— Накроем ее одеялами.
— Нет… Я скажу другое. Оставлю я в монастыре отца протоиерея — пускай живет, сколько заблагорассудится.
— Ему надобно пожить здесь не менее трех дней, как положено в обители, — оборвал его отец-привратник.
— Пускай остается, на сколько захочет, — продолжал поп, — а вы доставите его дальше, куда ему нужно.
— Нет!.. Такое тоже невозможно! Что ж это, ваше высокопреподобие у нас гостем всего на один-единственный день, как первый попавшийся проходимец? — выговаривал ему игумен. Он сидел развалившись, расставив ноги и раскинув руки. — Через мой труп, не допущу такого! — бушевал он.
Тут уж со страху все заголосили и при большом шуме, точно на поле боя, потребовали от гостей послушания и повиновения, как то приличествует священнослужителям.
— С кобылой мы все устроим, сами знаете, она тоже имеет право на гостеприимство.
В этот миг в мозгу отца-привратника жужжала, точно муха, мысль, которую он тем не менее никакими силами не мог изловить. Однако она была, монах это чувствовал. И вдруг он ухватил ее.
— Погодите! — завопил отец-привратник трубным голосом. — Я придумал!
— Что? Что?
— Спустим ее в винный погреб…
— Нельзя, — перебил его игумен. — Вино, проклятое, ведь всякая какая мерзость там случится — оно весь этот запах примет. Довольно она вам трапезную запоганила.
— Да и я не разрешаю, — всполошился поп, задетый, что его кобылу унижают. — В погребе сырость, чего доброго, схватит ревматизм, она ведь нежная. И потом, запах спирта и страшная плесень: мы-то люди, и то от этого захмелели, а она совсем отравится. Завтра придем, а она спит или подохла.
— Другое, — рявкнул привратник.
— Что другое?
— Поднимем ее на колокольню. Первое — никому не придет в голову искать ее наверху, будь то хоть вор из воров. Второе — и захочет, так не сможет украсть. Дубовая дверь устоит и перед пушкой. Запоры с немецкими замками не поддадутся, даже если их будет трясти Самсон, разрушивший капище филистимлян. И наконец, на колокольне чисто и здорово — даже чахоточному побыть не вредно.
— А если у воров разрыв-трава есть и они отопрут замки? — вмешался брат Минодор.
— Ни черта у них нету! — отмахнулся привратник. — Да пусть хоть разрыв-переразрыв-трава будет, и то им с замками не справиться.
Так и порешили. Кобылу напоили-накормили, потихоньку повели под уздцы и, лаская, гладя и похлопывая по крупу, довели ее до входа. Впереди шла белая кобыла, а за ней черная толпа — казалось, она тянет за собой погребальные дроги.
У входа небольшая заминка: лестница узкая, скрипящие и крутые ступени. Кобыла замешкалась, отступила, потом испугано попятилась.
— Не хочет, — забеспокоился поп.
— Захочет, деваться ей некуда! А ну, принесите ведро овса!
И с помощью овса — ведро то подсовывали к самой морде, то ставили как приманку на ступень выше, чтобы кобыла к нему поднималась, поощряя и завлекая ее — тут, глядишь, ласково подтолкнут в спину, там с сердцем переставят ей ноги, — помучившись изрядно, терпением и ловкостью отцам удалось взгромоздить кобылу на колокольню, где они и оставили ее гулять на свободе. Закрыли верхнюю: дверь, чтобы ей не вздумалось спуститься, и нижний вход замкнули множеством запоров, потом замотали цепями, словно на крепостной башне.
И, покончив с этой заботой, успокоенные, вернулись за стол в трапезную, ибо от таких трудов и раздумий почувствовали голод.
— Сегодня по порядку была свинина, — объяснял им игумен свои кулинарные планы, снова поглощая голубцы, вырезку, отбивные и другое жаркое. — Завтра же — день птицы. Позаботься, брат повар. Отыщи откормленную гусыню, поймай того петуха-гуляку, попортившего нам всех кур. Да не забудь влить им в глотки две чашки рому. Соверши набег на цыплят, что вылупились на рождество, наметь примерно с два десятка. Не удалось мне развести фазанов, — с огорчением обратился он к протопопу. — Но мы зарежем несколько каплунов, у них такое же мясо… Слышишь, брат! Да не забудь про голубей для чуламы[9].
Повар кивал при упоминании каждого нового сорта птицы и брал все себе на заметку.
Пировали без устали и ночью, поддерживая себя дымящимся кофе, который стал появляться все чаще, и сигаретами — их скручивали тут же.
Игумен, развалясь в кресле, тоже курил, держа на выставленном вперед колене брата Минодора. Круглые щеки, томные голубые глаза, еле приметно пробивающиеся на верхней губе черные усики, кольца волос, ниспадающих на спину, делали его похожим на ангела, прикорнувшего на груди у святого старца.
Ангел пел мелодичным голосом «Монаха из старого скита», а старец ему вторил. Привратник трубил, отец Нафанаил мурлыкал «Воскресный тропарь», протопоп бормотал заупокойные песнопения.
Заря понедельника застала их за этим благочестивым и веселым занятием. Утро прошло быстро, незаметно и оставило их на том же месте.
В обед прибыли блюда, заказанные накануне, и весь понедельник пиршество шло под знаком домашней птицы, приготовленной в виде супов, соусов, десятка разных жарких — с картофелем, капустой, на вертеле, на противне, в печке, варенных с чесноком и уксусом, а также жареной печенки, желудка, петушиных гузок и грудки каплуна.
