокруг старухи суетились голуби, садились ей на плечи, руки, клевали хлебные крошки, которые она им протягивала так спокойно и естественно, как мать, кормящая своих детей. Он остановился.

Старуха напоминала обломок мрачного прошлого, одну из тех развалин в образе человека, которые после окончания войны встречались на обочинах дорог, в освобожденных лагерях, всюду, и в этой стране и во всех странах Европы. Керстен хорошо знал, что такое человеческая развалина. Он прошел, не склонив головы, через страдания в гестаповских застенках, затем пережил семь лет заключения, из которых последние три года — в аду Освенцима.

В 1945 году он, шатаясь, вышел на свободу, тоже развалиной, оставшейся от некогда сильного, здорового мужчины, и только неслыханная тяжесть задач, стоявших перед ним, совершила чудо — постепенно к нему полностью вернулись силы.

На пороге сидела старуха, хоть и живая, но угасшая и опустошенная. «Как это странно, — подумал Керстен. — В центре этого города, где жизнь течет мощным потоком, подобно Висле, осталось такое безутешное напоминание о трагедии прошлого. Старуха не вяжется с этой улицей, это уже анахронизм».

Он не был в Польше со времени своего заключения в Освенциме. То, что произошло с Варшавой, с городом, за девять лет возрожденным из щебня, руин и безотрадных полей мятлика, было поистине чудом.

Чудом казалось и Старое Място, старый город с его улочками, на которых словно воскресли прижавшиеся друг к другу барочные дома и стали такими же, как прежде, до того, как их разрушил огненный шквал: с искусными фронтонами, с прекрасными литыми украшениями на окнах и порталах. А над ними возвышается готический шпиль иезуитской церкви.

И среди этого пейзажа старуха, окруженная голубями. Как это странно!..

Забельский — двадцативосьмилетний белокурый поляк среднего роста, с постоянной усмешкой в уголках глаз — шел рядом с Керстевом по улице Пивна. Он подсмеивался над удивлением, которое так плохо скрывал Керстен.

— Вас это удивляет? — спросил Забельский.

И рассказал ему историю старухи.

— В Варшаве, как и во многих больших городах, с незапамятных времен гнездились стаи голубей, — так начал он свое повествование.

Керстен слушал внимательно, охваченный волнением. В сентябре 1944 года, когда над городом пронесся странный, всеуничтожающий огненный шквал, бесприютные голуби укрылись в развалинах как раз того — теперь уже восстановленного — дома на улице Пивна, где оба только что видели примостившуюся на каменном пороге старуху.

Во время Варшавского восстания и после него оккупанты эвакуировали всех жителей старого города. И только одна женщина, так гласила впоследствии молва, осталась в бесконечной пустыне развалин: та самая старуха в пестром халате. Говорят, она вплоть до Освобождения кормила голубей и заботилась о них.

Когда спустя несколько лет было восстановлено Старое Място и дом за домом отстроена улица Пивна, во дворе барочного дома возвели большую, просторную голубятню для пернатых гостей, населявших до этого руины. Но голуби не позволили изгнать себя из полувосстановленного дома. Когда были закончены последние работы и застеклены окна, птицы выбили стекла и вновь стали гнездиться в знакомом для них помещении. Пришлось оставить их в покое, устроив вход в верхние этажи через соседний дом и предоставив времени приучить голубей к новому жилищу во дворе.

Слухи, точнее, легенды о старой женщине, которая будто бы жила здесь в труднейшие для Варшавы дни, неожиданно подтвердились. Однажды ночью какая-то старуха поселялась в жилище голубей и с этого времени изо дня в день сидела на пороге дома в своем ярком желто-красном халате: она ухаживала за голубями и кормила их, оказавшись умелой распределительницей всех даров, которые приносили и приносят варшавяне своим голубям.

Вот что рассказал Забельский. Некоторые подробности странно взволновали Керстена.

Они пересекли Рыночную площадь старого города: медленно угасал летний вечер, из открытых окон кафе «У крокодила» доносились звуки рояля.

— Мне хотелось бы потолковать со старухой, — неожиданно сказал Керстен.

— Многие уже пытались, — ответил Забельский. Он повторил на правильном немецком языке, хотя и с сильным акцентом. — Мало что удается oт нее узнать, вернее, ничего. Я сам уже несколько раз беседовал с ней, она… — Он поискал нужное слова. — Нельзя сказать, чтобы была безумной, — продолжал он. — Но… Как бы это выразить? У нее не все дома.

Керстен молчал.

Панорама разрушенного города стояла у него перед глазами.

— Старуха, должно быть, пережила нечто ужасное, — сказал он. — Мне бы очень хотелось поговорить с ней.

— Хорошо, — согласился поляк. — Только нужно ее навестить пораньше, — предложил он, — пока еще город не наполнился шумом уличного движения и строительных работ.

И так как Керстен оживленно закивал, он добавил:

— Хорошо, я зайду за вами завтра утром.

Действительно, на следующий день, чуть забрезжил рассвет. Забельский явился к Керстену. Они отправились к колонне Зигмунта. Там, где Краковское Предместье выходит на большую и просторную площадь, примыкающую к Старому Мясту, они остановились у парапета над туннелем, через который проложена магистраль «Восток — Запад»; их взору предстало море крыш квартала Св. Марии и Висла, сверкавшая в первых лучах солнца, подобно зеркалу.

