Мой взгляд упал на коричневый пиджак в светлую полоску. Он валялся на полу. Видимо, кто-то, сняв, небрежно бросил его. Я подняла пиджак и повесила на спинку стула. И хотя пострадавший, стиснув зубы от боли, не сводил глаз с молча орудовавшего над ним врача, от него не укрылось мое движение.
— Пиджак-то я скинул тогда, — сказал он, как будто сейчас это было самым главным. — Я положил его возле машины, иначе бы и ему крышка.
Это были единственные слова, которые он произнес. Я отвернулась, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы.
Ушла я далеко за полночь; было темно, моросил дождь. С постоялого двора доносилась музыка. «Неужели они еще ничего там не знают?» — мелькнула у меня мысль. Неожиданно ко мне подбежала какая-то девушка. Это оказалась одна из моих соучениц; она поджидала меня и тут же раскрыла надо мной свой зонтик. Мы пошли вместе по дороге. И вдруг она спрашивает меня:
— Ты все равно выйдешь за него замуж?
Не ответив, я опрометью бросилась прочь. Я готова была залепить ей пощечину за такой вопрос — ведь для меня никакого вопроса не было. Дома я тут же выложила родителям свое решение. С этой минуты они не переставали тревожиться за мою судьбу и предрекали мне в будущем нужду еще горше тон, какую я испытала в детстве. «Но нельзя идти против своей совести, — внушали они мне, — поступай так, как она тебе велит. Ведь только одна совесть может тебе повелеть взять в мужья человека бедного, да к тому же калеку».
Вскоре, однако, мне пришлось убедиться, что здесь повелевает не только совесть. Тот самый помещик, что вначале говорил совсем иное, не знал теперь, как поскорее избавиться от батрака-сироты, который уже не годился для работы ни в поле, ни в хлеву. И вот он, не спросившись ни меня, ни моих родителей, разнес слух, что его батрак женится на дочери паромщика, что дело это, мол, уже давно решенное. Как же могла я после этого отступиться? Да и какая девушка на моем месте не сдержала бы своего слова — ведь каждый в селе знал, как боготворила я своего милого, как восхищалась его новым парадным костюмом. Дом, где мы жили, сходни и паром — все это было господское. Вот помещик и решил за нас, что самое правильное будет, если его батрак поселится у нас и будет работать на пароме вместе с отцом. Более подходящую работу для него, для калеки, трудно подыскать.
В один прекрасный день в дверях нашего дома появился двадцатипятилетний молодой человек, высокий, стройный, темноволосый, в том же парадном костюме, не пострадавшем ни чуточки. Я была застигнута врасплох и не знала, радоваться ли мне, я почти забыла, что сама хотела этого… Случилось это в сентябре 1930 года, а на первое октября уж и свадьбу назначили.
Рассказчица умолкла. Поднявшись, подошла к окну, затем вернулась и снова опустилась на скамью рядом с сыном. Под ногами у них лежала соломенная циновка, прикрывавшая только ничтожную часть истоптанного пола. Стены были все в пятнах, а над дверью разбегались в разные стороны извилистые трещинки, словно пучок лучей, правда, отнюдь не похожих на нимб над головой святого. Кроме скамьи, в комнате стояло пять стульев, три кровати, стол, сундук и шкаф. Дверцы шкафа были расписаны пестрыми цветами, однако сам шкаф выглядел таким же обшарпанным и потертым, как и все в этой единственной в доме тесной каморке.
— Вот здесь нам и предстояло сыграть свадьбу, — продолжала женщина, и горькая усмешка мелькнула на ее лице. — Но неожиданно помещик вошел в наше положение и хоть на один день пожелал нам помочь. К нашему дому потянулись телеги, груженные столами, стульями, камчатными скатертями, столовым серебром. У самого переезда был накрыт огромный стол, сходни и паром иллюминированы. «Словно у венецианских государей», — толковали кругом. На свадьбу прибыло все село. Помещик позаботился и об угощении и о вине. И впрямь всего было вволю, для каждого нашлось место за столом. Но уже на следующее утро от всего великолепия не осталось и следа. Все было увезено обратно: и столы, и стулья, и камчатные скатерти, и столовое серебро, и пестрые бумажные фонарики, даже свечные огарки и остатки вина. Как бы между прочим хозяин поместья просил нам передать, что это пиршество недешево обошлось ему, и теперь он находит, что мы квиты. Иначе говоря, он считал, что сполна заплатил за искалеченную руку батрака. До меня, признаюсь, не сразу дошел смысл его слов. Отец разъяснил мне их и в то же утро сказал: «Ну, вот ты и замужняя женщина. Теперь тебе уже придется откладывать не на шелковые платья, а на кусок хлеба». Отец оказался прав. Вместе с именем Доббертин я узнала, что такое голод.
Услышав имя Доббертин, мальчик насторожился.
— Это и есть мой отец? Ты о нем хочешь рассказать, мама?
— Твой отец?.. — Женщина покачала головой и судорожно сжала руки, лежащие на коленях. — Нет, это не твой отец. Но он дал тебе имя. Доббертин — это мое и твое имя, и, несмотря ни на что, честное имя.
Мальчик ничего не понял из этого потока слов. Он повторил свой вопрос, но мать приказала ему молчать и продолжала свой рассказ — голос ее был на удивление резок.
