Повести и рассказы писателей ГДР. Том II — страница 7 из 93

Эва показала мне всю квартиру. Обстановка живо напомнила мне мелкобуржуазную скучищу, царившую в моем детстве. В книжном шкафу сверкали в тисненных золотом кожаных переплетах Ина Зейдель, Книттель и Гангхофер.

В теплом влажном воздухе застекленной лоджии цвели сотни орхидей.

Эва занимала маленькую комнату. Ее старая ободранная мебель, которую я видел и прежде, казалась не на месте в этих свежеотремонтированных стенах. Эвины книги, в большинстве купленные у букинистов, беспорядочной кипой высились на комоде. Репродукции с картин средневековых мастеров все еще были не окантованы и висели, прикрепленные булавками к обоям. На ящике, служившем тумбочкой, за книгами «О философском наследии Ленина» и «Жизнью Иисуса» Швейцера стоял групповой портрет, с которого взирало много серьезных молодых людей. Кое-кого я знал. Очевидно, это был преподавательский коллектив Эвиной школы.

Я был рад, что могу наконец заварить чай по собственному способу.

Равномерно насыпав чай на дно старого чайника, я поставил его на конфорку и приник к нему ухом, чтобы не упустить потрескивание, означающее, что пора наливать воду, но не сразу, а постепенно.

Эва стояла у плиты и нарезала хлеб.

— Хорошо, что ты зашел, — сказала она тихо.

— Никому я так не заваривал чай, — сказал я.

— Хорошо, что ты зашел, — повторила она. — Но боюсь, что причиню тебе боль: ты нужен мне, чтобы рассказать тебе о другом.

Не взглянув на меня, она отнесла хлеб в комнату.

Чай с сахаром и молоком сохранил острый вкус, который мы любили. Язык и нёбо делались от него шершавыми. Есть мы почти не ели и закурили сигареты.

— Вольфганг, — сказала Эва, поглядев вслед поднимающемуся дымку. — Я хочу вернуться к нашему разговору. Итак, любовь означает для женщины духовное самоотречение. Ты так сказал?

— Ты ошибаешься, Эва, это сказала ты со свойственным тебе радикализмом. Я говорил о женском уме и о его приспособляемости.

— Что в конечном счете одно и то же, только выражено несколько любезнее.

— Пусть так! — согласился я. — Но тебя-то почему это занимает?

— Скажи, если девушка любит марксиста и благодаря ему становится марксисткой, ты в любом случае считаешь, что она отрекается от своего духовного мира?

— Это зависит от духовного мира девушки.

Эва принужденно улыбнулась. Ей стоило большого труда скрыть свое нетерпение.

— Ты увиливаешь, Вольфганг. Разве ты не можешь себе представить, что она действительно поверила в новую истину? Или что жаждет прийти к определенному мировоззрению? Разве ты не думаешь, что есть люди, которые стремятся занять твердую позицию, устав от беспрерывных метаний, и хотят, наконец, чтобы жизнь обрела смысл?

— Но конечно же, я так думаю! — Я уже начал терять терпение. — Каждый, кто не удовлетворен собой, знает это чувство! Но я…

— Перестань, пожалуйста, говорить о себе. Значит, ты можешь все это себе представить. Прекрасно. Тогда ты, быть может, поймешь, что я тебе расскажу.

Она сидела, слегка втянув голову в плечи, крепко сжав губы и глядя в потолок. Забытая сигарета медленно дотлевала у нее в пальцах. Я поглядел на нее и понял, какой эгоизм с моей стороны рассчитывать на приятную болтовню за чашкой чаю и сигаретами, когда ее гнетут мрачные мысли.

— Я с ним знаком?

— Да, немного.

— Должно быть, твой сослуживец?

Эва кивнула.

— Рандольф, — сказала она и пристально посмотрела на меня, словно желая как можно точнее понять, какое впечатление произвело на меня это имя.

— Так, — сказал я, пытаясь казаться равнодушным, но понимая, что мне не удастся скрыть своего испуга.

Незадолго до того, как я перешел в другую школу, Рандольф был назначен к нам заместителем директора. Он принадлежал к тем людям, которых я всегда старался избегать, ибо они требуют от своих подчиненных больше, чем значится в трудовом договоре. Он был похож на Рильке, каким мы воображаем его, не зная его портрета, но говорил языком, напоминающим скверный газетный язык.

— Он тебе не нравится, да? — Эва смущенно улыбнулась.

— У него недурная внешность, — осторожно сказал я, стараясь казаться беспристрастным.

— В твоих словах слишком ясно звучит «но»… Воображаю, какого ты о нем мнения, и могу сказать только одно: ты ошибаешься.

— Возможно. Но я не представляю себе, чтобы этот человек хоть раз сказал нежное слово.

— О господи. — Эва постаралась выдавить улыбку. — Я‑то себе часто представляю. Только об этом и речи быть не может.

Она встала, медленно подошла к окну и провела рукой по глазам. Я шагнул к ней и обнял за плечи.

— Пожалуйста, прости меня!

Мы смотрели в окно на широкую аллею, на машины, катившие по мокрому асфальту, на людей с зонтами и в капюшонах. В легком тумане все казалось маленьким, грациозным, призрачным и далеким.

— А ты знаешь, отвечают ли тебе на любовь? — спросил я тихонько.

