ями в дружбе. И Амоашей обходил его стороною.
И все же, когда у старика в конюшне завелся белый, легкий, как ветер, арабский жеребец, Амоашей забыл обо всех страхах и стал ходить около него кругами. Жеребец был норовистый, горячий — сущий огонь, чуткий и такой неукротимый, что с ним, даже стреноженным, не могли сладить четверо. Делать нечего — его не выпускали из конюшни. На свет божий не выводили — ведь, того и гляди, вырвется и убежит — пойди ищи его. Но даже в темноте, спутанный цепями, он метался и вопил, как разъяренная баба, стоило войти к нему конюшим. Нужно было прежде схватить его закруткой, а потом уж нести овес и воду. Ясли изгрыз, перегородки разнес все… О коновязи и говорить нечего. Он бил копытами так, что половицы взлетали до самой крыши. Приходилось его, как дикого зверя, запирать в одиночку: он кусал лошадей, с которыми поначалу его поместили. Служители кликали его не по имени — Алкион, а по прозвищу — Белый Дьявол. Хозяин ожидал из заморских стран объездчика, чтобы приручить его и выездить.
У Амоашея глаза разгорелись от вожделенья, и стал он чахнуть… Конюшня хорошо охранялась и была добротная, каменная, с несколькими маленькими форточками — ласточка и та с трудом проникнет. Дверь — с железными щитами. Сторож спал в соседней каморке. Конь был злее кровожадного зверя. Конокрад дал знать Эгону, и тот, подкрутив свои шелковистые усы, явился.
Ночью они оглядели всю округу; двор за высокими стенами, кованые ворота, конюшню, к которой с трудом подобрались. Оттуда неслись хрипение и топот… Выходит, деваться некуда: надо принимать план Эгона. Да и это дело не простое. Стало быть, длинный шест просунуть в форточку и поджечь изнутри конюшню, или сено, или ясли. Потом разбудить народ во дворе и, пользуясь испугом и суматохой, выкрасть коня…
— Только как выкрасть? — спросил Амоашей. — Ведь огонь его еще пуще взбесит, от тебя Одно мокрое место останется…
— Вскочить на него с разбегу и стиснуть бока ногами. Одной рукой в гриву вцепиться, другой — ухватиться за холку, и езжай куда душе угодно.
— Сам займешься?
— У себя занялся бы сам. Здесь — нет, — ответил венгр, надменно улыбаясь, и они разошлись холодно.
Амоашей просто заболел с досады. И вот скрепя сердце отправился он за советом к одному бывшему конокраду, на старости лет раскаявшемуся, с которым некогда враждовал и ссорился. То был священник Стоян из Липии, горбатый старик с глубоко посаженными черными глазами-буравчиками, глядящими из-под косматых седых бровей, с острым, как резец, носом и бородой, пучком ковыля свисавшей ему на грудь.
Стоян поднял было его на смех, но потом загорелся и сам, и они проговорили долго. По совету священника конокрад взял на подмогу еще одного толкового сотоварища, Скороамбэ из Волчьей Долины; вместе и принялись они за дело.
Первая трудность была — миновать всех стражей, пройти через все заслоны и пробраться на чердак конюшни.
В один прекрасный день Амоашей, гарцуя, подъехал к воротам и сказал, что хочет поговорить с боярином. У него, дескать, есть на примете кобыла — другой такой не сыщешь.
Боярин велел передать, что, мол, «в другой раз», сейчас он занят. Делать нечего — конокрад проглотил пилюлю и, пришпорив лошадь, повернул назад, а батраки дивились на его золотохвостую красавицу рыжую.
— Передайте Маргиломану, что коня я все равно уведу, — надменно бросил Амоашей через плечо. И скрылся.
Прошла почти неделя, и боярин, столичная штучка, укатил в Бухарест. Через несколько часов подъехал на бричке к его имению незнакомый священник и говорит, что, дескать, боярин приказал ему окропить святой водой и освятить конюшню, дабы изгнать из жеребца беса. Управляющие нехотя, но совестясь отказать священнику, согласились, открыли запоры и впустили его во двор. Священник — сразу за конюшню, распряг своих кляч и бросил им по большой охапке сена из брички. Потом надел рясу, набросил епитрахиль, свершил молитву и уехал, оставив целый стожок сена. Когда спустились сумерки, стог задвигался, и из-под него, точно змея, выполз Амоашей. Пока поп снимал чары, а батраки осеняли себя крестным знамением, он вылез через дыру в днище брички, прокрался под лошадиными ногами в стог сена и там спал до самого вечера. Даже не отряхнувшись, весь в сене, вскарабкался он на белую акацию, с нее перебрался на другую и, улучив удобную минуту, спрыгнул на крышу конюшни. Потом, как привидение, исчез в проеме чердачного оконца и там затаился.
Внизу, в конюшне, конь забился, захрапел диким зверем. Но стоило ему немного утихнуть, как конокрад просунул через отверстие под яслями палку с клоком волчьей шерсти и принялся дразнить скакуна, проводя шерстью ему по морде. Жеребец встал на дыбы, потом с грохотом опустился на пол и заколотил задними копытами по двери, по стене — по чему ни попадя, сотрясая до основания всю постройку.
