Повести о ростовщике Торквемаде — страница 17 из 22

Часть первая

Глава 1

Лиценциат Хуан из Мадрида, искусный и ловкий составитель «Суждений и деяний дона Франсиско Торквемады», утверждает, будто свояченица скряги Крус дель Агила потратила не менее полугода на то, чтобы восстановить былое величие дома и создать круг друзей достойных и приятных. При этом Крус проявила свойственный ей замечательный такт, дабы общество не поставило сестрам в вину слишком поспешный переход от унизительной нищеты к веселой и привольной жизни.

Другой, не менее почтенный летописец Архиепископ Флориан, автор «Лесных дебрей и лабиринта вечеров», расходится во мнениях с лиценциатом, заявляя, что первый званый обед в доме знатных сеньор на улице де Сильва был дан ранее, а именно — в день крещения. Возможно, однако, что упомянутый летописец допустил ошибку в дате, вполне простительную для человека, который по роду своей деятельности вынужден за двадцать четыре часа поспеть всюду. Первое высказывание, как известно, находит свое подтверждение на страницах научного журнала «Вестник кулинарного искусства». Его издатель маэстро Лопес де Буенафуенте, излагая новый способ жарить куропаток, пишет, что блюдо это впервые появилось на столе за ужином, который был дан благородными сеньорами Торквемада в десятый день февраля месяца такого-то года христианской эры. Не менее точным в изложении исторических событий оказался и Качидьябло, издатель «Правил, как следует одеваться», который при описании пышного приема во дворце и парке сеньора маркиза де Реаль Армада в день богоматери де лас Канделас отмечает, что на Фиделе Торквемаде был в тот день изящный туалет цвета сушеных персиков с отделкой из брюссельских кружев.

Подобные сообщения, поступившие из достоверных источников, дают нам право заключить, что лишь спустя добрых полгода после свадьбы сеньоры дель Агила предприняли полет ввысь из убогой темницы, куда злая судьба так надолго их заточила.

Нет нужды обращаться к прочим авторитетным хроникам светской жизни, чтобы обрести полную уверенность в том, что сеньоры дель Агила, словно смущенные внезапным поворотом судьбы, сознательно оставались некоторое время в тени. Мьелес упоминает их имя только в середине марта, а Пахесильо впервые уделяет им внимание при описании мессы, состоявшейся в святой четверг в одной из самых аристократических церквей столицы. За точными сведениями о послесвадебной эпохе следует обратиться к вышеупомянутому Хуану Мадридскому, одному из наиболее деятельных и остроумных историографов светской жизни, неутомимому как в поглощении яств, так и в описании роскошных пиршеств и пышных балов. Означенный историограф не расставался с тетрадкой, в каковую заносил все изречения дона Франсиско Торквемады (подарившего его своей дружбой при содействии Доносо и маркиза де Тарамунди) и с особой тщательностью и указанием дат отмечал выдающиеся успехи ростовщика в искусстве светской беседы. Из записей лиценциата мы узнаем, что уже в ноябре дон Франсиско ежеминутно повторял: так создается история, veils noils, волна революции и воздадим справедливость.

Эти широко распространенные риторические обороты были им спустя месяц дополнены новыми, хоть и не полностью отшлифованными словечками, как-то: реазюмирую, в данный исторический момент и макиавеллизм, причем последнее выражение применялось чаще всего к вопросам, не имевшим ничего макиавеллевского. К концу года дон Франсиско уже уверенно исправлял допущенные в прошлом нелепости, ибо, будучи наблюдательным и необычайно быстро усваивая все ценные сведения, достигавшие его слуха, он охотно заучивал такие редкие обороты, как считаю возможным заявить или придерживаясь логики фактов.

И хоть верно, что отсутствие начатков знаний, как справедливо замечает лиценциат, приводило дона Франсиско в разгаре спора к неожиданным ляпсусам, следует все же признать, что трудолюбие и усердие в изучении форм красноречия помогли ему в кратчайший срок добиться поистине замечательных успехов в грамматике и умении непринужденно держаться в обществе, где он стоял ниже многих по рождению и образованию, но никому не уступал в искусстве поддержать беседу на любую затасканную тему, доступную, как он выражался, наиболее посредственным умам.

