цей во мрак ночного города, но размалеванные девицы, от которых несло дешевым одеколоном, грубо меня осмеивали, находя, что слишком уж усердно я шарю у них под блузкой, а в остальном мои мужские достоинства весьма умеренны.
Следует упомянуть, что отпуска я проводил в излюбленных туристами странах: Австрии, Швейцарии и Италии, пользуясь услугами специального дюделеровского бюро путешествий. Разморенный, я жарился там на пляжах и жадно разглядывал южных женщин, которые лицом и телосложением смутно напоминали мне мою мать. Обычно я бывал рад, когда снова возвращался домой, входил через проходную на территорию фирмы и вдыхал знаковый сладковатый запах молочного порошка. Так текло время. Я был поистине идеальным членом дюделеровской общины, себе во благо внося свой вклад в достохвальную атмосферу предприятия.
Двадцати шести лет я женился. Женой моей стала Марион, дочь нашего соседа, того, который оглушительно смеялся и лил несметное количество пива. Честно говоря, я и теперь не могу понять, что побудило меня к этому. Почему я женился на Марион? Поведение мое в то время было таким, что я мог бы и не жениться. Как же это произошло? Правда, Марион запомнила нажим моего пальца с той самой встречи в подвале; тайно и упорно она стремилась вновь ощутить его, пока не добилась своего. Не стоит и спрашивать, какие еще были причины, короче, в двадцать шесть лет я женился. Скоро — увы, слишком скоро после нашей свадьбы — у Марион случились преждевременные роды: она упала с подоконника — до сих пор толком не знаю, зачем ей понадобилось на него лезть, я так никогда и не спросил у нее об этом; из соседней комнаты я услышал грохот и крики, она лежала на полу, бледная, скрючившись и вся дрожа, и с громким стоном старалась вытолкнуть из себя плод. Что мне оставалось делать? Я бросился сломя голову к ближайшему телефону-автомату; ожидание, вой сирены, больничная карета, двое мужчин в стерильных халатах, а меж ними носилки, покрытые стерильной же простыней; вверх по лестнице, вниз по лестнице, на обратном пути на носилках дергается сплошной клубок стонов, закрытый белой простыней, меня игнорируют. Снова вой сирены, потом тишина, мне осталось только пустить в ход ведро и тряпки. Так кровь снова вошла в мою жизнь, долгое время омывавшуюся одним только молоком, пусть сухим порошковым молоком фирмы «Дюделер». Пожалуй, во мне должно было проснуться недоверие? Этого не случилось.
Высокий трибунал! Я позволю себе на секунду перевести дыхание, прежде чем вновь примусь за свой рассказ, подойдя к важнейшему и решающему этапу моей жизни, закончившемуся тем, из-за чего я и стою здесь перед вами. Началось это год назад. Марион разрешилась сыном. Уже более полугода он предоставлен исключительно заботам моей матери, которая живет вместе с нами, но, кажется, я забегаю вперед. Да будет вам известно, высокие судьи, что в ферме «Дюделер» все важные даты в семьях служащих отмечаются не только ближайшими сотрудниками, но и руководством, что отчасти способствует пресловутой атмосфере. Обычно эти дела берет на себя младший шеф — с глазами навыкате и лоснящейся кожей, — но возможно, в связи с тем, что у Дюделера служил еще мой отец; возможно, по какой-то иной причине поздравить меня с рождением сына в нашу комнату явился сам средний Дюделер. Коллеги почтительно привстали со своих мест, а шеф прошел прямо к моему столу, энергично потряс мне руку, подслеповато моргая, и, явно торопясь, приветливо поздравил от имени фирмы. Я послушно кивал в такт его речи, но вдруг в изумлении поднял голову, уловив следующие слова: «Поглядим, поглядим, принесет ли он нам такую же прибыль, как вы, любезнейший, да, да…», причем под местоимением «он» явно подразумевался мой сын. Я помолчал немного и ответил смущенно, приноровляясь к образцовой атмосфере:
— Вы слишком высоко цените мои скромные заслуги, господин Дюделер.
Теперь пришла его очередь устремить на меня изумленный взгляд.
— То есть как это скромные? — спросил он, мигая подслеповатыми глазами, затем сообразил, громко хмыкнул и добавил поспешно: — Вы имеете в виду вашу работу? Но я говорил не о ней. Совсем не о ней.
Мое удивление было непритворным.
— О чем же? — спросил я.
— О картинке.
— О какой картинке?
— А как же, — смеясь еще громче, пояснил Дюделер, подслеповато мигая. — Ваше фото, любезнейший! Что, совсем позабыли?
Я уловил недоумевающие взгляды моих коллег — трех бухгалтеров из отдела сбыта и двух машинисток. Тут во мне зародились кое-какие смутные догадки, но я ответил вежливо:
— Не имею ни малейшего представления.
Дюделер весь затрясся в припадке неудержимого смеха:
— Ваше фото, милейший. Младенец на наших банках — ведь это вы.
Сослуживцы — три бухгалтера и две машинистки — захлопали глазами от неожиданности.
— Ах, так, — промямлил я.
— Вы в самом деле ничего не знали? — сквозь смех спросил Дюделер.
— Наверное, просто позабыл, — ответил я вежливым тоном, снова приноравливаясь к атмосфере.
