Повести — страница 34 из 80

сену Лумону, и сделайте-ка вы вот то-то. И оказалось вскоре, что зовет капитан их всех уже по именам, а порой так даже прибавит слово «братец». И они его бояться перестали и тоже погодя какое-то время такой смелости набрались, что, невзирая на его офицерский шарф, стали даже сомнение проявлять: а для ча здесь опять глубину мерить, когда с полгода назад все точнехонько вымерено? И для ча тебе-то самому, ваше благородие, фарватер стеречь, в рассуждении того, что глубинность дна никуда деться не может, если на нее сверху земли не сыпать, а кто ж ее тут сыпать начнет? И, плывя от одного островка к другому, Экгов нет-нет да и чесал у себя в офицерском затылке: правильно ведь говорят, черти. И вместо того чтобы им линьков за рассуждения, он только ногой топнет да кулак под нос подставит очередному лоцману и плывет себе на другой островок, а по дороге опять в затылке чешет: ну не дурацкое ли дело — проверять, на месте ли дно? Вершок воды туда, вершок сюда, так ведь на то она и вода, чтобы по ниточке не стоять. Скучно. И, сдвинув треуголку на лоб, поглядывал капитан туда, где садилось солнце. Там в полутораста милях был Ревель, который, чем более капитан скучал между островками залива, тем более представлялся сказочным. А ветры к холодам все чаще задували от Кронштадта к Ревелю. И отчего это именно в самых старых городах так особенно веселы и ласковы бывают молоденькие женщины? Все чаще попутные ветры задували капитана Экгова прямо в Ревель, капитан с этими ветрами боролся как мог, но все более безуспешно. И случилось же так, что однажды в самую ветреную осеннюю непогоду, когда последние голландцы и англичане, опасаясь ледостава, уже с неделю как торопясь прошли на запад, на заливе испытывать новый корабль изволил сам царь.

История Экгова далее совсем печальна. Вычислив, как теперь говорят, куда мог сгинуть с фарватера капитан, Петр тут же дал ряд резких указаний. На Гогланде было приказано срубить избу, которая отныне должна была быть единственным береговым прибежищем Экгова. А с весны до морозов повелевалось ему быть безотлучно в море, чтобы искал от Котлина до Наргена потаенных банок и подводного камня. Чем капитан до конца своих дней и занимался.


— Проходим Гогланд, — сказал Евгений Иванович. — Когда-нибудь на этом острове вырастет город. Представим мысленно невысоко торчащий над водой грустный камень около городской пристани. Это будет памятью о первом постоянном жителе острова…

Как странно — на современнейшем судне старпом, да еще явно озабоченный своей карьерой, вдруг начинает с элегии. А мы ну так, по чести, чего только не думаем о торговых моряках! Я посмотрел на старпома с новым чувством. Признаться, я ожидал другого рода рассказа, связанного, быть может, с каким-то погибшим здесь кораблем, быть может, с тайной, ушедшей на дно, — по Финскому заливу история много раз проходила самым кровавым образом — достаточно вспомнить хотя бы сентябрь начала войны, а здесь вот какой поворот.

— И для вас важен этот человек, живший двести пятьдесят лет назад? — спросил я.

Он посмотрел на меня, встряхнулся и снова стал крепким и уверенным. И улыбнулся. И ничего не ответил.

— Архив? — спросил я.

— Ну не совсем. Просто старые семейные бумажки. Лежат вот до сих пор в одном доме…

И он назвал переулок, где стоит этот дом.

— Бывали в том переулке?

Я кивнул. Еще бы я там не бывал. Одно время мы ходили туда чуть не каждый день. В этом переулке на целый квартал разбит сквер, и через год или два после войны туда свезли трофейное немецкое железо.

Впервые меня привел в этот сквер Вовка. Снова была осень, мы бродили по скверу, где всюду лежали яркие осенние листья, а среди полуосыпавшихся кленов и лип, уже слегка оседая в землю, замерли чудовища. Жабья маскировочная окраска делала их еще более похожими на зверей: орудие с коротким задранным вверх стволом напоминало вместе с лафетом вставшего на задние ноги медведя, полевая пушка с расставленными широко колесами и длинным тонким хоботом выглядела огромным насекомым, башни пятнистых танков были как змеиные головы, только без шей. Что-то вроде железного зоопарка. Вовка, который уже был здесь без меня, торопил.

— Идем, идем, — говорил он. — Там еще знаешь сколько!

А я смотрел цепенея. Вот папа выглядывает из окопа, а на него, подминая проволочные заграждения, ползет, скрежеща гусеницами, такая стальная жаба… Я знал, что папа был врачом, но он погиб на войне, а к тому времени я видел уже много военных фильмов. На войне умирали, сражаясь, значит, сражался и мой папа… Из рябящей листвы на меня надвигались морды немецких танков. Я по ним целился. Вовка стоял сзади. Он ничего не говорил и только, когда я к нему повернулся, пошел, глядя в землю, со мной рядом. Вдруг он остановился.

— Знаешь что… Знаешь… Пусть он тебя к нам берет. Или… меня пусть вам отдаст.

Вечером он то же самое сказал Марии Дмитриевне. Она сняла свое чеховское пенсне и долго его протирала.


— Я бывал в том переулке, — сказал я старпому.