Однако неоспоримо, что тактичная Крус в течение всего сентября и до половины октября не решалась предложить зятю произвести необходимую перестройку дома. Но в конце концов настал день, когда она приступила к осаде и весьма мягко высказалась за уничтожение двух перегородок, дабы превратить гостиную в зал, а столовую в трапезную.

Последнее выражение принадлежит дону Франсиско; из опасения обидеть свояченицу он постарался смягчить насмешку разными шутками и прибаутками, но Крус, с присущей ей находчивостью, ловко парировала выпад зятя:

— Мне и в голову не приходит мечтать о княжеских хоромах, как вы говорите. Но согласитесь, сеньор дон Франсиско, что ради скромности не следует жертвовать элементарными удобствами. Допустим, что в данный момент размеры столовой нас удовлетворяют, Но где гарантия, что так останется и впредь?

— Если семья наша увеличится, как мы имеем основания предполагать, я первый буду ратовать за расширение столовой; словом, если возникнет необходимость, — не спорю. Но гостиная…

— Гостиная тесна до непристойности. Вчера, когда у нас собрались Тарамунди, Реаль Армада и ваши приятели — биржевик с менялой, мы сбились, как сельди в бочке. Появись новый гость, ему не осталось бы ничего другого, как усесться кому-либо на колени. Пристойна ли такая теснота в доме, где собираются лучшие люди общества? Лично мне все равно. Я удовлетворюсь скромным уголком, где можно принять двух-трех ближайших приятельниц. Но вы человек, призванный…

Глава 2


— Призванный к чему? — с удивлением спросил Торквемада, и печенье, которое он обмакнул в свой утренний шоколад, неподвижно застыло в воздухе.

— Призванный к чему? — снова повторил он, видя, что Крус улыбается и не спешит с ответом.

— Я молчу, не желаю терять зря время, доказывая То, что ясно и без разговоров, а именно — тесноту нашего жилья, — ответила она, нарочито с трудом протискиваясь между буфетом и стулом, на котором сидел дон Франсиско. — Как хозяин дома, вы безусловно сами распорядитесь о расширении столовой, когда найдете нужным. Но знайте, если мы пригласим трех-четырех друзей к обеду, — а оставаться в долгу перед теми, кто оказывает нам столько внимания, нельзя, — мне придется обедать на кухне. Нет, не смейтесь и не говорите, что я, как всегда, преувеличиваю, что я…

— Олицетворенное преувеличение, — закончил скряга, принимаясь за второе печенье. — Между тем как я — олицетворение золотой середины, чем и горжусь. Всякому овощу свое время. В данный исторический момент я отвергаю ваши аргументы. Может, завтра, не спорю…

— То, что завтра придется делать впопыхах, лучше не спеша сделать сегодня, — возразила Крус, остановившись у стола в ожидании, когда дон Франсиско закончит завтрак. Она предвидела, какой последует ответ, и стояла спокойно, с доверчивой улыбкой.

— Видите ли, Крусита… С тех пор как я женился, я иду навстречу… да, именно так, иду навстречу целым рядом уступок. Вы предложили мне реформы, которые перевернули вверх тормашками привычный уклад моей жизни. Например… Но к чему приводить примеры? Моя свояченица предлагала, я упирался. И, наконец, я уступил, ибо, как правильно выразился наш друг Доноео, жизнь сострит из цепи уступок. Я принял некую часть из того, что мне предлагалось, вы уступили кое в чем, да именно кое в чем из ваших домогании… Вот она, золотая середина, в просторечии — благоразумие. Сеньоры дель Агила не могут пожаловаться, что я не старался угодить им, не могут, как говорится, опровергнуть мои слова. Чтобы угодить вам и моей дорогой супруге, я лишаю себя удовольствия прийти в столовую без сюртука, а в жару это было бы мне весьма по душе. Затем вы попытались навязать мне стряпуху за двенадцать дуро в месяц. Какая нелепость! Разве мы архиепископы? Я согласился нанять женщину за восемь дуро, и, хотя признаю, что она отлично готовит, все же красная цена ей сто реалов. Чтобы угодить супруге и ее сестрице, я отказался от мяса с сырым луком на ужин; может, и в самом деле не годится, чтобы запах лука подобно катапульте открывал передо мной путь в спальню. Реазю-мирую: я пошел на уступки и согласился взять лакея, который обязан выполнять разные поручения и чистить мое платье, хотя, по правде сказать, чтобы избавить мальчишку от выговора, я частенько сам чищу не только свой сюртук, но и его ливрею. Ну ладно, куда ни шло, пусть малый благоденствует, хотя услуги его далеко не соответствуют количеству пожираемой им пищи, Я, дорогая моя сеньора, все замечаю; случается, я, заглядываю на кухню в тот час, когда челядь, в просторечии — слуги, садятся за стол, и вижу, как этот божий ангел уписывает за семерых; не говоря уже о том, что он кружит голову всем нашим и соседским служанкам. Ладно, таково ваше желание, — аминь! Я действую таким образом, дабы избежать упрека в неуступчивости, но когда дело доходит до уничтожения перегородок и прочее, я позволяю себе воззвать к разуму и воспротивиться разрушению дома, ибо это уже противоречит здравому, смыслу и удобствам как собственным, так и чужим.