Ночью Керстену снились путаные и странные сны. Тысяча впечатлений, сплетаясь в фантастическое полотно, вновь предстала ему во сне. Старуха ему тоже приснилась, правда, не в светлом, мирном окружении вновь возрожденного Старого Мяста, нет, сгорбившись, брела она по безотрадной пустыне развалин под нависшим свинцовым небом… Однако брезжущее утро спугнуло призрачное видение.

Керстен и Забельский повернули к Старому Мясту. Яркие цветные крыши домов блестели в свете наступающего летнего дня; узкая улица Пивна, окутанная глубокой тенью, еще не просыпалась.

Старуха сидела на пороге своего дома, прислонившись спиной к лепке портала. Керстен остановился и молча смотрел на нее. Голова ее была опущена на грудь. Руки бессильно свисали вдоль тела. Она спала. Керстен колебался, но Забельский уже Судил ее, мягко касаясь плеча. Она спокойно поднялась, моментально стряхнув с себя сон, и своими выцветшими глазами посмотрела на мужчин без удивления, но и без всякой сознательной мысли.

— Очень хотелось бы поговорить с вами о голубях, — сказал Забельский, сделав ударение на слове «голуби». Она кивнула, словно хотела сказать: «Пожалуйста».

— Может быть, пройдем в дом, — предложил Керстен. Забельский перевел, и женщина вновь кивнула. Опа с трудом поднялась и толкнула слегка притворенную дубовую дверь. Забельский и Керстен последовали за ней по длинному коридору, осторожно обходя спящих голубей, и наконец попали в каморку, не занятую пернатыми.

Слабый свет зари падал через узкое окно на простую постель. Старая женщина тяжело опустилась на нее. Резной дубовый сундук и одна-две табуретки из неоструганных досок дополняли обстановку. Они сели напротив старой женщины, которая глядела на незнакомцев спокойно и как-то безучастно. Забельский сидел несколько позади Керстена.

— Как вас зовут? — начал разговор Керстен. На что старая женщина пробормотала еле слышно: «golbia Matka»; при этом она растягивала носовое «е», а последующие слоги произносила почти невнятно.

Забельский перевел:

— «Мать голубей», — и добавил: — Так ее называют в Варшаве.

Керстен кивнул, словно удовлетворившись этим разъяснением. Ее настоящее имя не интересовало его. Он спросил, чем она занимается. Старуха ответила тотчас же решительным тоном:

— Я кормлю голубей.

Эту фразу она произнесла настолько внятно и быстро, что казалось, выучила ее раз и навсегда.

— А раньше?

Старая женщина с явной растерянностью повторила по-польски слово «раньше» и беспомощно посмотрела на Керстена. Ему стало не по себе.

«Видно, в мышлении старой женщины между сегодняшним днем и вчерашним воздвигнута стена», — решил Керстен. Он напряженно обдумывал, как бы пробудить в ней воспоминания о прошлом.

— Да, раньше, — подтвердил он и стал горячо убеждать старуху: — Припомните, пожалуйста. Вот сейчас вы кормите голубей. Сейчас! Старое Място снова отстроено, а раньше все было разрушено. Развалины, одни только развалины, развалины всюду… А до этого? Как вы жили, когда были молодой? Вы работали?

Забельский переводил. Он старался говорить так же убедительно, как Керстен; на мягком славянском языке, изобилующем гласными, слова звучали как заклинание.

Керстен внимательно наблюдал за лицом старухи, и, когда Забельский сказал: «…развалины, одни только развалины, развалины всюду…» — в старческих глазах ее, словно искра, затеплилось воспоминание. Но лишь Забельский перевел «…когда были молодой? Вы работали?» — искра погасла. Керстен понял, что задал сразу слишком много вопросов и сбил ее с толку. Он задумался и едва слышал, что переводил Забельский в ответ: «Да, она работала в одной из сберкасс, теперь получает пенсию…»

Не это хотел узнать Керстен.

— А позже? Позже? — снова стал он расспрашивать старуху. — Припоминаете? Началась ужасная война…

Она кивнула:

— Да, война.

Казалось, старая женщина лишь машинально повторяет эти слова. Сомнений быть не могло: определенный промежуток времени был вычеркнут из ее памяти, у нее изгладилось воспоминание о каком-то периоде жизни.

«Каким же образом пробудить в ней это воспоминание?» — размышлял Керстен.

Луч солнца проник через окно и разрезал сумерки, царившие в каморке.

Керстен посмотрел сквозь запыленные стекла на улицу, где среди строек и сложенных в штабеля кирпичей виднелись последние руины…

И снова он увидел ту же картину, что и в прошлый вечер, а затем во сне, картину, стоявшую перед его глазами даже и в эту минуту, когда утреннее солнце заливало своим лучами новую Варшаву, — картину опустошенного города. Он видел бесконечные груды щебня, ландшафт, холмистый от громоздившихся развалин, над которыми круто вздымались разорванными зубцами фасады разбитых домов. Свинцово-желтое небо нависло над мертвым городом. И между руинами устало брела старуха.