Повести о ростовщике Торквемаде — страница 14 из 22

Он подошел к кровати и с силой ударил кулаками по одеялу, будто взбивая пуховики.

— Тетушка Рома, пойди сюда, потрогай, как мягко. Видишь наматрацник из верблюжьей шерсти поверх пружинного матраца? Так вот, я дарю его тебе: растянешься на нем в полное удовольствие и понежишь свои старые косточки.

Процентщик ожидал бурных изъявлений благодарности за столь роскошный подарок, и благословения тетушки Ромы уже заранее звучали в его ушах. Но старая ветошница неожиданно завела совсем другую песню. Сморщенное лицо ее вдруг разгладилось, а гноящиеся впадины глаз блеснули беспокойством и испугом. Она повернулась к постели спиной и направилась к двери.

— Ну, тебя, — сказала она сердито, — ишь чего выдумал! Да пролезут ли эти тюфяки в мою конуру? А хоть бы и пролезли, так на кой шут они мне сдались? Сколько лет я спала на жестком, да зато сладко, как королева, — а на этих перинах мне всю ночь глаз не сомкнуть. Упаси меня бог на них ложиться. Я хочу умереть с миром. Когда придет за мной безносая, пусть застанет меня без гроша в кармане, но с совестью чище светлого серебра. Не надо мне этих матрацев, в них ваши помыслы притаились… Ведь вы здесь спите и по ночам ломаете себе голову над делами, а мысли-то и забиваются в складки да в пружины, как клопы в грязную стену. Нет уж, дьявол вас побери вместе с вашими подачками!

Свои слова тетушка Рома сопровождала быстрыми движениями костлявых пальцев, показывая, как грязные мысли скряги залезают в его постель. До глубины души потрясенный столь черной неблагодарностью, Торквемада едва сдерживал бешенство, а старуха твердо и сурово отвергала подарок:

— Боже правый, нечего сказать, лакомый кусок мне посулили! Да чтоб я спала на этих пуховиках? Других дураков поищите, дон Франсиско! Чтоб в полночь ваши мысли повылезали и забрались мне в глаза и в уши? Да вся эта нечисть меня с ума сведет, я последнего покоя лишусь. Ведь уж кто-кто, а я всю вашу подноготную знаю… Меня на мякине не проведете… Там, в тюфяках, — все ваши грехи: ваша скупость, слезы бедняков, проценты, которые вы из них сосете, цифры, что кишат у вас в черепе и сколачивают вам барыш… Да если я на эти тюфяки улягусь, так в смертный час пучеглазые жабы будут прыгать возле моей постели, а на груди у меня свернутся клубком поганые змеи… Черти, уродливые, с длинными усищами и ушами, как у летучих мышей, схватят меня и поволокут в преисподнюю, разрывая на части. Нет, убирайтесь вы к псам со своими перинами! Я хоть и сплю на мешках с тряпьем, да укрываюсь зато божьей благодатью. Моей постели, пожалуй, и вы позавидуете… Вот уж где покойно спится!

— Отдай мне ее, тетушка Рома, отдай, — воскликнул скряга. — Если мой сын поднимется, я клянусь по гроб жизни спать на ней и питаться только объедками, как и ты!

— Дорого яичко к Христову дню! Вы теперь хотите рукой до неба достать. Ох, сеньор, сеньор! Каждой пташке свои перышки. Вам так же пристало спать на моей постели, как ослице носить серьги с подвесками. Только беда и надоумила вас такие слова говорить, а поправься ваш сынок — опять станете Иродом окаянным! Ох, опомнитесь! Дело-то ведь к старости идет: в один прекрасный день и за вами явится безносая, а ее-то уж не надуешь!

— Да с чего ты взяла, грязная ты рожа, что я злодей или был когда-нибудь злодеем? — вспылил Торквемада, схватив старуху за шиворот и с силой встряхивая.

— Оставь меня, пусти, не трогай! — завопила тетушка Рома. — Я тебе не бубен, чтоб меня трясти. На моих глазах много воды утекло, и пропасть разного народа я на своем веку перевидала; а вас, сеньор, я знаю еще с тех пор, как вы задумали жениться на Сильвии. Недаром я ей не советовала идти за вас, недаром предсказывала, что несладко ей, бедняжке, придется. Теперь вы набили мошну, так уж и не помните, как поначалу грош к грошу подбирали, Но я точно вчера помню, как вы держали все под замком от бедной Сильвии и даже горох ей выдавали по счету. Несчастная! Вечно она недоедала, тощая такая, с голоду чуть не выла. Не приноси я ей тайком яичко-другое, она бы уж двадцать раз ноги протянула. А помните, как вы вставали по ночам и шарили на кухне, не спрятала ли Сильвия чего съестного — пожевать от вас украдкой? Помните, как нашли кусок вареной ветчины да ломоть пирога, что дали мне в доме маркизы, а я снесла Сильвии и велела ей не давать вам ни крошки, самой все съесть? Вы забыли, как на другой день, когда я пришла, вы набросились на меня, точно тигр, свалили с ног и стали бить каблуками? Я не рассердилась, нет, — я пришла опять, и каждый день носила поесть бедняжке Сильвии. Вы ведь сами ходили за покупками, и мы не могли урвать у вас ни сентимо; у бедняжки не было даже лишней юбки. Она была мученицей, дон Франсиско, истинной мученицей! Вы копили деньги: каждый дуро приносил вам в месяц по песете, — а в доме сидели на черством хлебе с вяленой рыбой да на винегрете! Спасибо, еще я делилась с вами тем, что давали мне в богатых домах. Однажды вечером я принесла окорок — припоминаете? — так вы шесть дней кряду варили из него похлебку, пока в свинине не осталось жира меньше, чем совести в вашей бесстыжей душе! Разве я обязана была вас подкармливать? Я делала это ради Сильвии, — ведь я принимала ее у сеньоры Руфины в старом доме в Собачьем тупике. Вы из себя выходили, коли я прятала для нее лакомый кусочек, а вам не давала. Да очень мне надо было набивать ваше собачье брюхо, хуже, чем собачье, прости господи! А дали вы мне когда-нибудь хоть грош? Сильвия мне дарила что могла, — потихоньку от вас, само собой. Но вы, скопидом вы этакий, что вы мне дарили? Ржавые гвозди да мусор? Так нечего теперь ангелом прикидываться. Никто вашей доброте не поверит!

