тся, все подходящие к случаю салаты: из одуванчиков, жабника, кресс-салат, салат из зеленого лука и чеснока, шпината и особливо салат-латук, взлелеянный на монастырских огородах; а в заключение блинчики с вишневым вареньем, пончики, пироги-вертуты и слойки.
Труднее было выбрать вино. Ягненок требовал одного, баран — другого, к овце из-за привкуса сала нужен был сорт особый, примерно такой же, как для свинины, а супу приличествовали сорта вин вроде тех, что к рыбе. Было решено поставить на стол, чтобы иметь под руками, все сорта, полагающиеся к четырем разным кушаньям: свинине, птице, рыбе и баранине, и пусть каждый пробует и решает, что к чему подходит.
И пятнадцать больших, полных доверху графинов торжественно прошествовали в трапезную и столпились на столе.
— Этот способ, когда вино подается в одних и тех же постоянно наполняемых графинах, — разъяснил игумен, — намного выше той примитивной манеры, что принята в местах развлечений и в большинстве домов, где вино ставится в бутылках, и, опустошенные, они выстраиваются в ряд, подобно плачевным останкам. Это не только портит доброе расположение духа, но и постоянно напоминает гостям, становясь своего рода счетом, сколько они выпили, а у слабых духом пробуждает мысль о мере и тревожит идею сытости и равно всех невольно заставляет думать об определенных нуждах и потребностях, явно связанных с количеством выпитой влаги, которое, будучи непрерывно перед глазами, их пугает. Тогда как при постоянно наполненных графинах, не убирающихся со стола, все происходит естественно, потребность возникает сама собой и отправляется свободно, словно по вдохновенью.
На этом утром четвертого дня, то есть среды, распахнулись врата праздника в честь барашка.
Только что покончили с предварительными закусками — тушеными почками, жареными мозгами, вареными языками, гландами и другими железами в винном соусе, с вареными глазами под хреном и перешли к срамным частям, огромным, как арбузы, когда вдруг до ушей их, закрытых для всех грешных шумов, донесся принесенный неистовым ветром тревожный звон. Они прислушались и узнали. То был большой монастырский колокол.
Звон становился все громче, все яростнее, точно рука великана вознамерилась расколоть колокол.
Дрожь пробежала по спинам монахов. Что за нечистый дух решил посмеяться над ними и над монастырем? По всему видать — дьявол. Это его проделки. Потому что никто другой — дитя человеческое — не мог проникнуть сквозь все ворота и двери…
— Полноте! — произнес игумен после краткого раздумья. — Сатана колоколов боится, он к ним не притрагивается, ибо они освященные. Это может быть только делом ангелов! Узнайте же, что один из них снизошел к нам, недостойным… возвестить о Вселенском соборе. Мы заслужили милость за наши унижения и смиренную молитву!
Но набат все усиливался. Вступил и другой, еще больший колокол, зазвонил, застонал то коротко, то протяжно, точно язык его дергал нечистый.
— Не к добру это, братья… — испуганно произнес игумен. — Берите чудотворную икону и кресты, пойдем посмотрим.
С чудотворной иконой в руках, вооруженные большими и малыми крестами, отцы отважились ступить во двор и издали посмотреть на колокольню, откуда неслись сигналы тревоги. Ничего не было видно. Лишь ураган стонущих звуков сотрясал воздух. Пришлось подойти ближе. Поразмыслили, поразведали, сквозь узкое окошко разглядели, как мечется по площадке привидение в белых одеждах.
— Так и есть, ангел! — подтвердил игумен. — Злые духи — они черные.
Вдруг поп Болиндаке, протрезвев, провел рукою по глазам и завопил как оглашенный:
— Это кобыла!.. Моя кобыла…
И он стал звать ее:
— Лиза, Лизушка, детка, подожди, я сейчас!
Теперь было еще труднее отомкнуть запоры и отодвинуть засовы, обмотанные проволокой, чем четыре дня назад, когда их запирали. После многих усилий дверь поддалась, и все ввалились разом.
Тут и поняли: кобыла, три дня и три ночи без воды и пищи, ржала, тыкалась в окна, пыталась грызть дерево двери, вертелась, металась, билась головой о стены, пока, отчаявшись, не разглядела, подняв глаза, веревки колоколов, висевших над нею, и не принялась жевать их. Она вытянула шею, схватила веревку и потянула ее книзу. Язык колокола пришел в движение и забил тревогу. Когда колокол закачался на крючке и вырвал веревку изо рта у Лизы, кобыла принялась за другую, она в отчаянии ее потянула, и снова раздался звон. И опять колокол сдвинулся с места — вниз, вверх, — и лошадь выпустила изо рта веревку, но не сдалась. Она вернулась к первой веревке, которая теперь не двигалась, и снова схватила ее в зубы, и колокол, дрогнув, жалобно застонал.
Поп проклинал себя, бил кулаками по лбу: как мог он забыть про кобылу так надолго — бедняга осталась без капли воды и без клочка сена! Но теперь она не желала сходить на землю. Взбираясь вверх, она и не видела, какая под нею пропасть. Сейчас, едва высунув голову и завидев круглые ступени, она напугалась, отпрянула и упрямо норовила лечь набок. Никакими силами нельзя было сдвинуть ее с места. Показали ей ведро с водою, манили вниз мерой овса, ласкали ее, понукали, подталкивали, хватали за ноги, вязали веревкой. Кобыла только больше пугалась. Она вырывалась, била копытами, брыкнула нескольких монахов и, придя в бешенство, стала скалить зубы, кусаться, а то и защищалась, повернувшись спиной точно от волков.
