Прокопий Фомич все чаще рисовал на фанере простенький чертежик — линию, разбитую на двадцать пикетов. Он прикидывал, сколько месяцев осталось до конца работы, и получалось — два с небольшим.
— Вот это номер! — изумлялся он, сидя на корточках перед чертежом, почти касаясь лбом фанеры и пуская вверх дымную струйку. — В марте! Вот это задача! Что же дальше делать будем? Придется за цельную скалу приниматься…
Каждый раз, услышав эту беседу Снарского с самим собой, взрывники начинали возбужденно шептаться:
— Тимофей, ты сколько до обеда сделал?
— Сто два. А вы?
— Сто пятнадцать.
— Дядя Прокоп! Павлик с Гришукой опять дали сто пятнадцать!
— А? — Снарский оборачивается к ним.
— Честное слово! Дядя Прокоп, они сами говорят! Не веришь?
Прокопий Фомич, не отвечая, долго смотрел на ребят, качал головой. Они смущались, начинали тихонько посмеиваться, затевали возню. А дядя Прокоп, совсем присмирев, смотрел, смотрел на них, сидя на корточках, утопив палец в пепле трубки.
Один раз, не выдержав его взгляда, Гришука бросился на Ваську Ивантеева. Тот с хохотом принял его в объятия, придавил, стал мять. Вынырнув из-под его руки, Гришука посмотрел Снарскому в глаза и сказал:
— Дядя Прокоп! Я знаю, о чем ты думаешь. Ты думаешь про нас!
— Я вспомнил, — сказал Прокопий Фомич, медленно поднимаясь, и усмехнулся, — я припомнил, как вы писали свои проценты. Сто пятьдесят, сто тридцать, а хвастовства, обиды на все триста. А теперь вот двести даете — и радуетесь, когда вас перегонят. В чем дело? Может, я не понимаю.
— Это мы, чтобы скорее план кончить! — сказал Гришука.
— Пусть он сделает триста, — маленький Мусакеев спокойно подошел к Гришуке. — Пусть пятьсот. Я ему скажу спасибо.
Тут Гришука неожиданно дал ему подножку и сам же полетел на нары.
— Простой человек. Не хитрый, — сказал Мусакеев смеясь. — Работает хорошо.
Им было весело и просторно в маленькой землянке, где даже повернуться негде — вот нары, а вот уже и стол. Считая взрывы, они не замечали, как убегают дни, один за другим. А дни, между тем, стали длиннее, синева неба гуще, и все ослепительнее были переливы солнца, все теплее становилось спине под этим сияющим весь день горном. Блестящая снежная корка около землянки порозовела, и дядя Прокоп однажды остановил всех около тамбура:
— Кто скажет, что это такое?
— Это от взрывчатки, — сказал Саша.
— Нет, милые. Вы молодые, должны знать. Это простая штука — снежные бактерии ожили. Это самая настоящая весна.
А у Залетова и кладовщицы весна была особенная. Павла теперь только и видели на трассе, где они с послушным Гришукой неизменно давали по две с половиной нормы, или же за столом, перед лампой, поставленной прямо на учебник. Волосы его уже пора было подстричь. Ложился Залетов позже всех, и ночью, когда все спали, можно было услышать его сосредоточенный, суровый шепот.
Каждый вечер к нему подсаживалась Клава и, захватив локтями четверть стола, начинала выписывать в тетрадке столбики цифр. Она строгала бритвой карандаш и сдувала стружки в сторону лампы. Иногда она спрашивала:
— Сколько будет восемнадцать умножить на четырнадцать? Кто скажет? Скорей!
И, конечно, с нар отвечал Васька, и, конечно, ошибался:
— Двести сорок два!
Кладовщица давно уже перестала напевать свое «ту-ру-ру», что-то медленно горело в ней. Как-то утром, когда все одевались, чтобы идти на трассу, Клава невзначай сказала Павлу:
— Залетов, у тебя ватничек на мой рост. Давай поменяемся! Теплее будет — и тебе и мне…
И они тут же обменялись телогрейками.
— Тепло тебе? — спросила Клава.
— Небо и земля! А тебе?
Клава кивнула.
И Васька — он всегда был начеку, — Васька подошел к ней со своей телогрейкой.
— Примерь, может, и моя подойдет. Надевай, не бойся!
А когда Клава примерила громадный ватник, Васька сам надел его и пошел к нарам, поглаживая грудь и спину, оглядываясь на взрывников.
— Теперь и мне будет тепло!
Прокопий Фомич стал замечать в Ваське новую черту. По вечерам, когда взрывники, поужинав, сбивались в «кружок бритья» или «кружок моментального ремонта обуви», Ивантеев начинал вдруг пересаживаться с места на место и все оглядывался, все искал что-то.
И один раз, взяв фонарь, чтобы навестить коня, Снарский остановился у выхода и сказал:
— Ты что, Вася, шапку потерял? Вон она, висит. Пойдем-ка сена Форду принесем.
На снегу, под звездами, Васька, выдирая из стога охапку сена, обернулся к Прокопию Фомичу:
— Дядя Прокоп! Может, меня еще с кем пошлешь. Я опыту уже набрался!
Снарский смотрел в фонарь, регулируя фитиль. Он не ответил Ваське.
— Честное слово. А то она молчит, молчит. А ты знаешь, я какой. Мне поговорить надо. А то я вроде виноват в чем получаюсь. Дядя Прокоп…
— Подумаю, — сказал Прокопий Фомич.
В середине февраля поздно вечером, лежа за занавеской, он услышал в большой землянке шлепки босых ступней по полу.
— Тебе чего? — спросил Залетов. Он, как всегда, сидел за столом.
— Давай-ка отодвинь, Паша, книжечки, — это был голос Васьки — деловой, суховатый. — Давай-ка побеседуем.