— Парадный костюм был снят и повешен в шкаф. Мой муж Иоганнес — видишь, какое у него было благородное имя, — надел рабочую куртку и сразу вдруг изменился. Изменилась и вся моя жизнь, наша жизнь. Раньше паром кормил родителей и меня. Теперь нас стало четверо, и мы еле сводили концы с концами. С каждого пассажира на пароме мы получали десять пфеннигов. Иной раз за день перевозили до ста пассажиров, иногда же не больше двадцати. За переправу мотоцикла или коровы нам причиталось пятьдесят пфеннигов. По вечерам мы радовались, если в нашей кассе оказывалось семь-восемь марок, больше десяти мы никогда не зарабатывали. Сто марок в конце каждого месяца, будь то зимой или летом, мы обязаны были относить помещику. Он требовал арендную плату даже тогда, когда паром простаивал в течение многих дней. Это случалось чаще всего во время ледохода. Наш «паром-самолет» был наглухо прикреплен к тросу и двигался по течению, без мотора. Им надо было управлять умеючи, а это было нелегкое дело, особенно при ледоходе. Тяжелее всего приходилось моему Иоганнесу — ведь он был совсем неопытен, да и владел только левой рукой. Помнится, однажды трос лопнул, и суденышко понеслось, подхваченное течением. В другой раз я была вместе с Иоганнесом на пароме. К поясу у меня была привязана тяжелая кожаная сумка, хоть и собрала я какие-то гроши. Вдруг мы почувствовали сильный толчок, паром завертелся среди льдин и устремился вниз по реке. Я с трудом сдерживала женщин, которые обезумели от треска ломающихся льдин и норовили прыгнуть с парома в воду. Признаюсь, я тоже похолодела от ужаса, когда наш паром волчком завертелся все быстрее и быстрее.
Та поездка чуть было не стала для нас последней. Но мой Иоганнес и слышать не желал о смерти, не знаю уж, откуда у него была такая воля к жизни. Он бросился в ледяную воду, схватил оборванный конец троса и поплыл к берегу, подтягивая за собой паром. Никто не хотел этому верить, даже мой отец, который на своем веку немало натерпелся страху с паромом. Но хотя паром был спасен, в нем все-таки оказалась пробоина. Пришлось чинить, и почти две недели он не работал. В довершение всего хозяин отказался оплатить покупку нового троса — ведь это был уже второй случай за зиму. Мы истратили последние деньги, и теперь нам оставалось только, как говорится, положить зубы на полку. Да, то была суровая зима, первая зима после нашей женитьбы. Впрочем, самой суровой она не была…
Случалось порой, что мы отбрасывали прочь все заботы и, стоя у мостков, смотрели вслед проплывавшему пароходу. Смотрели и гадали, мимо каких городов и сел лежал его путь и где ему еще предстоит побывать. Мне нравилось мечтать о большом далеком мире… Иной раз мы всходили на паром и, пока не было пассажиров, покачивались на волнах. Эльба, обычно спокойная и доброжелательная, нередко превращалась в коварного врага. Нам приходилось постоянно следить за сменой ее настроений и по возможности приноравливаться к ее капризам. Как крестьянин, когда подходит время жатвы, следит за облаками, так и мы, особенно в период таяния снегов, следили за рекой. Во время паводка уровень воды поднимается с каждым часом.
Мы все выше и выше подтягивали сходни, вплоть до самого порога нашего дома. Стою я, бывало, с кожаной сумкой у плиты, пеку картофельные оладьи и через окошко билеты выдаю. И так каждую весну, дня три или четыре. В любую минуту вода могла перемахнуть через порог, а нам было весело. Во все же остальное время года — льет дождь, светит ли солнце или дует сильный ветер — я постоянно находилась под открытым небом. Как тоскливо было это однообразие! Отец и муж сменили друг друга, меня же сменить было некому. Изо дня в день один и то же: вот мне подают знак, я отматываю канат от столба, последней прыгаю на паром, первой схожу на противоположном берегу и там креплю канат — одно и то же от зари до темноты. Так всю жизнь трудилась и моя мать, а потом она лежала больная и уже не могла помочь мне.
Воздух, насыщенный запахами с реки, постоянная сырость, холодные утренние туманы не каждому могут пойти на пользу. Вода в Эльбе густая, затхлая, с каждым годом все мутнеет. Ее волны несут бесчисленные отбросы, грязное тряпье, пучки волос, бумагу, масляные круги. Все это пропитано ядовитыми щелочами. Течение выбрасывает этот мусор на берег; солнце печет, дохлые рыбы и раки разлагаются, целые тучи мух, жужжа, кружат над этой «выгребной ямой». Постой на берегу минуту, и тебя охватит отвращение.
Моя мать очень страдала от всего этого. Она часто жаловалась, что с Эльбы тянет землистой сыростью. При этом губы ее подергивались, и я отлично понимала, что она имеет в виду, о какой земле говорит. Конечно же, о могиле, которую нам вскоре и пришлось выкопать для нее километрах в трех от берега.
Она была преданной женой своему мужу, моему отцу, никогда ему не перечила. А у него все думы только и были, что об этих гнилых досках, о пароме, который не был даже его собственностью. Поутру он вставал и вечером ложился спать только с мыслью о пароме. Даже по ночам он не находил себе покоя: нередко ему чудилось, будто кто-то с другого берега вызывает паромщика. Из страха не выполнить вовремя «своего долга», как он это называл, он спал чутко, каждую минуту готов был вскочить. И все же кто-то пожаловался хозяину поместья, что приходится слишком долго ждать парома. С тех пор отец считал, что наше существование под угрозой. Он охал, вздыхал, молился богу и излишним усердием подрывал свое здоровье. Весь свет будто сошелся на пароме, а помещик, которому принадлежал паром, был для него царь и бог. Это стало в нашем доме заповедью. Я тогда была молода и глупа, многое принимала на веру. Мой муж Иоганнес все терпел безропотно: при одной мысли, что нас могут отсюда выгнать, его охватывал страх. Он приложил немало стараний, чтобы стать хорошим паромщиком.