Люди, поднятые с постелей этаким шумом, спросонья с фонарями да ружьями кинулись смотреть, что случилось. Ничего. На жеребца ни с того ни с сего напала падучая. Может быть, он испугался мыши? Кто знает, что померещилось этому дьяволу!.. Они видели в окно, как он бьется, как мечется из стороны в сторону, и глаза его полны ужаса, ноздри раздуваются, а грива встала дыбом. Видно, снова на него нашло. Люди говорили, сглазил его поп, вместо того чтобы снять чары, еще хуже раззадорил. Но слава богу, тут бояться нечего. Пусть бесится взаперти хоть до самого утра. И, успокоенные, они разошлись.
Среди ночи их снова разбудил грохот… Конокрад бесперечь дразнил жеребца, и тот, весь в пене, метался по конюшне, пока не разнес стойло в щепы… Слуги еще внимательней оглядели двери, окна, стены. Опять ничего. Просто взбесился этот черт и час от часу свирепел все больше, а пот так и лил с него ручьями. Валясь от усталости, работники снова разошлись спать — кто на чердаки, кто в лачуги. А конокрад не отставал ни на миг от жеребца, изводил его палкой, как норовистого быка, пока конь совсем не обессилел — ноздри дрожат, дыхание хриплое — и не упал на колени, моля о пощаде. Ведь он, точно мышь в ловушке, бился и извивался в тесной конюшне почитай круглую ночь без устали. Несколько секунд он не приходил в чувство. Потом снова вскочил. И застыл, глаза выкатились, горят фосфорическим светом, ушами от страха прядет, а зубы хищно оскалил. Ну чисто сатана, только сатана, которого оставили силы. Того-то конокрад и добивался.
И вдруг конь оживился, вздрогнул… Внезапный озноб прошел по нему от спутанного хвоста до взлохмаченной челки. Он вытянул шею… С чердака пахнуло чем-то возбуждающе-сладким, пьянящим, запах будоражил коня, щекотал ему ноздри… Потом чья-то мягкая рука подтолкнула к его морде волшебную шкуру, от которой хмельно пахло разгоряченной кобылой.
Жеребец расширенными ноздрями глубоко втянул колдовской дух и, опьянев, снова задрожал, теперь уже по-другому, и заржал нетерпеливо, но беззлобно.
Тут конокрад, как кошка, неслышно подкрался к жеребцу. От этого человека с головы до пят — от его волос, поддевки, от штанов — исходил все тот же магический запах.
Человек размахивал шкурой, смоченной в плодоносном соке. И вдруг жеребец тихонько опустил послушную голову на плечо своему укротителю, а тот ласкал его взмыленную шею, похлопывал по спине — значит, все в порядке. И уж пустяк был для ожидавшего на улице отомкнуть дверь конюшни и выпустить конокрада и его добычу.
Дворовые спали сладким сном третьей стражи ночи. Когда же конокрад выехал за ворота, он сидел на Белом Дьяволе как влитый — будто всю жизнь с него не слезал. На дороге его ожидал второй сотоварищ верхом на горячей кобыле, тихонько ржавшей. Жеребец заржал в знак привета и одним прыжком оказался рядом с нею… Потом они бежали взапуски, как два штормовых вала в море ночной тьмы.
Первой весть о краже жеребца долетела до Эгона. Он был в это время в пусте, где арканил коней из барских табунов. Его сопровождала надменная графиня, потерявшая голову из-за храброго конокрада. Оба верхами на превосходных ретивых скакунах, с арканами у седельных лук, В окружении друзей гонялись за жеребцами по огромным степным просторам. Коней сперва выслеживали в подзорные трубы. А когда на заре журавлиные шеи колодцев вздымались вверх и лошади приходили на водопой, конокрады арканили их, даже не спешившись. Тут начинались бешеные скачки, белый пух так и валил с отцветшего ковыля.
Целые версты «добыча», зайдясь от сдавившей ей шею петли, тянула за собой охотника… Наконец, выбившись из сил, конокрад пришпоривал свою лошадь и заставлял ее поравняться с диким скакуном. Тогда погоня кончалась. Пойманная лошадь от усталости сбавляла шаг, подлаживаясь к прирученной, они шли ноздря в ноздрю, и скачки постепенно переходили в прогулку; так дикарь оказывался среди объезженных коней, и те встречали его радостным ржанием.
Эгона весть эта озадачила. Она заставила его прервать охоту и двинуться к восточному краю Карпат, к Валахии. Впрочем, приближался день Ивана Купалы — самое время ворам встретиться, чтобы уговориться об уже начавшихся конных ярмарках.
Вторым заволновался священник. В ночь набега он на виду у всех пировал на свадьбе. Люди дотащили его до дому и оставили на крыльце, где он валялся несколько дней кряду. Так что власти и не брали его в расчет при дознании. Священник полулежал в постели, притворившись больным, и понапрасну сгорал от нетерпения, ожидая Амоашея, который как сообщнику должен был, согласно уговору, отдать ему часть выручки. Конокрад не показывался. Растревожившись, старик призвал к себе Скороамбэ. Тот ответил, что, дескать, не может, занят… Делать нечего. Поп проглотил обиду и стал прикидывать в уме, как быть.
Последним узнал о набеге на конюшню боярин. Перепуганные управляющие сперва замешкались, они надеялись, что сами изловят воров и вернут рысака восвояси. Отправили челобитную в волостное управление, в префектуру, повсюду разослали лазутчиков, собрали отряды… Но вскоре отчаялись: поняли, что все без толку, и послали боярину в Бухарест депешу о том, что случилось.