Желткову это было совсем низачем. У него была невеста с аллергией на любые цветы, он к тому же собирался оставить должность менеджера в своей фирме и перейти на работу в банк, ему уже даже назначили собеседование — ни туда, ни сюда с цветами на голове он явиться никак не мог. Поэтому Желтков сбрил цветы. Бритье было болезненным, а в результате лысина тоже оказалась светло-зеленой. А, проснувшись назавтра, он обнаружил на своей голове новый газон.
Желтков пошел к медузникам с претензиями. Медузники, однако, сказали, что он пришел не по адресу, что цветов они не выращивают, и можете подавать в суд. Тогда Желтков пошел к районному терапевту. Тот чрезвычайно возбудился, заговорил о кандидатской, наконец-то, диссертации и прописал Желткову кучу витаминов, антидепрессантов, а также велел поливать голову корнеукрепляющим препаратом и чем-то против вредителей. Желтков дал терапевту в морду и быстро ушел, пока тот не вызвал милицию.
Вследствие мучительности и бесполезности бритья Желтков купил шляпу. Но пока он покупал шляпу, цветы заметила соседка по лестничной клетке и написала донос в Академию наук. Та, по причине отсутствия собственных научных результатов, отреагировала мгновенно и прислала к Желткову районного терапевта. Терапевт еще раз внимательно оглядел голову, обозвал цветы длинным латинским названием и велел явиться в лабораторию Института цветоводства для проведения опытов. Поскольку Желтков возражал, терапевт дал ему в морду и, хохоча, убежал, пока тот не вызвал милицию. Цветы между тем росли.
Пришел потом к Желткову человек из ДЭЗа, осмотрел, сказал, что цветы какие-то хилые и пообещал прислать чернозема, но не прислал. Вместо этого явились две женщины в оранжевых жилетах, принесли с собой лопату и газонокосилку. Они сразу стали скандалить, требуя показать, где цветник; Желтков дал им сто рублей и они тут же убежали, чтобы не отобрал — недобр был.
С банком все обошлось, хотя при входе в кабинет Желтков был вынужден шляпу снять. Его долго и подробно расспрашивали, потом сказали, чтобы назавтра приходил, но обязательно в галстуке и чтоб ботинки желательно черные, и без шляпы; в графу «Вредные привычки» записали однако: «Цветоводство».
Хуже с невестой. При встрече она поморщилась, а потом расчихалась, хотя шляпу Желтков не снимал. Сказала, чтобы сменил одеколон и в дальнейшем общался с ней только электронно-почтовым способом, но она все еще любит его больше жизни. Желтков еще не видел, чтобы кто-нибудь так не любил жизнь.
Впрочем, оказалось, что все не так уж и плохо, даже и при снятой шляпе к Желткову в банке валом валили клиенты, да и друзья восхищались оригинальностью его прически. Вонь постепенно стала привычной. Желтков стал подолгу вглядываться в зеркало, шляпу купил на два размера больше, а потом и вообще снял — если цветы, так хоть пусть будут нормальные, а не мятые, это уж вообще.
Пришел однажды к Желткову человек лыс, умолял дать ему рецепт выращивания цветов, деньги предлагал огромные, три с половиной тысячи рублей. Желтков расхохотался на это, но рецепт дал, к медузникам послал человека.
Голову стал на всякий случай поливать раз в четыре дня, хотя цветы и так не думали вять. Цветы ему на самом деле не нравились, гнусные какие-то были, вот если бы хризантемы, как-то подумал он. Все стало очень замечательно и тревожно.
А однажды, во время бессонницы, пришло Желткову в голову — а ведь это чудо, что на голове у меня цветы, настоящее чудо, по определению, только почему никто не замечает, что это чудо? И хорошо, что не замечают, ответил он сам себе, ерунда какая-то вместо чуда, цветочки микроскопические, да еще воняют. Вот если бы на сберкнижку кто-нибудь положил мне миллион долларов!
Тут же, с утра, побежал в сберкассу, но миллиона долларов там почему-то не оказалось. Оказалось четырнадцать рублей. Просто безобразие, что за жизнь.
Потом о нем написали в газетах, и это было приятно, но в то же время и обидно — никто не заметил чуда, а просто написали, что вот, мол, есть человек с цветами на голове, и это грозит стать модой нового сезона.
Это и стало модой сезона, люди начали носить парики с цветами, а Желткова из банка уволили, потому что внимание привлекал. К тому же парики не воняли.
Тогда Желтков устроился по знакомству композитором в ипподром, но композиты тоже пахли нехорошо, и Желткову это не нравилось. Пришлось вернуться в банк — вы будете смеяться, но там его даже ждали, что-то там у них разладилось после его увольнения.
Однажды он пришел в некий хоспис, по своим банковским делам, и какой-то старик, умирающий совершенно, вдруг воскликнул: — Смотрите, у этого человека на голове цветы! Это же чудо!
Желтков, убегая, слышал, как старик всхлипывал натужно, только не обратили внимания, кто же примет всерьез всхлипы совершенно умирающего старика?
И тогда Желтков вот что решил, пристально вглядываясь в свое зеркало, повешенное в прихожей: — Лягу.
