У дочки моей были такие же голубые глаза, как и у Иоганнеса. Когда кто-то сказал ему об этом, он радостно засмеялся. Войдя в дом, он всегда тут же снимал шапку и ходил по комнате только на цыпочках. Он был необычайно внимательный и заботливый отец. Он часто брал дочку на руки и нежно нашептывал ей что-то. Даже голос его в эти минуты менялся, на лбу собирались морщинки, которые сразу же исчезали, как только он умолкал. Однажды он долго смотрел на ребенка, затем резко выпрямился и сказал:
— Взгляни на ее ротик!
Я поняла его. Рот у дочки был как две капли воды похож на отцовский. Стоило мне неожиданно войти в дом, и я нередко заставала удивительные сценки. Иногда Иоганнес, серьезный и молчаливый, застывал на корточках перед кроваткой, другой раз он квакал, подобно лягушке, хватал дочку за ножки или мурлыкал под нос какую-нибудь песню.
Как-то вечером я стояла с отцом у сходней, и до меня долетели обрывки фраз, произнесенных Иоганнесом. То, что я уловила, настолько поразило меня, что я поспешила к дому и стала у двери, прислушиваясь. Иоганнес разговаривал с ребенком, словно со взрослым. Он, казалось, изливал перед дочкой свою душу, чего прежде не делал ни перед кем.
— Так дальше нельзя жить, — говорил он. — Но что я могу изменить? Ничего! Я в этом убежден. Я не принес в этот дом счастья, я виноват во всем, я обуза для всех. Мы не останемся вместе, твоя мать и я. Но что будет тогда с тобой, моя дочурка? Ведь я больше всего беспокоюсь о тебе.
Я колебалась. Что делать: убежать или остаться, ждать и молчать покуда? А может быть, до разрыва дело не дойдет?.. В эту минуту дверь открылась — передо мной стоял мой муж.
— Ты все слышала? — спросил он.
Я кивнула. Какой смысл лгать? У меня было такое же чувство, как тогда, во время ледохода, будто я мчусь среди льдин, вниз по реке, все быстрее и быстрее, каждый миг ожидая, что случится самое страшное… Но ничего не случилось. Возбуждение улеглось. Я видела голубые глаза на спокойном, так хорошо знакомом мне лице, темные, тщательно расчесанные на пробор волосы и несколько большие розоватые уши. Он стоял передо мной, прислонившись к низкому дверному косяку, склонив голову набок, прижав руки к похудевшему телу, покусывая нижнюю губу.
И я поняла, что он страдает больше меня.
— Откуда у тебя такие мысли, Иоганнес? — примирительно заговорила я. — Зачем нам расставаться? Об этом не может быть и речи. Разве мы поссорились?
И тут его словно прорвало:
— Поссорились?.. Это было бы в тысячу раз лучше, если бы мы поссорились. Я по крайней мере знал бы, за что ты меня презираешь!
Он снова закусил нижнюю губу, по-видимому пораженный своими же словами.
— Послушай, — почти умоляюще сказала я. — Нам надо обо всем поговорить, нам давно надо было поговорить. Я тебя вовсе не презираю, правда, кое-что мне в тебе не нравится. А ты все принимаешь слишком близко к сердцу.
И тут я выложила ему начистоту все, что накипело у меня на душе. Наш разговор и впрямь мог вылиться в ссору, я уже представила себе, как, вконец разочарованная нашей жизнью, я швыряю к его ногам кожаную сумку со звенящими монетами… Выложив все, что наболело, я умолкла. Как же все это изменить, как изменить опостылевшую мне жизнь, я не знала. Оказалось, что все мои желания, все мечты ничего не стоят, едва только я собралась их высказать вслух. Я стояла растерянная, не находя ответа на волновавшие меня вопросы. Как бы то ни было, а кусок хлеба надо зарабатывать, и здесь, на пароме, нам это удавалось. Остальные возможности были слишком сомнительны. Особенно для калеки — ведь в то время в Германии было пять миллионов безработных. «Надо напрячь все силы, пусть хоть ребенок наш не знает нужды», — так мы решили и почувствовали облегчение. Наше существование обретало смысл.
Дни снова потекли своей чередой. Правда, мы с Иоганнесом стали немного ближе друг другу. Мы вместе радовались, глядя, как подрастает наша дочка. Время от времени, принарядившись, мы отправлялись в село в гости. Мой Иоганнес стал менее замкнутым, порой вел откровенные разговоры и уже не стучал ладонями по столу, когда его друг заводил речь о политике. Он начал посещать какие-то собрания и даже те, куда его заманивал сам помещик. Это были собрания нацистов, их в то время было много повсюду. Нацисты хотели, чтобы Иоганнес вступил в их партию, они считали, что на него можно положиться, и намерены были избрать его своим кассиром. Но он и слышать об этом не хотел. На этих сборищах слишком много говорилось о войне, кроме того, его закадычный друг решительно отсоветовал ему вступать в нацистскую партию — она, мол, не для бедняков. Я, признаюсь, ничего в этом не смыслила; как мне было понять, на чьей стороне правда? Только однажды, в тридцать третьем году, когда Гитлер уже стоял у власти, я услышала, как кто-то сказал моему мужу: «Что ж ты упустил случай, теперь бы ты выбрался из дерьма». И тут меня снова одолели глупые мысли, и я принялась осыпать Иоганнеса упреками. Но его нелегко было сбить с толку. Он все повторял мне слова своего друга: Руди пророчил и Гитлеру и войне, которую тот готовит, печальный конец.
