Повести и рассказы писателей ГДР. Том II — страница 8 из 93

— В том-то и дело.

— И она права, Эва. Даже если бы он любил тебя, он будет тебе плохим мужем. А если ты готова пожертвовать собой ради него…

— Раз ты так говоришь, значит, — прервала она меня, — значит, ты вообще ничего не понял. Не будем больше говорить об этом!

Сейчас мне ясно, что я просто не желал понять, как важно для нее и то и другое: и ее любовь, и ее точка зрения на роль женщины. Из лености и досады, что она любит человека, мне неприятного, я не обратил внимания на отчаяние Эвы и постарался перевести разговор на более приятные темы, без сложных проблем. Но мне это не удалось.

Эва заметно пала духом. Наша глубокая духовная близость исчезла. Мне захотелось вернуться домой, где меня ждал спокойный вечер вдвоем с женой и с тетрадками учеников, но я страшился за Эву и понимал, что бессилен помочь ей.

Я взял ее руку. Она была холодна как лед. Мы сидели на старомодной тахте. Я чувствовал, что Эва вся дрожит. Я тихонько погладил ее по голове. Она склонилась на мое плечо. От ее волос исходил легкий аромат. А я все гладил и гладил ее, медленно, медленно. И, придвинувшись, ощутил ее грудь. Эва подняла голову и сказала с какой-то бесконечной усталостью:

— Теперь-то ты понял, наконец, что мы с тобой упустили. Я тоже. И ты думаешь, можно ли нам целоваться. И я тоже… И ты знаешь, что я знаю, о чем ты думаешь и что чувствуешь. И мы будем говорить об этом и больше ни о чем.

Я не прерывал Эву. Просто я взял ее голову в свои руки и приник губами к ее губам. Она приоткрыла рот, и меня удивило, какие у нее мягкие губы. На единый миг я перестал понимать, зачем это делаю, и мне показалось, что все будет хорошо. Но Эва резко оттолкнула меня.

— Я знаю, зачем ты это сделал. Но теперь все уже бесполезно. Мне стало бы только хуже. Не сердись, но ты начисто лишен того, что меня влечет к нему.

Она поднялась и включила свет. Я сидел на тахте с видом наказанного школьника. Она зябко стянула на груди края голубой кофточки и, стоя в дверях, сказала:

— Мне нужно переодеться перед театром. Может быть, и ты пойдешь? Он придет тоже.

В ванной она пробыла довольно долго, и я имел возможность продумать создавшуюся ситуацию. Я очень опасался за Эву. Я достаточно ее изучил и понимал, что крушение любви поразит Эву сильнее, чем кого бы то ни было. Хоть мы век не виделись, все-таки между нами оставалась глубокая внутренняя связь. Но я чувствовал, что помочь не могу ей ничем. Это удручало меня; чтобы избавиться от этого ощущения, я прикинулся перед самим собой, что, в сущности, мне мало дела до неудач Эвы. Я пытался уговорить себя, что так безумно влюбляться двадцатипятилетней девице глупо, и я не видел оснований принимать чрезмерное участие во всей этой истории. В конце концов, у меня полно собственных забот, прежде всего моя работа, и меня, право же, не должна мучить совесть за то, что я не слишком принимаю к сердцу эгоизм влюбленной. Мне хотелось как можно скорее прервать это утомительное свидание и, вернувшись домой, рассказать о нем жене. Может быть, хотя моя жена ни в чем не походила на Эву, она мне что-нибудь посоветует. Но рассказ Эвы разбудил мое любопытство, и, чем больше я думал о ней и о Рандольфе, тем заманчивее казалось мне увидеть их вместе. Когда Эва вернулась из ванной, я сказал, что решил пойти с нею в театр.

Аншлага в тот вечер не было, и мне достался билет в первом ярусе — там же, где сидели Эва и ее товарищи. Давали «Ромео и Джульетту».

Не успели мы сдать пальто в гардероб, как прозвенел последний звонок. Я еще наспех поправлял галстук перед зеркалом, как Эва, страшно побледнев, шепнула: «Он ждет меня». Билетерша уже закрывала двери. Я на ходу кивнул Рандольфу и пошел к своему месту.

Постановка оказалась великолепной. Об Эве я вспомнил только в антракте. Она кивнула мне, вставая с кресла и выходя вместе с коллегами в фойе. На ней было элегантное желтое платье, изысканное и простое. Прямые черные волосы падали ей на плечи, еще по-летнему загорелые. Она шла упругой походкой, высоко и свободно держа голову, а не втягивая ее, как обычно, в плечи.

Я разыскал Эву на улице у подъезда, вечерний воздух был влажным. Она стояла, слегка опершись на лестничные перила, с сигаретой в руке. Все мужчины, якобы случайно проходившие мимо, оглядывались на нее.

— Не простудитесь, фрейлейн, — сказал я.

— Очень мило, что сударь еще помнит обо мне, — ответила Эва и улыбнулась такой нежной и умной улыбкой, как не улыбался никто другой.

— Почему ты стоишь здесь в одиночестве?

— Хочу побыть в тишине. Сегодняшний вечер для меня истинная пытка. Он сидит рядом со мной. Спектакль, видимо, его увлек. Он время от времени касается моей руки. Отодвинься я, он подумает, что мне неприятно его прикосновение, не убери руку, он решит, что мне это приятно. Порой он делает замечания, которых я не понимаю. Я сама себя презираю за то, что так волнуюсь. Кстати, мы собираемся после спектакля зайти в кафе «Пресса». Пойдешь с нами?

