показалось.
Саму Фаину к Ивану Глухоухову не пускают, потому что не закончилось следствие — Фаина очень этому огорчается, а Глухоухов наоборот. Он от нее отдыхает, набирается сил для ее новых пакостей, поскольку, говорят, скоро эта лафа закончится и его выпустят на свободу.
Потому что никаких обвинений ему пока не предъявлено, и вряд ли они предъявлены будут — крупные люди, пострадавшие от Хора Трубецкого, уже выздоровели, успокоились и вспоминают о тех временах, когда их донимала музыка, не столько с неудовольствием, сколько с неудовольствием ностальгическим. Так что сидит он в качестве основного свидетеля. А что он скажет? Он и так уже все сказал, и ему ни в чем не поверили. У него даже не смогли отнять деньги, найденные при нем, громадную кучу денег — но нет такого закона, чтоб просто так взять и отнять деньги у человека, против которого даже обвинения никакого не выдвинуто. Может, скоро будет, а пока нет.
Так что сидит он сейчас в предзаке, докатывает, как тот сыр в масле, свои последние счастливые денечки без феи, рассказывает братве о своих немыслимых приключениях, и ему верят — братва и не такому поверит.
Немножко хуже сложились дела у Николая Дмитриевича Посадского. Ему пришлось пережить очень неприятные дни — его уволили, на него завели уголовное дело, а Первое Лицо самолично оторвало ему ушной протез и на глазах у бедняги ботинками растоптало. Так что ходит он сейчас вообще без правого уха, прическу себе особую на голове соорудил, чтоб культи не было видно, но все же видят! Последнее время дела у него стали налаживаться. В самый тяжелый момент позвонила ему Фаина и, добрая душа, сделала ему протекцию к Ухоглухову, чтоб только через Николая Дмитриевича жители города Ольховцево могли с тем человечком связываться на предмет отворот сделать. Денег на этом деле Николай Дмитриевич приобрел и восстановил всеобщее уважение. Опять же в должности восстановлен, и Дворец ему отремонтировали так, что я тебе дам! Правда, вот зовут его теперь не иначе, как Одноухий.
Тяжелее всех пришлось Нектову. Он это сразу понял, через несколько дней после того, как отдал Глухоухову свой Хор Трубецкого, да еще деньги за это заплатил таким оригинальным манером.
Пошла с тех пор у Нектова непись — ну, не получается у него писать стихи под музыку песен, и что ты будешь делать. То есть пишется, конечно, куда деваться, жить-то на что-то надо, и пока берут — может, по старой памяти, а может, потому что в современную песню и такое годится. Но он-то сам понимает, что полная ерунда, и страдает от этого, и занимается алкогольной интоксикацией.
Сначала-то думал — ну, непись и непись, вся моя жизнь, считай, сплошная непись была, и ничего, но потом заподозрил, что это как-то связано с хором. Тик тиком, отрыжка отрыжкой, а может, как раз его для настоящих вдохновений и не хватало. Правда, у Нектова, если признаться, настоящих-то вдохновений почти никогда и не было. Но все равно.
А тут еще пошли разговоры об этом хоре, да еще под тем же названием, которое он сам же ему и дал, и такой ажиотаж вокруг того хора, а он, Нектов, получается, что вроде как бы и ни при чем. А тут еще гениальной отрыжкой его назвали — так это ж моя отрыжка! Моя, Не-ктова по фамилии! Я ему название дал, мой мозг эти песни создал, пусть даже и без моего прямого участия!
Так ему и поверили. «Твоему мозгу, Нектов, — сказали Нектову, — только стишата для песенок ляпать, да и то не для всякой песенки, ты бы лучше свой мозг проветрил и хотя бы день не попил».
Плачет Нектов.
А в самые черные дни раздается вдруг у него в квартире телефонный звонок, и в трубке слышится родной голос:
— Ой, ладно, успокойтеся, не плачьте вы так уже ж, мне же ж больно. Ведь вы же ж, какой-никакой, а все же ж таки мужчина. Что сделано, то сделано, назад ходу нету, а вот вы лучше послушайте.
Нектов, сморкаясь и подпрыгивая от нетерпения, включает стереосистему, к которой уже давно подсоединен его телефон, включает ее на полную громкость, потому что знает он, знает, будет слышно не очень, и бегом бросается в кресло, и часами, часами слушает милые сердцу звуки:
— Триииистэ, трииииистэ, ха-ха-ха-ха-ха, ууууууууууууна мэханика.
ШАРЛАТАН
Собрание было подготовлено со всей тщательностью и никаких неожиданностей не предвещало. Председатель лично переговорил с каждым членом общества, а незаинтересованных приглашал на дом. Переговоры не велись только с Пышкиным.
Пришли все десятка два феноменов плюс восемь незаинтересованных товарищей, скромно занявших места позади.
— Мы ему верили, — говорил председатель. — Он пришел к нам, он был ничем, его все считали за сумасшедшего, но мы его взяли и сказали ему: «Давай, Пышкин, совершенствуй свои способности, а мы чем можем поможем». Хотя отбор у нас строгий, телепатов только самых сильных берем, да что телепатов, телекинетиков и то не каждого принимаем. Я уж не говорю о ясновидцах, этих мы проверяем по сто раз. Иначе нельзя, против нас академическая наука, им только дай поймать нас на нечистом опыте — съедят! И тем самым отсрочат прогресс человечества еще на сотню лет.
