Повести и рассказы писателей ГДР. Том II — страница 69 из 93

Адъютант повторил свой вопрос, переводчик перевел. В ответ старая женщина произнесла несколько слов и затем замолчала; с необъяснимым спокойствием смотрела она через маленькое окошко в ночную тьму.

— Говорит, что кормит голубей, — перевел переводчик.

— Лжет, — сказал адъютант совершенно спокойно. — Гауптшарфюрер!

Дежурный щелкнул каблуками. Он рванул к себе ящик письменного стола и вытащил кабель с резиновой изоляцией. Выражение его лица как будто говорило: «То, что последует за этим, ниже моего достоинства». Он сунул кабель Веберу. Тот, как бы примеряясь, взмахнул кабелем и со свистом рассек воздух.

Услышав шум, старая женщина повернула голову, и ее блуждающий взгляд скользнул по кабелю, потом она вновь стала смотреть в полную тьму.

— Чего вы ждете? — спросил адъютант. В его голосе звучала ирония.

Вебер ударил. Он ударил старуху три, четыре раза по голове. Она упала на пол и тяжело привалилась к бетонной стене бункера. Переводчик наклонился и стал ее уговаривать. Мне казалось, что она без сознания, однако с большим усилием старая женщина произнесла несколько слов.

— Она настаивает на своем, — заявил переводчик. — Старуха говорит: «Я кормлю голубей».

— Продолжайте! — сказал адъютант. Он, рассматривал свои ногти.

Тут Вебер впал в бешенство. Со всего размаха наносил он старой женщине увесистые удары по голове, все время только по голове. Она вся обмякла и рухнула на пол вниз лицом. Тогда Вебер остановился, хотя его рука, судорожно сжимавшая кабель, продолжала дергаться в ритм ударам. Старуха лежала на полу, из ее носа тоненькой струйкой бежала кровь, а из неподвижного рта, клокоча, вырывались какие-то слова, все одни и те же слова.

Адъютант зевнул.

— Прекратим, — произнес он скучающим тоном.

Затем его взгляд упал на меня.

— Увести, — сказал он, и это было скорее добродушное распоряжение, нежели приказ: — Расстрелять!

И он оставил бункер.

Я услышал грубый, хриплый голос, повторивший приказ. И, только склонившись над старой женщиной, я понял, что этот голос принадлежал мне. Я поднял ее. Она была не тяжелее ребенка. Когда я выносил ее, теплая кровь бежала по моей руке. Толчком ноги я прикрыл за собой дверь бункера. Выйдя на холодный ночной воздух, я ощутил дрожь, охватившую тело женщины.

Я отнес ее метров на двадцать в поле, покрытое развалинами. Опустил на землю. Она пошевелилась, застонала. Я медленно направил дуло автомата в ее голову. Палец неподвижно лежал на спуске курка. Вдруг я понял, что выстрелы оборвали бы не только биение сердца старой женщины, но и мою жизнь.

Я многое слышал, не всему верил и вообще старался не думать, не знать… А тут я знал лишь одно, что завтра либо стану таким же, как Вебер, адъютант и другие эсэсовцы, либо… Я не стал размышлять до конца над значением этого «либо». Я направил дуло автомата в небо и согнул палец, лежавший на спуске курка. От оглушительного треска автоматной очереди мне почудилось, будто страшная маска упала с моего лица.

Не дойдя до бункера, я обернулся и бросил взгляд на поле, где громоздились развалины.

В бледном свете наступающего утра я увидел старуху, медленно уползавшую на четвереньках, подобно смертельно раненному зверю. Слишком поздно, подумал я…

Я вошел в бункер и доложил:

— Приказ приведен в исполнение.

Позже, лежа на соломенном тюфяке у себя в бараке, я неподвижно смотрел в потолок.

Вечером того же дня батальонный командир приказал мне явиться с рапортом. Я не ощутил страха, и сердце у меня билось не сильнее, чем обычно. Все было основательно продумано.

Ротенфюрер Вебер передал мне приказ. Я последовал за ним на командный пункт. Не думая о том, чтобы замести следы своего проступка, я мучился оттого, что не выстрелил вчера ночью, когда Вебер избивал старую женщину. Сегодня я был без оружия.

Увидев лицо адъютанта, напоминавшее сфинкса, я решил ничего не отрицать. Я откровенно заявил, что отпустил старуху; на ехидный и в то же время не лишенный удивления вопрос адъютанта «почему?» я ответил молчанием. Когда Вебер так же с размаху начал методично избивать меня кабелем по голове, я услышал собственный крик: «Убийца! Палач!»

Когда я очнулся, мне померещилось, будто на меня смотрит старая женщина. Затем меня доставили к командиру дивизии. Я стоял перед ним связанный. Он зачитал обвинительный акт и пристально посмотрел на меня. Я выдержал взгляд и прочел в его глазах, что расстрел для меня слишком большая милость.

И тогда ворота ада распахнулись передо мной.

Сейчас я нахожусь в распоряжении особой команды в Биркенау. Однако небо на востоке уже охвачено огнем более мощным, чем пламя крематориев. Сколько дней остается мне жить или сколько часов? Не раз во время своей зловещей работы я думал о жизни и смерти, о Германии и о себе. С каждым днем, с каждым часом приближается фронт. Я живу словно на рассвете вновь рождающегося дня, свет которого мне не суждено увидеть. Братья мои, те, кто будет жить и дышать в мирное и светлое время, помяните меня добрым словом!»