— Конечно, — согласился я. — Для чего же я сюда пришел? А ты не хочешь узнать, где Рандольф? Да вот и он сам.

Рандольф вышел из дверей и, увидев нас, помедлил секунду, однако, заметив, что и мы увидали его, подошел к нам.

— Вы, кажется, знакомы? — спросила Эва, пытаясь придать голосу уверенность и бодрость.

— Конечно, конечно, — ответил Рандольф, протягивая мне руку. — Рад встретиться с вами. Коллега Бреест поступила очень правильно, пригласив вас вместе с нами в театр.

Улыбаясь, он посмотрел на Эву. Она вспыхнула, но он не заметил этого.

— Совместное посещение театра, — продолжал Рандольф. — должно стать у нас постоянным мероприятием. Надеюсь, что это — в числе прочего — поможет сплотить наш коллектив. В чем мы очень и очень нуждаемся.

У этого человека с мелкими, почти миловидными чертами лица и веселыми карими глазами была безобразная дикция. Он четко отделял слова друг от друга, но не при помощи пауз, это бы еще куда ни шло, а резко выделяя окончания. Даже если человек говорит правильным литературным языком, мы все же узнаем по звучанию некоторых гласных, к какой диалектальной области он принадлежит. Но по невнятной речи Рандольфа установить это было невозможно. От нее несло канцелярией и типографией.

Наблюдая за Эвой, я произнес в знак согласия с ним какие-то банальности. Она пришла в такое возбуждение, какого я не ожидал от нее. Я понял: я больше не существую для нее, и во мне шевельнулось что-то вроде ревности. Такого невнимания я, казалось бы, не заслужил, и меня охватило ребячливое желание поддразнить его. Я завел разговор о постановке. Уж тут-то я мог сказать многое, что для Рандольфа было наверняка внове. Но он все снова и снова возвращался к содержанию пьесы.

— Произведение действительно великое, за душу берет, я глубоко взволнован.

Видимо, так оно и было. Эва тоже заметила это. Рандольф повернулся к ней и с пылом, которого я от него не ожидал, старался объяснить, почему его так трогает эта пьеса. Мои попытки коснуться постановки и актерской игры потерпели полный провал, он не переставая толковал о трагедии влюбленных.

Спектакль кончился, и мы с еще двумя коллегами, медленно двигаясь в потоке зрителей, направились в кафе «Пресса». Рандольф снова вернулся к той же теме. Он вежливо слушал мои рассуждения о различных режиссерских трактовках этого произведения, но я видел, что он с нетерпением ждет, когда опять сможет говорить. Больше всего меня бесило, что я, видимо, не производил на Эву ни малейшего впечатления своей эрудицией. Она только и ждала, чтобы заговорил Рандольф.

Я окончательно забыл, что моя задача — дать совет Эве, помочь ей, и ехидными замечаниями старался вывести Рандольфа из его благожелательной самоуверенности.

— Я никак не думал, коллега Рандольф, что вас занимает театр. Разумеется за исключением произведении социалистического реализма, не так ли?

Мы все сели за один стол. Эва заметила бестактность моего вопроса, и на лице ее появилось выражение досады. Она сидела между Рандольфом и мною, наши коллеги, которые пришли, видимо, чтобы поддержать компанию, а не для того, чтобы спорить о пьесе, углубились в беседу о роли сказки в первый год обучения. Не реагируя на мою иронию, Рандольф обратился ко мне. Впрочем, даже отвечая на мои вопросы, он разговаривал только с Эвой, внимательно его слушавшей.

— Классическое наследие мировой литературы играет для всех, в том числе и для меня, большую роль. Но неужели вам кажется несущественным то, что Шекспир вскрывает в своей трагедии социальные причины несчастья, постигшего влюбленных? Разве не возникает у нас тотчас же мысль: как жесток был феодализм! И затем, разве отношения людей при капитализме не влекут за собой подобных трагедий?

— Я понимаю, что вы хотите сказать, — впервые вступила Эва в наш спор, — но неужели вы думаете, что подобные предрассудки остаются непоколебимыми вплоть до смерти, до убийства, до самоубийства человека — словом, как вам угодно будет это назвать?

— Это не предрассудки! — вскричал Рандольф. — Это реальные причины, обусловленные собственническими отношениями. Они приводят к гибели не только кровных родственников, но и людей, не связанных родством. Собственность важнее личного счастья! И тут невозможно духовное прозрение, какое мы видим в пьесе Шекспира. Только когда изменятся собственнические отношения, только тогда личное счастье…

— Не могли бы вы говорить немного тише, коллега Рандольф? — перебил я его, увидя, что посетители за соседними столиками смотрят на нас.

— Вы считаете, значит, что сегодня возможен брак между сыном рабочего вождя и дочерью бывшего крупного капиталиста? — спросила Эва.

Она пыталась говорить безучастно, но ее лицо покрылось красными пятнами.

— Ну конечно, — ответил Рандольф своим обычно спокойным тоном, в котором мне всегда чудилось поучение. — Как только будут устранены реальные причины, мешающие этому браку, то есть разница в имущественном положении.

— А различия в мировоззрении разве не помеха? — вставил я.