Повести — страница 40 из 80

Не Вовка ли Калашников навел меня на то, что цветовое пятно очень многое может означать? Вовка малевал, нашептывал, видно, собственные мазки что-то подвигали и подвигали к его голове — и как-то, помню, утром он мне говорит:

— Сон видел… Коричневый. И все по углам стоят. Не двигаются.

Ужас, радость, встреча, нескончаемый урок, проход вражьего проходного двора, лето приобретали под его кисточкой собственные цвета. У меня перед глазами была сейчас ровная прохладная голубизна.

— Я сейчас, — сказал я своим спутникам.

Они смотрели на меня как на сумасшедшего. Радист — с отчетливым оттенком презрения. Люба — с оттенком жалости.

Букет стоил две трети того, что хрустело у меня в кармане. Но что это был за букет! Метровые темно-зеленые стебли были крепки, как карандаши, а сами гвоздики огромные, нежные и, как все гвоздики, поражали тем, что одинаково замечательно живут и в одиночку и в букете — даже розы не умеют так равноправно, так достойно сосуществовать! Я был чем дальше, тем больше доволен своей покупкой… А Люба вдруг взяла меня под руку. И у нее стали закругляться углы губ. И о своем свертке она будто стала забывать, только когда он задевал ее колено, она опускала на него глаза, и тогда взгляд ее вспыхивал земным удовлетворением. И тут же она снова глядела на цветы.

— Зачем они вам? Для кого?

И качала головой и как-то по-бабьи, но и по-дружески тепло прижимала мой локоть к себе. А это немало, особенно когда ты в Западной Германии.

26

Я стоял в своей каюте и смотрел в иллюминатор — по причалу к трапу возвращались грибоедовцы. Ракурс наблюдения был странным — глаза мои находились на уровне щиколоток. Людей, которые были еще далеко, я мог увидеть целиком, тех, кто подходил к борту, видел лишь частично. Увидел Настю. Открыть иллюминатор и окликнуть? А потом, когда присядет на корточки, сунуть букет, как из подвала? Я взял цветы и пошел ее искать. Ни каюты, ни номера ее телефона я еще не знал.

Нельзя прятать за спину такие цветы, но еще глупее нести их по узким коридорам перед собой, глупо улыбаясь встречным девушкам из пассажирской службы, которые улыбаются тебе. Я блуждал по коридорам и палубам, готовый себя проклясть. Зря мы оба обрадовались встрече. Нам опять ничего не понять и не выяснить — и ни она не сможет здесь быть собой, ни я. Наверно, я встретил уже всех женщин судна по три раза, прежде чем на верхней палубе увидел Настю. Она была не одна — около нее стоял тот самый высокий и стройный господин Швейниц, который прибыл на «Грибоедов» с японоамериканкой. Невесты сейчас при нем не было, и он что-то весьма быстро и весьма непринужденно излагал Насте, а она вежливо улыбалась. По-немецки я не понимаю ни слова, но, может, именно потому, что я не понимал ни слова, мне начало казаться, что не просто так он заговорил с Настей. Как только она пыталась сделать шаг, он, не переставая говорить и посмеиваться, тоже делал шаг, и она опять должна была ему отвечать. А я был с этим синим букетом. Очень подходящим оказался цвет. Мне ничего не оставалось, как стоять поодаль, делая вид, что мне страшно нравится пасмурный Бремерхафен и потому я решил бросить на его причал при отходе эти цветы. Но нельзя же бесконечно так стоять. Я подошел к ним и, когда она меня увидела, сказал:

— Это тебе. А ему скажи, что ты на работе и к тебе нельзя приставать.

Она бросила на немца быстрый взгляд.

— Егора, здесь так не делают.

— Очень даже делают.

— Я надеюсь, что господин… не понимает по-русски.

Он сам подтвердил, что не понимает. Кажется, только тут она увидела цветы.

— О, господи… ты с ума сошел! Сколько ты на них истратил?

— Они росли просто так.

— Ну, перестань! Скажи мне… — Она на миг даже забыла о своем немце. — Ты что, действительно сам их купил?! Но на что? Это же… Это же в переводе…

Как будто блеск ее испуганных, снова чуть-чуть закосивших глаз можно было перевести на цены джинсов, магнитофонных пленок или мотков шерсти.

Немец все еще чего-то ждал. Я бросил взгляд на его челюсть. При близком рассмотрении она по-прежнему казалась внушительной. Естественный отбор, подумал я, выживали те тевтоны, у которых оказывались самые крепкие челюсти. Я был зол на себя. Дурацкую устроил сценку, что ни говори.

— Дай ему понять, наконец, что ты занята.

— Да самое-то смешное, — сказала она, — что я не просто занята, а времени у меня нет ни секунды… А тут вы… Оба. — И Настя уткнулась носом в цветы.

— Чего он от тебя хочет?

— Чего, чего… Откуда я знаю?

— Ладно, — сказал я. — Ты беги по своим делам, а мы с господином… Он не успел сообщить тебе свое имя?

Мне не хотелось открывать, что я его уже знаю.

— Здесь иначе нельзя. Герр Швейниц… Герр Козьмин, — произнесла она.

Он без удовольствия, но учтиво наклонил голову.

Я тихонько взял ее за плечо — только сейчас я и мог себе это позволить — и легонько отодвинул ее от нас.

— Мы с герром Швейницем найдем, что делать, — сказал я.

И она ушла.