Поп Болиндаке плакал, игумен в замешательстве чесал бороду.
— Давайте завяжем ей глаза, — посоветовал наконец игумен. — Она не будет видеть и смело пойдет, куда мы ее потащим.
Закрыли ей глаза платком, завязали его за уши. Кобыла трепетала, как тростинка, не понимая, чего от нее хотят. Теперь она шла, но как слепая, ставя ноги куда попало. За дверью она провалилась бы в пропасть, если бы хозяин не кинулся к ней и вовремя не предотвратил несчастья.
— Так не пойдет! — крикнул он. — Надо ломать стену и расширить окошко. Тогда мы спустим ее на веревках.
Врат Минодор тоже пришел и подал свой ангельский совет: пусть кто-нибудь сядет ей на спину. Почуяв на себе человека, лошадь осмелеет и, ступень за ступенью, спустится на землю. Монахи испуганно переглянулись.
— Что же, вы и садитесь, ваше преподобие, — проворчал, обращаясь к Минодору, привратник, — вы будете полегче.
— Нет, нет, — встрепенулся игумен, напугавшись, не приключилось бы с любимцем несчастье. — Пускай садится хозяин.
Но тот признался, что кобыла не приучена к езде верхом. Выходит, извлечь ее можно, только если расширить окно… И он попросил инструменты, чтобы разобрать стену.
— Погоди! — остановил его отец Нафанаил, старик с кустистыми, нависшими на самые глаза бровями. — Есть у меня управа на твою кобылу! Разрешишь мне сделать, что я намереваюсь?
— Только бы ее не изувечить, — взмолился несчастный.
— Нет, я даже доставлю ей радость, — пообещал старик. — Принесите мне…
Монахи навострили уши, думая, что он попросит цепи, колодки и кандалы.
— Принесите мне полную кадку крепкой водки и бутылку чистого спирта.
Два монаха мигом предстали со странными орудиями, востребованными спасителем кобылы.
Отец Нафанаил подкрался и поставил кадку поближе к злосчастной кобыле. При виде питья она с жадностью к нему прильнула, сделала несколько глотков. Потом остановилась, ноздри у нее задрожали, и она снова опустила морду, отыскивая воду, глубоко вдохнула пьянящие пары, висевшие в воздухе колокольни, и опять притронулась к водке, замотала головой, окропляя святых отцов брызгами. Еще раз с надеждой наклонилась она к кадке, но теперь уже пить не стала. Однако пары спиртного, блуждавшие над кадкой, ее слегка опьянили.
Тогда отец Нафанаил, неторопливо размешивая рукой в ведре овес, щедро полил его водкой. Затем тихонько подтолкнул ведро к кобыле. На этот раз она, ослабев с голодухи, стала есть; через силу, кое-как жевала она овес, размоченный в водке. Съев полведра, она немного повеселела и успокоилась. Теперь легче можно было к ней подступиться.
— Подержите мне ее, братья, и раскройте ей рот…
Двадцать рук схватили лошадь за что ни попало, в то время как отец Нафанаил, всунув бутыль в раскрытый рот кобылы, влил в него крепкий, как огонь, спирт.
— Теперь погодите немножко, она превратится в ягненка, — предсказал старик.
Кобыла тихонько, нежно заржала, мотая, как колоколом, головою, задрожала, раскрыла рот, закачалась в подпитии, опустилась на колени и, окончательно захмелев, улеглась, заснула и захрапела.
— А теперь поднимите ее, — распоряжался укротитель, подводя подпруги под седельную луку.
— Тихонько, стойте, помаленьку…
И ее, как бесчувственный труп, с передышками, от ступеньки к ступеньке, выволокли на землю.
— Положите здесь, на свежем воздухе. После обеда она протрезвится и снова будет в состоянии работать.
— А до тех пор — скорее за стол, ужас как есть хочется, — молвил отец игумен. — Теперь вы можете спокойно ее оставить, — обратился он к отцу Болиндаке, — никакому вору к ней не подступиться.
И так благополучно прошел четвертый день — под знаком барашка, и превеликие почести воздали они отцу Нафанаилу, тому, кто хитростью спустил кобылу с колокольни.
К вечеру кобыла проснулась смурная, выпила три ведра воды, съела две меры овса, зевнула и заржала в тоске по дому.
— Как бы не пристрастилась она к спиртному, — забеспокоился поп Болиндаке, которому показалось, что кобыла ведет себя как-то необычно.
— Позабыли мы о чорбе из птичьих потрохов — и для кобылы, и для нас, — хлопнул себя по лбу отец-привратник.
— Но кувшин крепкого кофе можете влить ей в глотку, — посоветовал игумен.
Только отец Болиндаке и на это не дал разрешенья.
— Оставьте, лучше не надо. Слава богу и отцу Нафанаилу, что мы видим ее внизу. Спасибо и вашим преподобиям за гостеприимство! — крикнул он, приглашая протопопа в телегу.
— Бог вам в помощь! — благословил их игумен. — Счастливого пути и пожалуйте снова поскорее к нам в гости, — провожал он их, размахивая широкими рукавами рясы. — Отвлечете нас от монастырской тишины, от постов да молитв ежедневных.