Повести — страница 25 из 36

— Да, — прошептал Пушкин, — похоже на Радищева!

Жанно знал от родителей, что Радищев писатель тайный. Он написал книгу, полную «возмутительных мыслей», — хотел, чтоб мужиков освободили от власти помещиков! Книга эта была запрещена. О ней говорили только шёпотом.

— Ты видел книгу Радищева?

— Не шуми… Есть у дяденьки моего Василья Львовича. Переписано от руки.

— И тебе Василий Львович позволил её читать?

— Да нет, — неопределённо сказал Пушкин, — не то что позволил… Но шкап его не запирается…

— И ты всё прочитал?

— Не всё. Почерк неразборчивый.

Удивительный мальчик был этот Саша Пушкин! Он читал всё, что находил в незапертых шкапах своих родственников! Даже учёный Кюхля ему завидовал!

Для Жанно всё это было гораздо интереснее, чем словесные науки. Его больше занимали идеи, чем стихи. А идей у Куницына было много, и он их очень хорошо и понятно излагал.

— Сохранение свободы есть общая цель всех людей, — говорил Куницын. — Кто нарушает свободу другого, тот поступает противу его природы…

— Видишь? — шепнул Жанно. — А Пилецкий вчерась молвил на прогулке, что свобода есть бесчинство и вред, наносимый другим.

Пушкин пожал плечами.

— Я свободный человек, — сказал он по-французски, — и до других мне дела нет.

— Да что ты всё про себя? — проворчал Жанно.

Удивительный мальчик был этот Саша Пушкин! Казалось, он никого не уважает. Жанно с ним постоянно спорил, но всё-таки не мог без него обойтись. Было что-то в Пушкине необыкновенно привлекательное — не то светлая улыбка, не то прямая душа, не то открытый нрав. Разговаривая с лицейскими, он всегда смотрел прямо в глаза собеседнику, не то что Горчаков, который глядел поверх головы, или Корф, который всегда посматривал по сторонам…

Да вот ещё Вольховский… Тот был мальчик чудаковатый. Он не хотел спать на мягкой постели и с первых же дней в Лицее велел всё мягкое с кровати снять. Он постоянно носил в руках две тяжёлые книги.

— Для упражнения терпения, — говорил он.

Упражнения Вольховского доходили до того, что он читал стихи, засунув в рот два камешка.

— Древний оратор Демосфен, — сообщил он, — поучал, что сие есть лучший способ научиться говорить понятно.

Когда Вольховский однажды отказался надеть шинель, выходя на мороз, Кюхля пришёл в восторг.

— Да это подлинный Суворов! — воскликнул он.

С тех пор Володю Вольховского прозвали «Суворчиком». И никто не удивлялся, когда он садился на стул верхом, лицом к спинке.

— Это он учится сидеть на коне, — объяснял Кюхля, — и несомненно будет великим полководцем.

В «компанию» Жанно входил ещё Ваня Малиновский, сын директора.

Малиновский был старше всех лицейских — ему было уже шестнадцать лет. В Лицее его звали «казаком» за буйный нрав. Он постоянно состоял в ссоре то с Кюхлей, то с Дельвигом, то с Яковлевым. Получая плохую отметку, он усаживался, сердито хлопая доской конторки. В драки он вступал редко, но обижался мгновенно, даже если его случайно толкнули под локоть при разборке шинелей. Впрочем, мирился он так же быстро, как ссорился.

— Ты сегодня в ссоре с Кюхлей? — спрашивал его Жанно.

— С утра помирился, — отвечал Малиновский.

— А с Дельвигом?

— С Дельвигом? Я нынче с ним ещё не ссорился!

— Вот и не ссорься. А то к вечеру придётся вас мирить.

Малиновский начинал смеяться:

— Ах ты, Жанно! Да ты всем приятель!

— Ну, не всем… Но это скучно каждый день бешеных мирить!

Жанно и в самом деле никогда ни с кем не ссорился. Да с ним и поссориться было трудно. Он всегда был спокоен и рассудителен. В бурном лицейском обществе на этого плечистого, крепкого, ясноглазого мальчика смотрели как на судью. Даже неугомонный Кюхля затихал в его присутствии.

— Пущин со всеми в дружбе, — замечал Малиновский.

— Пущин вполне порядочный человек, — подтверждал Дельвиг.

— Жанно — прелесть, — добавлял Пушкин.

Ежедневно после чая в большой зал медлительной, тяжёлой походкой входил директор Малиновский. Гомон утихал, мальчики собирались вокруг директора. Сначала лицейские боялись этого сутулого, насупленного человека. Потом они осмелели. Директор никогда не кричал и не сердился. Он выслушивал любого мальчика и отвечал ему тихо, глядя вдаль, как будто сам с собой беседовал.

— Россия ждёт вас, — говорил он. — Не балованные дети ей надобны, а люди сильные духом и мыслью. Присмотритесь к наукам, коим учат вас в сем заведении…

— Позвольте спросить, — выпалил Кюхельбекер, — являются ли поклоны частью наук?

Директор посмотрел на него внимательно.

— Я знаю ваше мнение о сем предмете, сударь, — сказал он, — но суть не в поклонах, а в том, чтоб, кланяясь ради вежливости, не становиться притом рабом. Ибо раб не может быть гражданином!

На следующий день Корф, посмеиваясь, сказал Кюхле:

— Гордись, директор назвал тебя «сударем»!

— И это всё, что ты заметил? — неожиданно вспыхнул Жанно.