Похоже было, что война и в самом деле не за горами. Вскоре мы перестали узнавать нашу долину. Повсюду раздавались треск, грохот, выстрелы. Многие дороги были разворочены, по другим проезд ввиду опасности для жизни закрыт. Рассказывали, что решено было сровнять с землей двадцать четыре деревни — они якобы мешали солдатам и танкам проводить маневры. А чтобы готовиться к войне, требовалось много места. Однако село Ферхфельде и наш домик каким-то чудом уцелели. Паром продолжал все так же ходить от одного берега к другому, только пассажиров стало куда больше. Сотни, тысячи новобранцев, что жили неподалеку в казармах, получив увольнение или отпуск, рвались подальше от офицеров, им хотелось повидать что-нибудь другое, кроме голых казарменных стен и учебных полигонов. Отец и муж между тем смастерили шлюпку. Почти каждый день за приличную плату мы стали ее давать напрокат солдатам. Им нравилось вместе с девушками поплавать по реке и погрести, а для нас это был хороший приработок.
Я умела ладить с молодыми солдатами и даже нравилась некоторым из них, они совали мне любовные записки, дарили разные безделушки и приглашали на свидание. Я, конечно, отказывалась, но в душе была рада такому вниманию и нередко заливалась краской, словно молоденькая влюбленная девушка. Мой муж все видел и только усмехался — он не находил в этом ничего дурного. Но однажды он все-таки вышел из себя. Случилось это под вечер на пароме. Ко мне привязался какой-то унтер-офицер и настойчиво уговаривал выпить с ним из одной бутылки шнапсу. Недолго думая, Иоганнес опрокинул ведро с водой на голову этому кавалеру-неудачнику и с такой яростью отчитал его, что я боялась, как бы он его, чего доброго, за борт не выбросил. Позднее я спросила:
— Скажи, Ганнес, почему ты так рассвирепел? Потому что он был пьян?
Он потряс головой.
— Мне эти мерзавцы и трезвые противны. Пусть они оставят нас в покое. Что общего между их и нашей жизнью?
Время тогда было неспокойное. Днем и ночью беспрерывно гудели моторы, скрежетали гусеницы танков, слышались отрывистые слова команды, топот сапог и пение, напоминающее звериный рев. А в дни маневров начинался сущий ад, кругом грохотало и скрежетало так, будто война уже в разгаре. По ночам, когда особенно оглушительно дребезжали оконные стекла, дочка в испуге просыпалась и громко вскрикивала. Мы же, взрослые, вскоре привыкли к этому шуму и грохоту и не замечали проносившихся со свистом снарядов и сигнальных ракет.
Когда Аннеле исполнилось шесть лет и пришла пора идти ей в школу, мы забеспокоились — ведь танковый полигон находился у той дороги, что ведет в Ферхфельде. Эти громадины подминали под себя не только кустарники, но и целые сосны, они, маневрируя, сновали во все стороны, так что такой беспомощной малышке было очень небезопасно ходить по дороге. Пока не перестанут скрежетать гусеницы, мы решили не пускать Аннеле в школу одну. Иоганнес, пренебрегая своим «долгом», сопровождал дочку и волновался даже тогда, когда мчавшаяся мимо военная машина обдавала девочку всего лишь брызгами грязи.
Он носился со своей дочкой сверх всякой меры, и в конце концов по его вине ребенок стал баловнем семьи. Бывало, хочет он мне что-нибудь предложить, так непременно сделает вид, будто обращается только к дочке. «Сегодня чудесная погода, возьмем у нас самих лодку напрокат». Мне бы он не решился это сказать. Со временем я поняла, что частенько дочка служила ему «мостиком», который связывал его со мной. И это вполне естественно, ведь и остались-то мы вместе ради ребенка.
Аннеле была уже во втором классе, когда разразилась война. Один эсэсовский офицер, который казался нам человеком рассудительным, пришел сообщить эту новость как раз в то время, когда у нас в гостях был друг Иоганнеса. Получилось так, что мужчины заспорили, а часа два спустя в нашем доме уже была полиция. Полицейские желали знать каждое слово, которое было произнесено во время спора. «Оставьте меня в покое», — твердил Иоганнес. Это было его любимое выражение. Но полиция не оставила нас в покое, ведь шла война, и они увели Руди. Пусть он, дескать, на досуге поразмыслит над тем, какое серьезное время началось первого сентября — время «священной войны».
А вскоре нам пришлось и вовсе несладко. Английские самолеты сбрасывали бомбы на какой-то завод, замаскированный в долине. Мы прежде о нем ничего не слыхали и узнали о его существовании впервые, когда он вдруг запылал ярким пламенем. На наше несчастье, после каждого налета его вновь восстанавливали, и снова прилетали бомбардировщики и сбрасывали свои смертоносный груз. Сидя у себя в убогой лачуге, мы ожидали конца света. Мой муж из-за руки был освобожден от военной службы. Впрочем, возможно, на фронте ему и не пришлось бы испытать всего того, что выпало на его долю здесь. Как-то раз несколько девушек потребовали, чтобы их переправили через Эльбу — на свидание к офицерам или солдатам. И хотя была объявлена воздушная тревога, Иоганнес не смог отказать и повез их. Только паром достиг середины реки, как налетел штурмовик и, подобно тяжелым градинам, по воде зашлепали пули. Иоганнес пытался маневрировать паромом, но суденышко было прочно прикреплено к тросу.