Повести — страница 29 из 36

— Я, конечно, пил ром не раз, — хвастливо сказал Дельвиг, — но этот какой-то особенный…

Пущину почему-то казалось, что его собственный голос выходит из затылка. Он нисколько не удивлялся тому, что в комнате появились новые лица и среди них лицеист Тырков. Жанно просил только говорить потише и, сохрани господи, никому не сказывать, что ром принёс дядька Фома, потому что это тайна.

— Братья по чаше! — возгласил Пушкин. — Поклянёмся никогда и никому слова не молвить о нашем возлиянии и о Фоме!

Все поклялись, держа в одной руке бокал, а другую положив на грудь.

Выпили ещё за Лицей, потом за дружбу вечную, потом за веселье. Жанно никак не мог понять, сколько людей в комнате. То ему казалось, что Пушкиных двое, то, что Тырков исчез.

Тырков и в самом деле исчез. Ему стало плохо. Он вышел в коридор и стал продвигаться к своей комнате самым странным образом — отталкиваясь то от одной стены, то от другой. Вдруг он увидел впереди какую-то фигуру, которую принял за Кюхельбекера.

— Дружище, вот славно-то! — сказал он громко. — Доведи меня, пожалуйста, до моей каморки, а то я никак не найду, куда она, к чёрту, запропастилась!

И он дружески обнял «Кюхельбекера».

— Господин Тырков, как вы смеете? — неожиданно проговорил встречный хриплым басом. — Да вы пьяны, сударь мой!

Это был инспектор Фролов.

— Извольте отвечать: кто напоил вас?

— Милейший человек, — слабым голосом отвечал Тырков, — дядька Фома…

Голос Фролова услышали «братья по чаше», и первым опомнился Пущин.

— Господа, бутылку и бокалы в окно, — скомандовал он, — барабан идёт!

Бутылка и бокалы полетели в окно, вазу спрятали под кровать. Но лужи на полу и самовар на столе остались. В этот момент дверь распахнулась, и в ней показался объёмистый живот инспектора.

— Отлично-с! — прохрипел он. — Воспитанники императорского Лицея завели у себя кабак! Я ещё понимаю, Пушкин… но вы, Пущин! Малиновский! Господин Дельвиг, соизвольте немедля встать с кровати! Ага! Что это на полу?

Фролов понюхал.

— Ром-с! Кто доставил сию гадость в Лицей?

Все молчали.

— Не желаете признаваться? Смирно! Я знаю, кто ром доставал! Фома! Потрудитесь всё прибрать и разойтись по комнатам!

— Это Тырков спьяну сболтнул, — пробормотал Пущин.

— Что изволите шептать? Назовите зачинщиков!

— Я зачинщик, — сказал Пущин.

— Не верю! Заговорщики! Потаённый зловредный кружок! Обо всём доложу начальникам. Будет вам всем на орехи, а с Фомой особенный разговор! Марш!

«Братья по чаше» разошлись. На следующий день Пущин, Пушкин и Малиновский явились к временному директору и во всём повинились. О дядьке Фоме ни слова не было сказано, да о нём и не спрашивали. Через две недели приехал министр (на этот раз он был без ленты и орденов) и в зале, при всех воспитанниках и профессорах, объявил троим зачинщикам строгий выговор.

— Не могу изъяснить, — добавил он, — сколь вреден и возмутителен сей поступок в среде юношества благородного. Мысль моя отказывается поверить, что потомки знатнейших фамилий распивали спиртные напитки и шумели по образу грубого простонародья! Конференция Лицея справедливо постановила: зачинщикам две недели при утренней и вечерней молитве стоять на коленях, за столом занимать последние места, а имена их да будут занесены в чёрную книгу.

— Я на всё согласен, — сказал Жанно Пушкину после отъезда министра. — Но знаешь ли ты, что дядька Фома уволен?

Пушкин потемнел.

— Виноваты мы, — сказал он.

— И я так думаю. Соберём все деньги, которые из дому нам посылают, и отдадим Фоме. У него детей шесть человек.

Так и сделали.

Обезьяна-Яковлев после этого пустил в ход новые строчки «национальных песен».

Ребята напилися ромом,

За то Фому прогнали с громом…

Пушкин заболел. Доктор Пешель определил, что у него «фебрис», по-русски — «трясучка».

— Горячка, — поправил его Илличевский.

У Пушкина была высокая температура. Он лежал в госпитале на втором этаже, жевал лакрицу, глотал лавровишневые капли и по ночам бредил.

Сначала не пускали к нему никого. Но дней через десять стали пускать по одному, по двое. Сходили в госпиталь Горчаков, Дельвиг, Кюхельбекер. Жанно побывал с Кюхельбекером, но Пушкин был ещё слаб, а Вильгельм не дал никому слова сказать и читал битый час свои стихи, пока больной не заснул. Наконец Пушкин прислал приглашение всем и велел передать, что будет читать новую поэму, которая всех касается.

После вечернего чая лицеисты пошли в госпиталь вместе с Чирикандусом. Пушкин сидел на кровати, поджав ноги калачиком. Лицо у него было загадочное.

— Я передумал, — объявил он, — поэма ещё не готова!

Раздался негодующий хор, и больше всех волновался Кюхля.