Если пойти по Краковскому Предместью, расположенному в сердце Варшавы, а затем свернуть налево, то увидишь в самом начале Старого Мяста, на пороге дома по улице Пивна, старую женщину, странную на вид старуху.

Керстен прощался с Варшавой. Стоя под яркими лучами солнца на мосту через магистраль «Восток — Запад», он глядел на бьющую ключом жизнь вновь возрожденного города.

Забельский стоял рядом, оба молчали. Обернувшись, они увидели голубей, кружащихся над Старым Мястом.

Эберхард Паниц.Исповедь. (Перевод И. Бойковской)

В один из февральских дней 1960 года почтальону села Ферхфельде, близ Люнебурга, пришлось доставлять по адресу письмо, обклеенное пестрыми иностранными марками. На конверте значилось: «Госпоже Хильде Доббертин. Бывший дом паромщика». От села до дома паромщика не более трех километров, но старый письмоносец тащился по заснеженным дорогам добрый час и рад был, когда очутился наконец под крышей убогой лачуги, где можно было немного отдохнуть. Не часто приходилось ему проделывать этот путь. Оно и понятно: казалось, никто на свете не помнит, что здесь, в этом жалком домишке, обитает женщина с сыном, который родился в первый месяц послевоенной весны и теперь, бледный, худой и жалкий на вид, начинал жить самостоятельной жизнью. С того самого дня, как Эльба стала пограничной рекой, никто уже не нуждался в Доббертинах, некогда переправлявших паром с одного берега на другой. Каждый месяц хозяйка домика отправлялась в Ферхфельде за крошечной вдовьей пенсией и каждую неделю ездила в Люнебург за надомной работой.

Были ли у нее другие средства существования? Никто этого не знал. И никого это не интересовало, да и мало кто вообще с ней заговаривал. Вот и почтальон тоже ничего не сказал, когда женщина, взяв конверт, пододвинула ему стул.

Прочитав с каменным лицом всего несколько строк, она спросила:

— Вы могли бы немного подождать? Я хочу с вами же отправить ответ.

Старик почтальон кивнул и при этом подумал: «Ясное дело, вести нерадостные».

Мальчик с изумлением смотрел на мать, как она, закрыв глаза, долгое время сидела перед чистым листком бумаги, а затем принялась что-то поспешно писать.

Протягивая почтальону письмо, она спросила:

— Скажите, можно за одну марку отправить письмо срочной почтой в Африку?

Не получив ответа, она вручила письмоносцу одну марку и еще пятьдесят пфеннигов, а тот, не поблагодарил и не простившись, тут же ушел.

Женщина снова осталась наедине с сыном.

— Это письмо от твоего отца, — сказала она немного погодя. — Из госпиталя, он инвалид. В апреле или мае его выпишут, и вот он спрашивает, примем ли мы его. Я ответила, что мы не желаем его видеть.

Мальчик серьезными, умными глазами смотрел на мать. Подумав, он попросил:

— Пусть отец только на конфирмации побудет. Всего один день. Ведь на конфирмацию все приходят с отцами.

— Нет, — ответила женщина, отрицательно покачав головой. — Нет. Мы больше с ним не увидимся.


Несколько недель спустя мальчик снова заговорил об этом. Мать как раз вынула из шкафа костюм, который ему завтра предстояло надеть на конфирмацию. Это был костюм старинного покроя, сшитый из добротного коричневого сукна в узкую светлую полоску. Время явно наложило на него свой отпечаток — тот, что чаще всего свидетельствует о бедности обладателя: на локтях и коленях пиджак и брюки сильно лоснились, воротник был протерт до дырки, которую непременно заметит священник, когда конфирмующиеся, получая благословение, опустятся перед ним на колени. Об этом со стыдом думала мать, старательно укорачивая чересчур длинные брюки и подшивая рукава. Закончив, она помогла сыну надеть костюм. И когда мальчик напрямик спросил, не отцовский ли это костюм, женщина потеряла самообладание, которое лишь усилием воли ей удавалось сохранить до той минуты. Она порывисто привлекла сына к себе и, обеими руками гладя его по испуганному лицу, поведала то, чего не решилась рассказать раньше, — трагическую историю своей жизни.

Окружающее перестало для нее существовать. Она усадила сына подле себя на скамью в этой лачуге, которая была ее домом с того дня, как она себя помнила. Перед окном, напуганная собакой, с громким кудахтаньем взметнулась курица. Время близилось к полудню, в плите, потрескивая, горели дрова, булькала вода в чугунном котелке.

В этот сумрачный апрельский день солнцу никак не удавалось прорваться сквозь пелену тумана. Низко над землей парили ласточки, с реки доносились пронзительные крики чаек и диких уток. Скрытая кустарниками и деревьями, мимо текла Эльба — спокойно, величаво, и только едва различимые всплески воды выдавали ее близость.

И близость эта таила в себе угрозу. Нередко Эльба, выйдя из берегов здесь, на краю Люнебургской степи, далеко разливалась по всей низменности. Однажды во время паводка избушка Доббертинов совсем ушла под воду, и сейчас еще можно было видеть извилистые полоски на ветхих стенах — это Эльба оставила по себе память. Сарай так и стоял полуразваленный; крышу дома кое-как починили. На дороге перед самыми воротами валялось вырванное с корнем дерево, наглядно показывая, как отгорожены от остального мира обитатели этого домика, мать и сын, которые сейчас сидели на скамейке, тесно прижавшись друг к другу.