Повести о детстве: Гуси-лебеди летят. Щедрый вечер — страница 41 из 57

Значит, в дядьковой мошне высвистелся ветер, и дядька собрался на жеребят. Я высоко поднимаю свою заячью шапку, из нее выпадает низ, и я верхом и низом поздравляю дядьку. Это, видать, ему очень нравится, он осаживает возле меня жеребят и кивает на них бровями и усищами.

— Ну, как?

— Змеи! — говорю лишь одно слово.

Мой ответ медом мажет дядю Николая.

— Змеи! — задорно округляет рот, а дальше так хлопает кнутом, будто кого-то подсекает: — Пусть себе Антанта аж пенится, а хлебороб жить будет!

Мы с Иваном перекинулись понимающими взглядами, но засмеяться побоялись, чтобы не разгневить весельчака. Это когда в нашем селе не знали, что такое Антанта, дядька Николай, как тонкий знаток разных международностей, по-своему растолковал непонятное слово.

— Живет себе в Европе, не под крылышком ли самой Англии, один король, по имени Антон. Ну, а у него, — видьте, в семейном деле даже у королей не все шито-крыто, — есть вреднючая-превреднючая жена Антанта, Антониха, по-нашему. Казалось бы, что ей, цаце из-за моря, надо от нашей земли и дядьки? Так нет, все шипит и шипит, и огнем дышит на нас. От большой злобы и малого ума собрала она со всего света наемническую челядь, ткнула им ружья в руки, галеты в зубы, оставила своего Антона и приперлась до Одессы, чтобы воевать с нами. Ну, а что она будет иметь с этого? Один шиш, даже без мака, потому что мы ей с фронта обобьем и ребра, и хвост, а тем временем король Антон с тыла женится на какой-нибудь молоденькой мадемуазели — и чеши тогда, Антанта, в затылке, потому что такое дело…

Правда, через некоторое время дядька Николай постарался забыть свою небылицу и уже серьезно объяснял, что Антанта — это коалиция. А когда кто-то допытывался, что означает «коалиция», дядька с сожалением смотрел на него, как на Филиппа из конопли, и говорил:

— Да это, человече, даже ярмарочные куры знают, а мои уже и забыть успели.

Так почему-то никто и не добился от него, что это за коалиция…

— Отец, вы же обещали нас прокатать с ветерком! — напоминает Иван.

— Можно и с ветерком, за этим дело не станет, — соглашается дядька Николай, а тетка Лукерья безнадежно вздыхает. — Ты чего, дорогая, сокрушаешься, будто последнее испекла?..

— Ой людоньки добрые, — стонет тетка Лукерья и так говорит, будто перед ней собралась община, — и зачем, скажите, я выходила замуж за этого своевольника?

— Только для того, чтобы не продешевить и в девках не засидеться, — сразу же отвечает дядька Николай.

А тетка снова жалуется невидимой общине:

— Из-за этих жеребят, людоньки, мой обманщик оставил нас без ложки молока. А оно же, поверьте, было такое, что звезды стояли в нем.

— А луна не купалась в твоем молоке? — невинно спрашивает дядька Николай.

Но тетка Лукерья даже бровью не повела на своего мужа, а дальше спрашивала совета у людей:

— Как нам теперь, кровные и родные, жить без набела[43]?

— Что набел, главное — движение, и наше, и международное… Вот выкормим, слышишь, кабана так, чтобы сало было в две ладони…

Тетка Лукерья искривилась и ударила ладонями по кожуху.

— Где ты видел сало в две ладони?

— На нашем кабане, гляди, еще и толще будет.

— А чтоб тебя да пусть тебя! И здесь хвастовства полные сумки! — наконец улыбается тетка и за сочувствием обращается ко мне: — Имеем же поросенка чуть большего варежки, еще когда его бросим на выкармливание, а муж уже сало меряет! — и обращается к дядьке: — Гляди, еще околеет оно.

— Не околеет, дорежем, — утешает муж жену.

— Дядя, а масть вы подобрали в самую точку? — допытываюсь я, потому что не очень похоже, чтобы жеребята были наилучшими на всю Литинщину.

— А как же иначе?! Вот посмотри — теперь серебро на них, — шевельнул кнутом изморозь на подручном, — соберешь серебро — увидишь золото. Жаль только, что на бороздном мелкая звезда. Но я ее белой краской увеличу.

— А господи, или ты недоделанный, или в темя битый? — негодует тетка Лукерья, не сомневаясь, что на бороздном таки увеличится звезда.

— Садись, Михайлик, провезу, как президента, и платы не возьму! — крутнул дядька кнутом над головой, а жеребята прищурили уши.

Я вскакиваю на ароматное с ромашкой сено, охватываю руками Ивана, а дядька икнул, тряхнул вожжами, цьвохнул кнутом. И вот под полозьями свистнул, присвистнул мерзлый снег, впереди запел звонок, а от саней, все больше удивляясь, начали убегать заборы, огороды, деревья и дома.

— Ой, не гони так, Николай, потому что все мои косточки, как на решете, перетрусишь, — застонала тетка Лукерья, а мы с Иваном засмеялись. — Слышишь, не лети, как байбас[44] на свадьбу.

Да разве теперь дядька Николай услышит голос жены?