А залив тем временем еще больше потемнел, и чайки за кормой, их осталось совсем мало, порозовели, словно покрытые новогодней глазурью. Лица пассажиров на палубе приобрели красноватый оттенок, как на плохо проявленной цветной пленке. Солнце уходило за горизонт. Гогланд оставался позади — от сосен он казался совсем черным, и одинокий маяк на берегу лишь усиливал ощущение, что остров совершенно безлюден.

18

А потом я лежал в своей каюте и думал, что всего в нескольких десятках метров от меня находится Настя, наверно, она тоже сейчас не спит, и ей слышен, так же как и мне, и наш короткий гудок встречному судну, и легкое покачивание — видно, встречное судно идет на хорошей скорости.

Неужели все эти два года она плавает? — думал я. Плавает, а я этого не знаю? Ее, конечно, можно было найти в любом случае, уплыла она или улетела, — в наши дни человек не исчезает бесследно, как бы, может, он сам того ни хотел, а уж тут-то случай простой, я разыскал бы ее за неделю. Но она оставила мне письмо, в котором написала, что уезжает на языковые курсы и просит ее не искать. Языковые курсы! Какие еще курсы после университета? И я решил, что она полюбила, и уехала с ним или к нему, и в новой своей жизни ей не нужен я, как тень ее прошлого.

— Мы с тобой, видно, предрасположены к одним и тем же болезням, — сказал мне однажды Андрей по поводу, который я уже не помню, но помню, что, сказав это, он осекся.

Настя была настолько же младше меня, насколько младше Андрея была Маша, и я никак не мог отделаться от сопоставлений. Помню отчетливо, как несколько лет назад мы бродили с Настей по каким-то покрытым неглубоким снегом холмам; начинались сумерки короткого зимнего дня, с вершины холма скатились один за другим лыжники, и вот мы стоим обнявшись, и от того, что она мне шепчет, я должен бы быть счастлив, — легкая и тяжелая, она подняла ко мне лицо, а мне все мерещится, что кто-то смотрит на нас из-под горы, и этот кто-то уже знает, что сначала те на горе обнимают друг друга, а потом она уедет от него, пропадет навсегда, будто вот так вскидывать руки ему на шею, и вот так глядеть ему в глаза, и шептать такие слова — это ничего не означает. И этот кто-то внизу — тоже я.

Стоп, сказал я себе, стоп. Ты ведь ничего еще не знаешь. Ты не знаешь еще, почему она тогда скрылась. Да разве ее сегодняшние глаза ничего не сказали тебе? Она же рада, счастлива. Это-то хоть ты увидел?

Я тяжело вертелся с боку на бок и казался себе то старым, как Каюров, то совсем мальчишкой, которого обманет всякий, кто захочет. Я не люблю вспоминать об обманах — ни о том, как обманывали другого, ни о том, как обманывали меня, от одного воспоминания об обмане я могу заболеть, мне кажется… А сам-то, вдруг подумал я. Как у тебя дела с Ольгой? И я опять завертелся.

День начинался удивительно — мы поплыли, и остальное, куда ни повернись, тоже обыкновенным не назовешь. Вот хоть Настю нашел, думал я, но тут же понимал, что эта случайная встреча не приблизила меня к Насте ни на шаг, может быть, даже наоборот, именно этой встречей и перерезана наша последняя ниточка.

Шла ночь, надо было заснуть, а я слышал, как уже не во мне, во всем пульсирующем пространстве каюты что-то отвратительно и ритмически бухает.

И вдруг я вспомнил Вовку Калашникова и как он, если что-то разволновало его или взбесило, хватал краски и начинал мазать ими — с кляксами, потеками, с подрисовыванием зубов и ушей бесформенным пятнам… Наверно, в этой нервности Вовки еще до того, как их семья развалилась, было заложено предчувствие.

…Помню, как-то во время очередного отъезда Юрия Леонидовича Вовка опять жил у нас и мы возвращались из школы. Нам надо было переходить Литейный, и я остановился на углу. Вовка отставал, и у перекрестка я стал ждать его — нам было сказано переходить улицу, взявшись за руки и чтобы один смотрел в одну сторону, другой в другую.

Прошло несколько грузовиков, мягко проехал, позванивая колечками на бугелях, троллейбус, и вдруг в синей «эмке» я увидел Вовкиного отца. Стекло дверцы было опущено, и я ясно и близко увидел его плоскую большую щеку, высокий лоб и чуть прищуренный глаз. Не поворачивая головы, Вовкин отец что-то говорил шоферу. Машина медленно проплыла мимо. Я посмотрел вслед. Но ведь бабушка говорила, что он в Москве, вспомнил я, и Вовка будет жить у нас еще целую неделю. Я оглянулся. Вовка подходил ко мне сзади.

— Твоего отца в какой машине возят? — спросил я. — В черной?

— Ему сейчас другую дали. Синюю. Черная была общая. А эта только его.

Я посмотрел вдоль Литейного. Синей «эмки» уже не было видно за другими машинами. Сказать Вовке? Но если мы сегодня вечером будем гулять подольше, то его отец просто-напросто нас не найдет и Вовка еще на день останется. Двоим нам предоставлялось гораздо больше свободы, чем мне одному. Но Юрий Леонидович даже не позвонил. Тогда я сказал бабушке, что днем его видел.

— Ну как же ты мог его видеть, если его нет в Ленинграде? — сказала она. — Тебе просто показалось.