Председатель был не столько толстым, сколько квадратным, говорил густо и с нажимом. Он умел возбуждать в людях некое сильное чувство, даже не поймешь, какое именно — уважение, страх или энтузиазм. Его любили и сплетничали о нем с симпатией. Арнольд же Пышкин, сидящий особо, сбоку от председательского стола, был щуплый человечек с виноватым и в то же время вызывающим, даже каким-то склочным выражением лица. Он беспокойно ерзал на стуле, оглядывался, порывался что-то сказать, но молчал.
Председатель продолжал:
— Не успел он у нас прижиться, атмосферу прочувствовать, как начал устраивать склоки. Я не буду говорить о помоях, которыми он всех нас, здесь сидящих, систематически поливал. Мы ему и жулики, мы и воры, легковерных обманываем, настоящих феноменов затираем, фокусами пробавляемся. Вот такие слова он нам говорил. Тут возникает вопрос. А кто он, собственно. говоря, такой, этот Пышкин? Что он, собственно говоря, умеет?
Председатель сделал эффектную паузу.
— Вот именно, что? — выкрикнул с места один из незаинтересованных, внештатный корреспондент местной газеты.
— Он выращивает цветы.
— Цветы?
Председатель благожелательно кивнул.
— Может, он их как-нибудь по-особому выращивает, товарищи? Скажу прямо — не знаю.
— Что-о-о?! — взвыл Пышкин. — То есть как это не знаете?
— Вот так, товарищ Пышкин. Не знаю, и все. — Председатель развел руками. — Цветы, правда, красивые, спору нет. И пахнут, я проверял. Пышкин утверждает, что он их пассами выращивает, за считанные секунды. Но опять-таки вопрос.
Кто-нибудь видел, как он это делает?
— Господи, да что вы, в самом деле…
— Ты про бога нам брось, Пышкин, ты лучше сам не плошай. — При этих словах председатель не то чтобы улыбнулся, но просветлел лицом. Он любил шутку. — Ты лучше скажи нам, кто видел.
Пышкин стремительно вскочил со стула.
— Как это кто? Многие видели. И вы тоже.
Председатель с отвращением посмотрел на Пышкина.
— Где же это я видел такое?
— Да что вы, честное слово! Помните, когда я записывался…
— Я горшок видел и в нем цветок, это правильно. Только при мне он не рос.
— Да рос же, вы забыли, наверное.
— Нет, Пышкин, нет, — сочувственно произнес председатель. — Кто-то из нас врет, и я догадываюсь кто. И люди догадываются. И товарищи незаинтересованные тоже догадаются, если посмотрят тебе в лицо.
Товарищи незаинтересованные без особой симпатии поглядели на Пышкина. Его лицо не открывало ничего приятного глазу. Оно было вороватым и крайне подозрительным.
— Может быть, еще кто-нибудь видел? — соболезнующе спросил председатель. — Ты вспомни, постарайся, а то вдруг я ошибся и напрасно тебя обвиняю.
— Н-ну, я же многим показывал, — замялся Пышкин. — Хотя бы этому…
Протопопову… телепату…
Пышкин, — совсем вкрадчиво просил председатель, — ты специально вспоминаешь тех, кто не смог сегодня присутствовать по болезни?
— Странно. Я ж его днем видел. И не скажешь, что больной.
— Очень странно, очень. Еще кого-нибудь вспомнишь?
— Оловьяненко тоже видел, — сказал Пышкин упавшим голосом. — Веня! Скажи им.
Оловьяненко, длинный задумчивый украинец, медленно встал.
— А шо я могу сказать, Алик? Шо я такого бачив?
— Веня! — прошептал вконец завравшийся Пышкин.
— Шо Веня, шо Веня? — в сердцах сказал Оловьяненко. — Ото сам кашу заварив, а потом — Веня.
Все слышали? — спросил председатель, нарушая неприятную тишину. Один из незаинтересованных досадливо крякнул:
— Эх, чего время тратим? Будто сами выгнать не могли.
— Не могли, дорогой товарищ, никак не могли. История, сами видите, неприглядная, и мы не вправе допустить, чтобы тень сомнения…
— Постойте, вспомнил! — бесцеремонно перебил его Пышкин. — Я же выступал в Доме Облмежмехпоставки, разве забыли?
— Во-от! — радостно подхватил председатель. — Вот мы и добрались до того самого места! Досюда, товарищи незаинтересованные, была одна поэзия, а сейчас начинается проза жизни. Начинаются, мягко говоря, неприглядные факты, из-за которых мы это собрание и собрали. Если раньше были только сомнения в способностях товарища Пышкина и его моральной чистоплотности, то теперь у нас появились факты.
Зал сдержанно загудел. Это было на редкость дисциплинированное собрание, несмотря на то, что феномены люди возбудимые и, что скрывать, не всегда могут держать себя в рамках. Но сегодня они сидели с озабоченными лицами, редко проявляли свои чувства и вообще вели себя так, будто они не на собрании, а в трамвае. Какая-то странность в их лицах имела место; видимо, это печать, которую природа накладывает на людей с паранормальными способностями.
— Тут Пышкин твердил нам о вечере в Облмежмехпоставке, где он якобы выращивал цветок своими пресловутыми пассами. И все мы видели, как цветок рос.