— Вйо, мои, не чужие! — неистовствует он, неистовствует снег, срываясь из-под копыт и из-под крыльев саней, неистовствует мир, дугами отлетая от нас. Вот в мою душу вскакивают и начинают кувыркаться страх и радость, а невидимый сапожник межу плечами забивает гвозди. А жеребята уже не слышат под собой земли — кажется, вот-вот санки поднимутся вверх и полетят над удивленным селом. О, уже и поднялись они! Неожиданно мы слышим треск, что-то подбросило нас ближе к солнцу и швырнуло набок? Мы все, как картофель, вываливаемся в снег, а сверху нас накрывает сено, и пруты, и доски, которые полетели из саней. Я тянусь рукой к лицу — как оно там, а ко мне вместе с тем долетают два голоса:

— Тпру, тпру, змеи!

— Разве же ты человек? Разве же в твоей лысине держится ум? Или ты покалечить-осиротить детей нанялся? Деточки, лебедята мои, вы живы-здоровы ли?

Когда я, отряхивая снег и сено, привстаю на ноги, то вижу пристыженного дядьку Николая и крайне возмущенную тетку Лукерью. Теперь с нее сыпался снег, будто с дерева, а на ее желтых лицах занимались давно угасшие румянцы.

— Разве же я знал, что они такие? — оправдывается провинившийся. У него даже усы загрустили. — Вот ведь все село знает, что имею в руках медвежью силу, а удержать этих змеев никак не смог. Да за этих жеребят мы с тобой, голубка, озолотимся с головы до самых пят.

— До самых пят? — сразу подобрела тетка Лукерья и почему-то посмотрела на свои каблуки.

— Еще и за пятами немного останется, — не моргнув, уверяет дядька Николай, и мы все начинаем смеяться.

— И что вы скажете на это? — примирительно разводит руками тетка Лукерья. — Сами видите: муж у меня — как дуб, а ума в башке — с желудь.

— И зачем мои слова воровать? — не сердит, а улыбается дядька Николай и начинает вкладывать в сани доски, пруты и сено. — Садитесь, садитесь, к счастью, не обломились.

— Вы себе как хотите, а я пешком, потому что ты, безрассудный, и душу на кладбище завезешь. — Тетка Лукерья решительно обходит санки и идет домой.

— И зачем трудить ноги, когда своя скотина есть? — удивляется дядька Николай, касается рукой затылка, а дальше обращается к нам: — А вы, сорванцы, тоже пешкодрала домой пойдете?

— А мы, дядя, с вами хоть на край света, потому что так еще никогда не ездили.

— Правда? — радуется дядька Николай, и что-то детское, трогательное проходит по его курносому, веснушками припорошенному лицу.

— Правда, дядя.

— Ну, спасибо, спасибо, — благодарит меня, хотя бы надо было сделать наоборот.

После этого дядька Николай становится важным и уже без ветерка довозит нас до своего двора, где вкусно чешется об угол амбара тот с варежку величиной поросенок, на котором должно быть сало аж в две ладони.

Дядька Николай сразу достает вепря кончиком кнута:

— Ты чего, бессовестный, вычесываешь сало? Это для того тебя кормим, как герцога?

Бессовестный заверещал, отскочил в сторону и изумленно задрал на дядю розовый пятак.

— Красивый, красивый, — нахваливает его дядька, а нам с Иваном снова становится весело.

От дядькового жилища я проворно выскакиваю в закоулок и мету на каток — земли под собой не чуя. Заячья шапка спадает мне на глаза, я поправляю ее взмахом головы и чуть ли не налетаю на отца. Рослый, широкоплечий, он легко идет по земле, хоть на его плечах лежит крапивный, несомненно, с хлебом, мешок. Увидев меня, отец замедляет шаги и прищуривает один глаз, тот, в котором и возле которого более всего собирается насмешки.

— Ты куда так метешь?

— Чего это мету?

— А разве не видишь, как за твоими ногами метелица поднимается?

— Я назад не смотрю.

— Все времени нет?.. Так, значит, скоком-боком — и на каток?

— Чего скоком-боком? Я прямехонько-прямо иду себе.

— Оно же по сапогам видно, что прямо: один смотрит на лед, а второй на сапожника. И тебе еще не наскучил каток?

— Чего бы он должен был наскучить?

— Ты же туда ходишь, как поп в церковь. И за что только тебя учительница хвалит?

— А вы и не знаете? — отвечаю смело, потому что отец, вижу, в юморе.

— Нет, пока что не знаю.

— Так объяснить?

— Объясняй.

— За то, что в моей голове уменьшается половы.

— Вот чего не вижу, того не вижу.

Я деланно вздыхаю:

— Вблизи, отец, всегда хуже видишь, особенно у своего.

— Каким же ты языкатым стал! — удивляется и улыбается отец, и улыбаются все темные точки в его серых глазах. — А теперь — айда домой.

Радость сразу как ветром сдуло, сердце мое падает в холод, а губы расквашиваются.

— Чего это снова домой? Я же только-только из дому. И дров нарубил, и Обменной сена заложил, и маме воды принес.

— Не переработался?

На эту каверзу я уж и не знаю что ответить, но мне становится так горько, что и не говорите. Отец это замечает и уже говорит кротко, без насмешки:

— Надо, Михайлик, намолотить гречки, — пошевелил на плечах своей мешок.

— На жерновах? — спрашиваю недовольно, потому что страх как не люблю крутить жернова: крутишь их, а у тебя аж внутри крутится.

— Нет, на ветряной мельнице.

— На ветряной мельнице? — оживаю немного. — Мы с вами поедем на ветряную мельницу?