— Позабыл… — неистовствовал Дюделер. — Наша лучшая реклама… Позабыл.
Он с трудом подавил смех, вытащил из кармана обычные полагавшиеся в «этом случае талоны на бесплатное «Порошковое молоко для новорожденных Дюделера», протянул мне сберегательную книжку, которую фирма всегда заводила на имя младенцев из семей особо заслуженных работников.
— Вот книжка, — сказал Дюделер, издав еще один короткий смешок. — Конечно, не то что ваша тогда, но все же…
Я не задавал более вопросов, только кивнул в знак признательности, ибо уже догадался, что сберегательная книжка моего детства, та самая мощная сила, средство вывести меня в люди, хранила на своем счету сумму, за которую отец продал Дюделерам мое фото.
Это предположение подтвердилось во время краткой беседы с матерью. На мой вопрос, как это я до сих пор ничего не знал ни о происхождении дюделеровского рекламного младенца, ни о причине такого вклада на сберегательной книжке, она ответила уклончиво, намекая на естественную в этой ситуации неловкость и отвечая на мои догадки с приличествующей случаю стыдливостью. Но теперь я уже все знал и пытался справиться с тем, что узнал, — это знание вызвало во мне поток самых противоречивых чувств, которые я старался примирить в своем разгоряченном мозгу, а тем временем произошли новые волнующие события, их надлежало сопоставить и согласовать со старыми, и они давали мне обильную пищу для размышлений. Сынок наш рос, и жена моя Марион, которая все эти годы, даже в первые годы нашего брака, не покидала своего поста в приемной младшего подслеповатого шефа с лоснящейся кожей, временно прервала свою работу, воспользовавшись предоставленным ей послеродовым отпуском — отпуск этот был щедро увеличен фирмой «Дюделер», обуреваемой прогрессивными идеями. Марион целиком посвятила себя благополучию ревущего красного комочка человеческой плоти. Постепенно красный цвет кожи сменился нежно-молочным, морщинки разгладились, под ними наросли пухлые подушечки, а рев сделался осмысленнее, сигнализируя о голоде или мокрых пеленках; мать моя была для Марион самой квалифицированной помощницей по уходу за младенцем, но, к собственному, к моему и к общему нашему горю, не смогла передать ей то ценное свойство, с помощью которого когда-то столь легко и естественно меня осчастливливала. Усилием воли нельзя вызвать то, чем обделила природа, и я со вздохом вспоминал о собственных бесплодных стараниях в подвале нашего дома, где падала размокшая штукатурка и торчали мертвые пальцы картофельных ростков. Мой сын, после нескольких недель тщетных томительных попыток получить то, что ему причиталось от природы, был переведен на «Порошковое молоко для новорожденных Дюделера» — я получал его по талонам, и повсюду в нашей квартире громоздились теперь банки и обернутые в целлофан пакеты со смеющимся младенцем, которым был я сам.
Честно признаюсь, высокий трибунал, что сначала факт моего тождества со знаменитым дюделеровским рекламным младенцем наполнил мое сердце вполне законной гордостью. Ежедневно я имел удовольствие бесчисленное количество раз встречаться с самим собой, приветственно заглядывать в собственные смеющиеся глаза и удивляться своей розовой упитанности тех далеких времен. Этот факт как-никак выделял меня из безымянной толпы дюделеровских служащих: хотя большинство из них не знали меня по имени, всем решительно был знаком мой внешний облик — мое лицо, пусть из далеких прошлых времен, было в обращении в тысячах экземпляров; изображение весомее имени, смех сильнее слова, чем были бы сами Дюделеры, имя «Дюделер», без моего запечатленного навеки младенческого естества? Взгляды моих сотрудников были исполнены тайного почтения. Когда я проходил по коридорам дюделеровского административного корпуса, тайные взгляды летели мне вслед, вызывая приятное щекотание между лопатками. Это было время душевного подъема, и я с наслаждением, хоть и без огласки, смаковал преимущества, которые оно мне давало.
Но счастливая пора быстро миновала. Моему сыну исполнилось уже полгода, а развивался он крайне плохо. Часто приходили по вызовам врачи, приставляли стетоскопы к сотрясающемуся от плача тельцу, отводили слезящиеся веки и с неодобрением отмечали, что ребенок недостаточно прибавляет в весе. По их совету мы сменили «Порошковое молоко для новорожденных» на «Цитрусовое молоко» — служащим Дюделера оно также выдавалось бесплатно; считалось, что это молоко неоценимо для ослабленных детских организмов, но в случае моего сына оно не помогло, и визиты детского врача стали у нас в семье обычным явлением. Наряду с замедленным ростом врач обратил особое внимание на глаза ребенка — и не как на симптом какого-то внутреннего недуга, но как на самостоятельный дефект; врач щелкал своими стерильными пальцами перед самым носом младенца, держа их и дальше и ближе, но почти не удавалось привлечь его внимания, на движущуюся лампу малыш тоже не реагировал, смена света и тени ничего не давала. И когда все медикаменты, вводимые в пищеварительный тракт, оказались бесплодны, мы наконец узнали диагноз — сначала неразборчиво прошамканный врачом сквозь гнилые зубы, затем, с помощью латинских сокращений, обозначенный в истрепанной медицинской карточке: зрение ребенка заметно ослаблено.