— Коли так, не стоило и звать, — говорил он, — у тебя, Александр, вечно на уме путаница! Не желаешь поэму читать, так я свои стихи прочту…

Шум усилился. Дельвиг заявил, что если стихи будет читать Кюхля, то дело затянется до утра. Пушкин с удовольствием поглядывал на всех и помалкивал. Наконец он вытащил из-под подушки исписанный лист, опёрся локтем о столик и стал читать так, как читал всегда, — с усмешкой, едва раскрывая рот, останавливаясь и поправляясь, как будто читал не стихи, а письмо домашним.

Поэма называлась «Пирующие студенты».

Друзья, досужный час настал,

Всё тихо, всё в покое…

— Да это Жуковский! — воскликнул Вильгельм. — «На поле бранном тишина, огни между шатрами»…[21]

— Вильгельм, — в сердцах сказал Пушкин, — ежели ты подражаешь Гомеру, значит ли это, что ты Гомер?

— Он более, чем Гомер, — не удержался Илличевский, — он успешный подражатель всей древней поэзии…

— Хватит! — крикнул Пушкин, хлопнув листом по столу. — Никому я не подражаю! Прошу слушать да понимать!

И он продолжал спокойно читать.

Чем дальше он читал, тем больше посмеивались слушатели. Не все были названы по имени, но в каждой строфе угадывался знакомый.

Про Дельвига было сказано: «Дай руку, Дельвиг, что ты спишь? Проснись, ленивец сонный»…

Далее Жанно услышал:

Товарищ милый, друг прямой,

Тряхнём рукою руку…

— Это ты, — шепнул ему Малиновский.

— Да я ли?

Не в первый раз мы вместе пьём,

Нередко и бранимся,

Но чашу дружества нальём

И тотчас помиримся…

— Да, точно я, — сказал Жанно.

Далее было сказано и про Яковлева, и про Малиновского. Кюхельбекер слушал внимательно, приложив ладонь к уху.

— Братцы, не шумите, — говорил он. — Вот истинная поэзия!

Пушкин подошёл к концу:

Писатель, за свои грехи,

Ты с виду всех трезвее.

Вильгельм, прочти свои стихи,

Чтоб мне заснуть скорее.

Раздался хохот, шум и гром. «Тьфу!» — искренне произнёс Кюхля, но докончить ему не дали, потому что лицейские атаковали бедного Вильгельма, опрокинули его на кровать и стали тормошить. Над этим адом возвышался Пушкин в ночной рубашке. Он размахивал бумагой, а позади него хлопотал Чирикандус, которому не скоро удалось установить порядок.

— Да ну вас совсем, братцы, — сказал Кюхля, еле отдышавшись, — вы не студенты, а форменные скоты!

С тех пор лицейские стали называть друг друга «скотобратцами».

Исключение было сделано только для одного Мясоедова-Мясожорова, который получил звание «ослобратца».

Пушкин скоро выздоровел. Но теперь было не до пиров. В начале 1815 года предстоял экзамен.

Илличевский по секрету сообщил известие: на экзамене будет сам великий поэт Гаврила Романович Державин.

ПРЕКРАСНЫЙ ЦАРСКОСЕЛЬСКИЙ САД

Панька скучал.

Среди мальчишек Царского Села он считался слишком учёным, и с ним не очень-то охотно водили компанию. Отец его был человек суровый. Он не позволял сыну бегать с сыновьями дворцовых конюхов, поваров и лакеев.

— Что они знают? — говорил он. — Только спину гнуть! Мы не простые слуги, мы умельцы.

И в самом деле, в дворцовом управлении садов и парков, которым заведовал генерал Захаржевский, отец Паньки считался садовником не хуже выписанных из-за границы француза и англичанина.

Француз добивался стройности и «регулярности» — проводил аллеи по линейке, подстригал деревья в виде шаров и пирамид и ставил фонтаны шеренгами, как строй конной гвардии. Англичанин, наоборот, сажал густые рощи с путаными тропинками, пускал через них ручейки с водопадами и растил на лужайках высокую траву, «как надлежит в нерегулярной природе».

Генерал Захаржевский во всём старался угодить императору. Но у императора вкус был изменчивый — то ему нравился «регулярный» строй деревьев и статуй, то «нерегулярные» рощицы и ручьи. Вообще император был человек избалованный и капризный.

— Не наше дело рассуждать, — грустно говорил Панькин отец, — нынче так сажай, завтра этак. Его высочество Михаил Павлович давеча хлыстом розовые кусты посекли. Стало быть, царский брат изволили быть во гневе…

Панькин отец гордился своими розами, особенно махровыми, которые приятно пахнут ранней весной. Но розы были не в моде. В моде были нарциссы и лилии, которые тогда называли «лилеями». Оранжерейные «лилеи» часто требовали к царскому столу зимой.

Отец обучал Паньку своему ремеслу. Но Панька и тут скучал. Он не хотел быть садовником.

Брат Николай вернулся из похода невредимым. Он рассказывал про то, как живут немцы и французы и Как победоносная российская армия освободила их от Наполеона, которого Николай называл «тираном».

Слово «тиран» Николай слышал от господ офицеров и знал, что «тиран» — это царь бессовестный.

Много вёрст прошагал Николай с солдатским ранцем на спине. Видел он зелёные поля и голубые реки, разрушенные города и сожжённые сёла, слышал гром пушек и грохот залпов и мог по звуку угадать, куда упадёт ядро. Видел он и плачущих вдов, и смеющихся девушек, которые бросали цветы под ноги освободителям. Паньке хотелось всё это повидать, но судьба его складывалась совсем по-другому — сажать кусты и цветы и снимать шапку перед гуляющими придворными.