Наступила тишина. Пискнуло полено в печке.
— Павлик, — сказал Ивантеев, — хочешь, мы тебе сейчас постановление объявим? Слушай: сего числа февраля четырнадцатого дня…
— Прокурор! — крикнул Тимофей под одеялом.
— Сего числа… — Васька возвысил голос.
— И до конца работ!.. — с дальнего конца нар в тон ему провыл Гришука.
— Правильно. И до конца… взрывник Залетов заступает с Клавой. А Гришука Мухин переходит в часть полковника Ивантеева.
— Ты о чем это?
— Ничего не знаю. Оглашаю постановление. Подписано всей бригадой.
— Можешь обжаловать генерал-директору взрывных работ! — сказал Саша.
Снарский засмеялся, закашлял: «Ох, господи, ну и выдумщики!»
— Слышишь? Генерал утверждает, — сказал Васька.
Прокопий Фомич поджал ноги, отдернул занавеску. Он хотел было спрыгнуть на пол. Рука Насти удержала его за плечо, и тут в слабом отсвете, отраженном стенкой прохода, он увидел голову и плечи Клавы — кладовщица неподвижно сидела на топчане.
И, поскорее задернув занавеску, подпрыгнув несколько раз с боку на бок, Снарский громко объявил:
— Правильно, Вася! Пусть попробует не подчиниться!
Нет, но что же это сделалось с ними! Дядя Прокоп кашлянул и опять повернулся.
— Проша, — шепнула Настя. — Я Павлика сразу поняла. Как она пришла к нам, как села за стол, он сразу заперся в себе. Вроде тебя. Ты тоже все молчал…
— Но ребята каковы! А? Ты думаешь, они сейчас так и заснут? Человеку восемнадцать лет — ты знаешь, что это такое?
Утром Снарский убедился в том, что постановление было принято бригадой всерьез. Взрывники затянули завтрак на целый час. Тимофей, Саша и Мусакеев похвалили лапшу и попросили добавки. А Ивантеев с Гришукой наскоро съели свои порции, сахар — за щеку, лепешку — в карман, надели телогрейки и, на ходу подхватив сумки, затопали по доскам наверх.
— Домовые! — сказал Снарский им вслед. — Саша, закрой дверь.
— Подозрительное бегство! — заметил Мусакеев.
Клава допила свой чай, поднесла ко рту платочек, потом сунула его в рукав и, ожидая приказаний, стала смотреть на дядю Прокопа спокойными ясными глазами. «Не прошибешь!» — подумал Снарский и, прищурясь, официально произнес:
— Я нахожу нужным восстановить прежний порядок. Для пользы дела.
— Непонятно, дядя Прокоп, — Мусакеев тихонько засмеялся в кружку. — Разъясните, пожалуйста.
— Тебе, Клава, придется опять работать с Залетовым. — И Прокопий Фомич с усталым видом протянул ей свой стакан. — Налей мне чайку и отправляйтесь. Чертова вода. Пей, пей ее, и никакого толку. Солей нет…
— Можно идти? — спросила Клава.
Дядя Прокоп кивнул, угрюмо прикусывая сахар.
— Ты готов, Залетов? — спросила она, снимая телогрейку с гвоздя.
— Готов, — Павел спокойно шагнул из-за стола.
— Берите крайний пикет, двухсотый, — сказал Снарский.
Повесив на плечи сумки, они молча вышли, постояли у тамбура — и бегом протопали по крыше землянки. Тимофей, Саша и Мусакеев сорвались с мест, без шапок выбежали в тамбур.
— А ну, не подглядывать! — дядя Прокоп поставил стакан.
Но и сам он не удержался — вышел к ребятам. Все трое взрывников тянулись на цыпочках к окошку.
— Наперегонки бегут! — сказал Саша.
Раздвинув ребят, Прокопий Фомич сердито приник к стеклу. Ярко горел под утренними лучами снег — весь в розовых пятнах. И вдали, ломая блестящую корку, проваливаясь по колено, бежали, барахтались и снова бежали две черные фигуры. Они спрыгнули вниз, на площадку, и тогда Прокопий Фомич выпрямился.
— Ну что? Можно так бежать, когда на тебе сумка?
— Запрещается! — Тимофей вздохнул и опять потянулся к окошку. — Убежали…
В апреле к конторе участка верхом на Форде подъехал Залетов — первый вестник с зимовки. По одному только виду лошади все поняли, что у взрывников дела идут хорошо. Форд растолстел в горах и повеселел. Залетов передал Прасолову записку Снарского и в тот же день уехал в город на экзаменационную сессию.
А Прасолов, как только прочитал эту записку, сразу же застучал кулаком в фанерную стенку — к техникам.
— Полка готова! Собирайтесь к Снарскому! Слыхали? Он еще лишний пикет прихватил!
В первых числах мая, оседлав Форда, начальник сам отправился к Снарскому. Трудно было узнать ущелье. На склонах, его, на площадках, темнели юрты, издалека похожие на копны сена, дымок курился над скалами, и несколько сот колхозников-добровольцев сталкивали под откосы мелкие камни и высыпали из тачек щебень — все, что осталось от гранитных глыб.
На поляне вокруг землянок зеленели все те же травянистые подушечки. Но сейчас была весна, и каждая из них выбросила вверх свой синий цветок на высокой ножке. Прасолов разнуздал коня и отпустил его. Форд поскакал к своей зимней конюшне.
Снарский был в складе. Вместе с Клавой они пересчитывали остаток капсюлей и укладывали их в картонную коробку. Начальник остановился в дверях и кашлянул. Дядя Прокоп поднял голову, встал. Они умолкли оба посреди склада, четыре руки соединились в крепком пожатии.