— Ах ты, чертова перечница! — опомнился, наконец, разъяренный Торквемада. — Да не будь ты седая, я б от тебя мокрого места не оставил! Лгунья ты подлая, дьявольское отродье! Кто тебе голову начинил этими сплетнями, этими небылицами? Больше двадцати лет ты ела мой хлеб, а теперь обливаешь меня грязью! Змея ядовитая! Все равно тебе никто не поверит ни на земле, ни на небе! Будь ты проклята, ведьма! Самая зловредная из всей нечисти, что водится на небесах… то бишь в аду!..

Часть 9

Гневу Торквемады не было пределов. Старая ветошница уже была в добрых ста шагах от его комнаты, а он все еще выкрикивал ей вдогонку ругательства:

— Пугало огородное, паучья мать! Уж я тебе всыплю, попадись мне только в руки… Так поносить меня, меня!

В бешенстве метался он, точно преследуемый призраками, мерил шагами тесную спальню и туалетную и несколько раз с такой силой стукался головой об стену, что звук удара разносился по всему дому.

Наступал вечер, и вокруг несчастного ростовщика уже сгущались сумерки, когда он отчетливо услыхал, как зашелся криком Валентин, охваченный новым приступом горячки. «А еще говорили, что ему легче… Сыночек мой, кровь моего сердца!.. Предали нас, обманули!»

Руфина, вся в слезах, вбежала в берлогу скряги, крича:

— Ах, папочка, как ему плохо! Если б ты знал, как плохо! — Этот негодяй Кеведо! — заорал Торквемада, яростно грызя ногти. — Я выпущу из него все кишки! Он убил моего сына! — Ради бога, папа… не противься божьей воле… Раз господь так судил…

— Я не противлюсь, черт побери, не противлюсь, но я не хочу отдавать моего сына, не хочу! Ведь он мой! Понимаешь, мой, — плоть от плоти и кровь от крови…

— Смирись, смирись, папочка, не богохульствуй! — восклицала дочь, заливаясь слезами.

— Не могу я, не хочу я смириться. Ведь это воровство, разбой… И все от зависти, только от зависти!.. Нечего ему там делать, — пусть говорят что хотят, — нечего! О боже! Какой обман, какое надувательство! Небо, ад, бог, дьявол — сорок тысяч чертей! Смерть, эта шлюха смерть! Не вспомнит, небось про мошенников, болванов, неучей — конца-краю им нет, — а зарится на моего сына — лучшее, что есть на свете!.. Нет, этот мир — сплошная скверна, мерзкое свинство!

Руфина вышла, и явился Байлон с сокрушенной физиономией. Он только что был у больного: Валентин метался в агонии, а кругом причитали соседки и друзья дома. Расстрига хотел подбодрить убитого горем отца; обняв Торквемаду, он заговорил хриплым голосом:

— Мужайтесь, друг мой, мужайтесь. Сильные духом познаются в беде. Вспомните великого мудреца, что на заре человеческой истории погиб, распятый на кресте…

— К черту вашу зарю и ваше человечество! Убирайтесь прочь, клоп вонючий! Вы самый назойливый, нудный и несносный человек на свете! Вечно вы меня пичкаете всякой белибердой, когда у меня душа болит.

— Успокойтесь, друг мой. Человек бессилен против установлений Природы, Человечества, Великого Целого. Человек! Да ведь это муравей… что муравей — блоха! И даже того меньше!

— Этот голубок… даже меньше, этот… ах, проклятье! — с дьявольским сарказмом передразнил расстригу Торквемада, занося над ним сжатый кулак. — Я размозжу тебе череп, если ты не замолчишь… Плевать я хотел на великое целое, великое частное и всех вшивых, которые это придумали! Оставь меня в покос, или, клянусь проклятой душой твоей матери…

В это время снова вошла Руфина; две подруги поддерживали несчастную под руки, уводя прочь от тягостного зрелища. Бедная девушка не могла больше сдерживаться — стеная, упала она на колени и, видя, что отец готов сцепиться с Байлоном, сказала:

— Папа, ради бога, не будь таким. Смирись… Смирись, как смирилась я, — видишь? Бедняжка… Когда я подошла к нему… ах! На мгновенье сознание вернулось к нему, и он сказал звонким голоском: «Я вижу ангелов… Они зовут меня к себе…»

— Сын мой, душа моя, жизнь моя! — не своим голосом завопил Торквемада, теряя рассудок. — Не уходи, не слушай ты этих ангелов. Ведь они мошенники, они хотят обмануть тебя… Останься с нами…

С этими словами он рухнул на пол и забился в корчах. Даже богатырь Байлон не мог справиться с ним: судороги сотрясали тело ростовщика, изо рта, сведенного болезненной гримасой, брызгала пена и раздавалось свирепое рычанье; катаясь по полу, безумец до крови раздирал себе ногтями шею и грудь… Зрелище поистине устрашающее!