— Я ещё заметил, что говорит он по-французски, как семинарист.

— Он и по-русски-то говорит мудрёно, — рассудительно ответил Жанно, — но суть слов его в том, что мы не должны быть рабами.

— Не понимаю, зачем нам об этом знать, — презрительно промолвил Корф, — уж мы, конечно, не рабы…

— Однако рабами владеем, — возразил Кюхля, — а это ведь почти одно и то же!

Корф, прищурившись, посмотрел сначала на Кюхлю, а потом на Жанно, фыркнул и отошёл в сторону.

— Спасибо, Пущин, за то, что поддержал меня, — горячо сказал Вильгельм, — ты преотличный малый!

…Так и жил Жанно в Лицее среди тридцати мальчиков. И постепенно перестал тосковать по дому. Он не жалел уже об играх, о книгах, о своей детской, о прогулках в Летнем саду.

Гуляя с лицейскими по аллеям Царского Села, под сводом засыпанных снегом ветвей, он увидел в небе комету. Пушкин посмотрел на неё и нахмурился.

— Говорят, это дурной знак, — сказал он.

— Кто знает? — отвечал Жанно. — А может быть, это знак надежды.

ГРОЗА ДВЕНАДЦАТОГО ГОДА

Настало лето. Те из лицейских, у кого родители жили в Царском Селе, находились в отпуске. Остальные оставались в Лицее и занимались повторением пройденного.

В будний день лицейские сидели в классе и с унылыми лицами бубнили наизусть по-латыни «исключения из второго склонения»: «Итер-тубер-вер-кадавер, цицер-пипер-эт-папавер»… В класс неслышными шагами вошёл Пилецкий и сделал знак Пущину.

— Дядюшка ваш ждёт вас в зале.

Дядя Рябинин ходил по залу, заложив руки за спину. Он едва поздоровался с племянником и сразу же заговорил не по-французски, как обычно, а по-русски:

— Дорогой Жанно, батюшка ваш поручил мне поведать вам новость чрезвычайную! Неприятель вступил в пределы наши!

— Наполеон? — воскликнул Жанно.

— Увы, Наполеон… Враг рода человеческого!

— Что же делать?!

— Вам спокойно и с надеждой оставаться в Лицее. Батюшка ваш назначен командовать флотом гребным на Неве. Более ездить сюда я не буду, ибо сам намереваюсь примкнуть к ополчению. Да благословит вас бог, и прощайте! Да… Скажите Пушкину, что видел я на Невском проспекте дядю его Василия Львовича, каковой также шлёт благословение племяннику и просит его в сей грозный час не расставаться с музами.

— Это стихи сочинять? — удивился Жанно.

— Кажись, так, — сказал дядя Рябинин. Он поцеловал Жанно в лоб и уехал.

Жанно не успел вернуться в класс, как вдали заиграла труба и донёсся топот копыт. По улице соседней Софии проскакал рысью гусарский эскадрон.

Жанно вернулся в класс и шёпотом передал Пушкину новости. Пушкин побледнел и поднял брови.

— Не расставаться с музами? Когда отечеству грозит опасность?

Жанно не успел ответить. Пилецкий поднялся на кафедру и, не сказав ни слова о войне, объявил молитву за царя. Лицеисты встали и с недоуменными лицами прослушали молитву.

Вечером в большом зале царский манифест о войне прочитал сам директор. Затем он сказал несколько слов о том, как терпеливо и достойно должны вести себя лицейские юноши во время войны.

Наполеон шёл на Москву.

Родственники теперь приезжали в Лицей редко. К Кюхле явился его двоюродный брат — офицер. Он был в походной форме и пробыл всего полчаса — его полк уходил на войну. После его отъезда Кюхля вывесил в своей комнате портрет командующего генерала Барклая, который приходился ему дальним родственником. К Пущину дважды приезжала тётка.

К Пушкину никто не приезжал.

По воскресеньям в большом зале Кошанский читал известия о войне. Запинаясь, произносил он непривычные названия белорусских городков: Минск, Витебск, Бобруйск… По приказанию Кошанского Федя Матюшкин находил и отмечал эти места на карте.

Иногда Кошанского заменял Куницын. Лицо у него было ещё более нервным, чем в прошлом году, углы рта дёргались. Он рассказывал про войну, не глядя на карту.

— Каждый из нас, господа, незримо присутствует духом на полях сражений, — говорил он, — ибо у кого из нас нет родичей в войске?..

— У меня кузен в армии, — гордо объявил Кюхельбекер.

Кругом раздались голоса: у кого были на войне братья, у кого отцы, у кого дяди. Один Пушкин потупился — у него не было в войсках ни одного близкого родственника.

Куницын это заметил.

— Не о родственниках говорю я, — сказал он, — а обо всём народе русском. Ибо народ сей есть подлинный герой! Подобно древним римлянам, даст он скорее руку себе отрубить, чем покорится завоевателю. Не печальтесь, Пушкин, а гордитесь тем, что и вы к сему народу принадлежите!

Однажды лицейским разрешили выйти на дорогу, по которой шагали на войну гвардейские полки. Пилецкий отказался идти. Он считал, что это нарушает лицейский порядок. Однако директор позволил выйти под начальством Чирикандуса.

Лицейские собрались кучкой на холме. Внизу, у самой дороги, стояли жители Софии. Там был и Панька.

Панька находился там недаром: шёл полк, в котором служил брат Николай.

Сначала послышалась дробь барабанов. Потом показалось облако пыли. Прошли барабанщики, за ними заблестели штыки.