Владивосток жил по-прежнему, постоянно удивляя публику своими событиями, а рядом с Владивостоком был океан, но даже у океана, такого громадного и величественного, не было цветов на голове, а у Желткова они росли. Вот, ну, скажите, почему именно у Желткова?
Он лег на свой диван, просто роскошный был диван у Желткова, и стал думать про цветы, на голове у него растущие. Он подумал, что он такой единственный на всем свете, и это было приятно. Он даже закрыл глаза, самому себе улыбаясь. Потом сказал вслух: «Все мы единственные на всем свете». И это было так мудро. Потом Желтков сказал: — А пошли вы все к черту! Но некому было идти к черту, никого у Желткова не было к тому времени.
ХОР ТРУБЕЦКОГО
Во Дворец культуры города Ольховцево (это такой крупный центр с населением в 94 тысячи жителей) пришел человек. Он назвался И.О.Глухоуховым и, предъявив подтверждающий документ, сообщил, что является представителем Хора Трубецкого (с ударением на «бе»). Сообщил также, что сам хор находится поблизости и хотел бы выступить сегодня вечером с единственным эксклюзивным концертом на сцене Дворца. — Трубецкого? — переспросил директор Дворца Николай Дмитриевич Посадский, к которому пришел И.О.Глухоухов. — Самого Михаила Трубецкого?
И.О.Глухоухов замялся и добавил только, что они здесь проездом, случайно и всего на один день, но запасные афиши у них с собой есть. Николай Дмитриевич было засомневался — с чего бы это знаменитому на весь мир хору устраивать концерт пусть и в крупном центре, но все-таки не только не областного, но даже и не районного значения. Да и вид у представителя назвать соответствующим было трудно, какой-то помятый был у него вид, а глаза смотрели затравленно. Но тут в дело вступила дама, сопровождающая Глухоухова, крупная, напористая такая, напоминающая видом одну из знаменитых характерных киноактрис советского периода Фаину Георгиевну Раневскую — собственно, за Фаину Георгиевну директор ее и принял.
— А вы не сомневайтеся! — сказала она угрожающе. — Это вам хор самого Трубецкого, из самой Москвы приехали, вас потом на руках носить будут за такой хор. Вы только насчет билетов распорядитеся, и зала чтобы была. И гостиница. А насчет остального, так оно у нас все с собой.
— Э-э-э… — сказал директор.
— Сообщ… помощница моя, — объяснил Глухоухов, махнув рукой в сторону дамы. — Фаина… м-м… Глухоухова.
— От так! — радостно подтвердила дама.
— Супружница ваша? — спросил директор и ехидно при этом хихикнул, хотя, по совести, тут и представить себе невозможно, с чего бы это ему ехидничать по вопросам семьи и брака — так потом себе и не представил никто.
— Фея моя, — без особой радости поправил директора Глухоухов, чем еще больше укрепил того в убеждении, что супружница.
Тут надо бы кое-что объяснить. Знаменитый на весь мир Хор Михаила Турецкого в данном рассказе не фигурирует, а вся путаница произошла из-за некоторой отсталости Николая Дмитриевича в вопросах культуры. Он, как это у нас, деятелей культуры, порой случается, что то где-то слышал, но уже забыл, что, где и как оно правильно называется. Может быть, ничего такого и не случилось бы, если бы в названии хора, представителем которого назвался И.О.Глухоухов, не было ударения на слог «бе».
Правда, сам Николай Дмитриевич был другого о себе мнения в смысле тезиса об отсталости. Он считал себя человеком искусства, личностью возвышенной и непозволительно угнетенной; беспомощность свою в вопросах практических считал недостатком, но из тех недостатков, что представляют собой продолжение наших достоинств; достоинств за собой числил немеренно; в вопросах же искусств позиционировал себя главным городским экспертом, высшей в этом деле инстанцией; был без одного уха.
Если б не это ухо, то фигура вышла бы абсолютно стандартная, что для центра, что для провинции — просто даже неинтересная. Но ухо меняло всё.
Оставим за пределами рассказа трагическую историю потери этого отнюдь не главного органа головы, а также и то, каким образом достался Николаю Дмитриевичу роскошный протез, прикрепляемый к культе тремя золотыми застежками, какими, например, к мочкам крепятся серьги. Так или иначе, все о протезе знали и во Дворец культуры ходили иногда только затем, чтоб издали на изделие посмотреть. Николай Дмитриевич таким просмотрам не сопротивлялся и даже сам выходил во время мероприятий в фойе, вроде чтоб прогуляться, проверить, все ли в порядке, а на самом деле, чтоб и себя показать тоже. Протез у него, к сожалению, был, что называется, с чужой головы и потому чуть больше другого, живого уха, но это совсем не удручало Николая Дмитриевича, даже наоборот.
Если кто-нибудь иногда нечаянно касался директорского протеза, то всегда поражался твердости и холодности предмета, хотя на самом деле ничего поразительного тут нет; впрочем, Николай Дмитриевич всеми силами старался подобных прикосновений избегать. Показать протез, считал он, это часть рекламной кампании, всегда очень удачной, а вот позволить дотронуться — тут уж извините, тут уже вторжение на частную территорию.