— Вот именно, что не знаю, — ответила Эва.

— Если он не любит тебя, он тебя недостоин.

— Да нет же, какой вздор, — сказала Эва, — он человек замечательный, и, если не любит меня, значит, я его недостойна.

— Я‑то знаю тебя, как никто другой, но боюсь, что он и понятия не имеет о твоих достоинствах.

— Никогда еще я не понимала так отчетливо, какой ты высокомерный, — сказала Эва, все еще глядя в окно. — И очень сомневаюсь, знаешь ли ты меня по-настоящему. Твое мнение о Рандольфе свидетельствует не о знании людей, а только о предвзятости.

— Да речь ведь не обо мне, — воскликнул я резко, — а о тебе и о человеке, который тебе не подходит!

Она испытующе глянула на меня, потом медленно сняла мою руку со своего плеча, задержала ее на мгновение в своей и сказала:

— А теперь слушай меня хорошенько, мой милый. Во-первых, прошу тебя, не суди легкомысленно о людях, которых не знаешь, во-вторых, ты здесь не для того, чтобы браниться, а чтобы выслушать меня и, если можешь, дать мне совет. Сядь, пожалуйста, и закури, это успокаивает.

Я и вправду разволновался без всякого повода. Моя антипатия вспыхнула под воздействием мгновенного ощущения, что во многом я уступаю этому человеку. Но мне не хотелось в этом признаться, напротив, моей задачей было исцелить Эву от ее заблуждения. Я не вправе был ревновать ее. Я не выносил Рандольфа — но разве это достаточное основание, чтобы чернить его?

— Прежде чем советовать, — сказал я, нужно больше знать. Расскажи-ка мне все с самого начала.

И Эва стала рассказывать. Я видел, что ей нужно излить душу, поделиться своими надеждами и сомнениями, радостями и разочарованиями.


Ее чувство зародилось вскоре после того, как Рандольф начал работать в их школе. У Рандольфа оно возникло, если вообще возникло, значительно позднее. Вначале ему пришлось нелегко на новом месте, но постепенно его отношения с коллегами улучшились. На Эву сразу произвела впечатление его уверенная манера держаться, а когда ей показалось, что и он подвержен настроениям и чувствам, она поняла, что любит его. Разумеется, она не призналась ему в этом, но была уверена, что он все понимает. Он был к ней очень внимателен, часто садился за ее столик в столовой, беседовал с ней в промежутках между уроками, а однажды после родительского собрания они просидели несколько часов вдвоем в кафе.

Эва рассказывала не по порядку. Она то описывала свои настроения, то возвращалась к своим впечатлениям и наблюдениям, то углублялась в предположения и подозрения. В комнате уже почти стемнело, когда она кончила свой рассказ.

— Эва, — сказал я после долгого молчания, — мне думается, ты ждешь от меня не пустых утешений, а объективного суждения. И поэтому должен, к сожалению, сказать тебе — нет мужчины, который бы любил и за год не нашел случая признаться в своей любви.

Эва долго говорила, пытаясь возражать. Ей казалось, что от долгой разлуки во время каникул страдала не только она, но и он, что он счастлив, когда начинаются занятия. Она думает, что он, безусловно, отвечает на ее любовь, но, во-первых, работа не оставляет ему времени, а во-вторых, он опасается, что связь с ней может повредить его репутации среди коллег. Деликатный и робкий от природы, он якобы не решается ей это сказать.

Мы долго молчали и курили. Эва нервно ковыряла карандашом в пепельнице.

— А ты сама-то во все, что сказала, веришь? — спросил я.

Я понимал, что никакие мои слова не заставят ее отказаться от этой любви. Но я мог избавить ее от разочарования или по крайней мере подготовить к нему, сделать его не таким мучительным.

— На тебя производит впечатление его уверенность.

А разговоры с ним волнуют. Но о чем он с тобой говорит? О политике и о школьных делах, о том, что он хорошо знает. Он любит слушать себя, а ты терпеливая и благодарная слушательница. Это льстит его тщеславию. В твоем восхищенном взоре он видит только отражение собственного величия.

И тут я в испуге замолчал, увидев, как судорожно задрожала ее нижняя губа, а по щекам потекли крупные слезы. Я поднялся и зашагал по комнате. Не выношу, когда женщины плачут, а видеть плачущей Эву, которую я знал совсем другой, мне было особенно больно.

— Так чего же ты плачешь? — удивился я. — Ты же хотела знать мое объективное мнение. Ты, на мой взгляд, не права и ведешь себя неразумно.

Опа молчала, а я продолжал шагать в полутемной комнате от двери к окну между столом и комодом и обратно. Мне было неловко, я знал, что мои пустые слова нисколько не объективны, что я не прав, что, по сути, меня не устраивает, что она влюблена в человека, так не похожего на меня.

— Прости, Вольфганг, дело не в твоем мнении, а в твоем тоне, таком холодном, полном такой ненависти, совсем как у моей матери. Меня это убивает. Ты знаешь, раньше я никогда не плакала.

— Вот именно! А о ненависти и речи быть не может, я сужу трезво. Если твоя мать судит так же, меня это только радует.

— Нет, в ее словах, когда она говорит о Рандольфе, звучит именно ненависть.

— Стало быть, она тоже против него?