А я повел этого гуся в бар. Ведь что-то у меня в карманах осталось? Здесь и дальше должны бы, вероятно, следовать странные диалоги, но их нет никакой возможности привести, поскольку их невозможно пересказать. По этому поводу, решил я, нечего особенно смущаться. Да, я не знаю языка Гете и Шиллера. А он, этот мой собеседник, язык Толстого и Достоевского знает? Так что в лучшем случае для него мы квиты. Но несомненно одно — мы с ним каким-то образом друг друга понимали. Было ранне-предужинное время — часов около пяти, и потому я решил, что рюмка водки или какого-нибудь виски с содовой этому капиталисту совсем не помешает. И я довел его до бара, и бармен с несколько, как мне показалось, преувеличенной, а потому неприязненной любезностью поставил перед нами то, что я ему заказал. И мы немного поговорили. Он — по-немецки, я — по-русски. Свои незначительные запасы английского я приберегал. Я вовсе не желал с этим Гансом сближаться. Двадцати минут общения, решил я, вполне хватит. Симпатии к нему у меня не прибавилось, у него ко мне, вероятно, тоже. Когда я вынул деньги, он тоже потянулся за бумажником, я его остановил. Теперь бармен смотрел на меня как-то странно, как Люба на цветочном рынке.

— Сдачи не нужно, — сказал я. Бармен смотрел на меня так, что мне казалось, из его глаз сейчас польются слезы.

Мы с немцем вышли на палубу.

— До свидания, — сказал я ему на языке Пушкина и Толстого, хотя попрощаться-то вполне мог так, чтобы он что-то понял. Но не для чего их баловать.

Путь к моей каюте пролегал опять мимо бара. Я хотел было мимо и пройти, но, увидев меня сквозь стеклянные двери, бармен помахал рукой, приглашая зайти. Кивнув помощнице, он вышел из-за стойки и пошел навстречу.

— Возьмите, — доброжелательно сказал он, протягивая обратно мою же бумажку. — Мы ведь получили указание не брать с вас денег, я просто не успел вам этого сказать. Вы — гость судна.

— Да ладно.

— Нет, нет, это согласовано. Олл райт?

— Может, и согласовано, но только не со мной.

Совсем, совсем другие стали у него глаза. Не сравнить мне было этого парня с теплым, приятным выражением лица с тем вежливо-презрительным халдеем, который встретил меня здесь полчаса назад.

— Знаете, во сколько я богаче вас? — спросил он, тепло усмехнувшись.

— Догадываюсь.

— Едва ли, — сказал он. — Вот ваши деньги.

— Уберите.

— Вы не представляете, как они вам пригодятся. А я и так могу списывать на вас по бутылке виски в день. Ну, забирайте.

— Мне они не нужны.

— Хорошо, — сказал он. — Считайте, что они лежат в банке. Можете их всегда получить. А сейчас… Если за счет фирмы? Олл райт?

— Это другое дело.

«Грибоедов» еще стоял у стенки в Бремерхафене, а я уже плыл вовсю.

— Как круиз? — спросил я своего нового приятеля. — Как пассажиры?

— Западные немцы — лучшие пассажиры в мире.

— А чем они так хороши?

— Жестокодисциплинированная нация. Что наметили, то и делают. Наметили отдохнуть — отдыхают.

— И бывают у вас?

— Неукоснительно.

Бар наполнялся. «Грибоедов» еще стоял в Бремерхафене, но большинство туристов уже вовсю отмечали отход. Я вернулся в каюту, полный любви к миру. Да здравствуют путешествия! Да здравствуют люди, которые и на такой скотской работе, как работа бармена, умеют оставаться людьми, которым все-таки дороже человек и все человеческое! Да здравствуют стройные миллионеры, которым мы не дадим приставать к девушкам из нашей деревни!

Да здравствуют путешествия!

27

В Северном море всю ночь качало. У «Грибоедова» активные успокоители качки — короткие поворотные крылья, судно выпускает их из подводной части бортов при неспокойном море. Крылья эти, похожие на самолетные, работают от сложной автоматики, меняя углы атаки так, чтобы держать судно ровно, когда его начинает кренить с борта на борт.

Каюта, в которую меня оттеснил нахлынувший на судно западный немец, оказалась в центральной части, на самой нижней из пассажирских палуб. Привод правого успокоителя качки находился совсем поблизости, и всю ночь после того, как мы отошли от Бремерхафена, я слушал сквозь сон кряхтенье и нытье этого механизма. Не знаю, как у других, а у меня на грани яви и сна часто возникает иллюзия одушевления неодушевленного — вдруг начинает казаться живым существом скрипнувшая дверь, качнувшаяся лампа — и тут тяжко кряхтящий ниже палубой механизм стал мерещиться мне живым. Наверно, это какая-то старая, прижившаяся при молодых родственниках тетка: кряхтенье, кашель, бородавки — а молодая жизнь рядом стремительна и весела. И никто не догадывается, что только благодаря этой хриплой, курящей старухе… Господи, что за чушь лезет в голову, когда тебя качает и ты не знаешь — спишь ты или не спишь!

На другой день тоже все время качало.

Стюарды и классные затыкали за поручни в коридорах серо-зеленые индивидуальные пакеты. Кое-кто из пассажиров с озабоченным выражением лица мимоходом их брал. Я взял тоже. На всякий случай чисто машинально. А на плече уже лежит чья-то рука.