По этому случаю переменили и вина — на сей раз на более легкие и игристые.
Свинина, чтоб растворить ее жир, требует вин более терпких, пьянящих, крепких и старых; к птице же идут вина потоньше, повоздушнее — красное, пенящееся профирэ, белое, из которого, как из минеральной воды, выходят колючие пузырьки, а особливо рубиновое, более спокойное и уравновешенное, — оно подходит и к жирным жарким и пирогам из кукурузной муки, а также к пахлаве, печенью с медом и с орехами. Все это выполнялось в точности. Сорта три белого, два — золотистого, как янтарь, и огненно-красное с легким привкусом базилика стояли на столах, разлитые в большие кувшины… И снова песни, на этот раз плясовые, и снова смех, крики и шалости брата Минодора, который, танцуя польку, кочевал из одних братских рук в другие.
Вторая ночь застала их на своих местах, неколебимых, как во время большого, торжественного бденья. За малыми делами они уже не выходили, вдохновленные примером кобылы, память о которой жила еще у них под ногами и по-прежнему отдавала в нос. И потом, отхожее место было так далеко — в конце темного зала, добраться туда можно было только ощупью.
А места у стены много, хватило бы на целый полк, не то что на тринадцать монахов.
Главное же, что на них снизошло просветление, отрешенность, забвение всех забот, точно какое-то колдовство замкнуло их на счастливом острове. Такое, быть может, почувствуем и мы с вами, когда перенесемся в мир лучший. А они были там уже сейчас, и на заре третьего дня, то есть во вторник, игумен поведал братии об ожидавших их благах — то бишь прочел меню, — это будет день рыбный: значит, раки, икра, устрицы, улитки. «Потщись, брат повар! Аминь!»
— Да смотри, как бы не забыть про остропел[10], — не унимался весьма обеспокоенный игумен.
— Остропел из рыбы? — причмокнул протопоп. — Тысячу лет не едал!
— Живите на здоровье еще тысячу, а уж как наш повар его готовит — такого нигде не найдете! Это его гордость!
И игумен, как нектар, проглотил набежавшую слюну.
А потом снова стук, и хлопки, и танцы, и хороводы под кларнет одного из братьев, который скрывал свой талант, пока не получил приказ от игумена.
Третий день — значит, вторник — был, как и решили, днем рыбным, ихтиос. Монастырские пруды, прочесанные неводами, явили миру и прислали к столу, словно в сказке, готовых — вареных и жареных (ибо как иначе мог успеть отец повар все это приготовить?) — лупоглазых сомов, толстопузых карпов, гибких щук, золотистых усачей, сплющенных лещей, линей со змеиной кожей, угрей, устриц, раков в самых разных закусках и видах: в чорбах, в маринаде с луком, с капустой, фаршированных изюмом, орехами, под соусами из чеснока и орехов; потом шли пилафы из раковых шеек, гювеч на противне, с оливковым маслом, с маслинами Воло, пена икры, штабеля раков, красных, как щеки святых отцов.
— А знаете, ваше высокопреподобие, что нужно, чтобы икра вышла порядочная? — обратился игумен к протопопу, вонзая свою вилку в гору икорной пены.
Протопоп не знал.
— Нужен расточитель, который лил бы оливковое масло, и безумец, который бы ее сбивал. А вот у нас брат повар, когда речь идет об икре, он сам себе и рука щедрая, и сумасшедший.
К рыбе и вина идут другие. Значит, переменили напитки, сперва дали вино немножко покислее, чтобы перебить тяжелый привкус тины и болота; потом появились иные, более крепкие прозрачные вина, отдающие коньяком, в которых рыба не плавает, точно в воде, а сразу растворяется.
— Ой! Ты забыл про воблу… — огорчился игумен. — Беги, брат, скорее!
И повар, вспыхнув, поспешил принести вместе с несколькими пучками лучин воблу, которую тут же опалили, побили, посыпали перцем, петрушкой и полили уксусом и постным маслом.
— Форель тоже принести? — спросил повар.
— Принеси немножко, отведаем.
— Форель — здесь? — удивился протопоп.
— Нет, нам присылают ее братья из горных скитов — из Секу и Дурэу — в обмен на водку, которую мы им дарим…
Целого дня вторника не хватило на то, чтобы истощить все дары господни, хотя монахи, как и гости, бились изо всех сил. Понадобилась третья ночь для завершения труда — особливо потому, что рыба и рак требуют в еде тщания. Надобно аккуратно отделить их от костей, очистить от панциря, кожи, разрезать, высосать, обглодать — это ведь не чистая и не легкая работа, как, скажем, со свининой или бараниной. Порой и очки наденешь из-за проклятой щуки, а то зазеваешься и придется брату привратнику лезть тебе пальцем в глотку, чтобы вынуть кость, которая не желает выходить ни с вином, ни с хлебной коркой.
Но закончился и день ихтиос, то есть рыбный.
На четвертый день, иными словами на среду, заказали баранину в трех ее ипостасях: жареный молочный барашек, овца и баран, как обычный, так и холощеный, то бишь кастрированный, и все к ним причитающееся — от мозгов, вымени и головы до срамных мест; пирог с ливером, который зовется еще потрохами, холодный борщ, баранину тушеную, кушанья с эстрагоном, потроха на вертеле и, наконец, кишки, вывернутые наизнанку и вымытые десять раз в воде. Само собой разумее