Крус, приятно улыбаясь, сделала вид, будто подчиняется воле хозяина, и поспешила в спальню Фиделы, которая любила утром понежиться в постели. Оживленно болтая, сестры договорились обо всем. Из опыта совместной Жизни они уже знали, что, дождавшись благоприятной минуты, можно добиться от дона Франсиско и более серьезных уступок. Вдосталь насладившись чтением утренней газеты, Торквемада сдвинул набок черную шелковую шапочку, почесал затылок и, стараясь ступать бесшумно, направился к жене. Kрyc вышла, чтобы разбудить слепога брата и нрииести ему завтрак в комнату. Супруги осталась одни; жена продолжала лежазь в постели, а муж прохаживался взад и вперед по спальне.

— Ну, как ты себя чувствуешь? — с непритворной лаской в голосе спросил дон Франсиско. — Сегодня тебе получше?

— Кажется, да.

— Попробуй погулять, пешком… Конечно, если ты желаешь проехаться в коляске, я не возражаю, пожалуйста! Но мне думается, что тебе следует прогуляться пешим порядком вместе с сестрой.

— Мы пойдем пешочком навестить наших друзей Тарамунда, — тотчас согласилась Фидела, — а домой они нас отвезут в своей карете. Вот тебе и экономия!

Торквемада не проронал ни слова. Всякий раз, когда возникал спор о новшествах, грозивших подорвать тщательно продуманный бюджет семьи, Фидела становилась на сторону мужа, то ли из желания сохранить мир в доме, то ли бессознательно руководствуясь инстинктом, который подсказывает женщине, что ее сила в слабости: иди на уступки, если желаешь восторжествовать, уступи ради победы. Такое объяснение весьма вероятно, и летописец считает его почти достоверным, добавляя, что в подобной стратегии не было и тени преднамеренной хитрости, ибо она являлась естественным следствием женской натуры и того положения, в котором находилась младшая сестра дель Агила. Спустя три месяца после свадьбы у нее все еще не рассеялось впечатление, что брак означает свободу, счастливый конец нищете и унизительному беспросветному мраку последних лет. Выйдя замуж, она получила возможность прилично одеваться в соответствии с ее высоким рождением, объедаться лакомствами, гулять, изредка бывать в театре, принимать у себя подруг и наслаждаться прочими благами жизни. После длительного нищенского существования у человека явяяется потребность свободно дышать и хорошо питаться, чтобы восстановить животные и растительные функции организма. Чувство удовлетворения, вызванное переменой обстановки, благоприятной не только для жизни органической, но в какой-то мере и для жизни общественной, заслоняло от Фиделы зияющую в душе пустоту, которая неминуемо образуется в результате неравного брака, подобно тому как туберкулез, разъедая легкие, образует каверны: они еще не дают о себе знать, но они уже существуют.

Надо добавить, что чувствительность Фиделы, которая лучшие годы своей жизни провела- в изнуряющей нищете, притупилась, к молодая женщина не отдавала себе ясного отчета в грубости и невежественности своего мужа. Вялая и спокойная по характеру, Фидела легко переносила то, что было бы нетерпимо для другой женщины; при всей своей внешней утонченности она не могла внутренно в полной мере ощущать непривлекательную и шероховатую оболочку друга, с которым ей по законам общества и церкви суждено было всю жизнь делить кров и ложе. Конечно, порой она ощущала ту пустоту, ту страшную каверну, которая пожирала ее душу, но она старалась не сосредоточиваться на этом ощущении и, движимая потребностью восстановить свои силы, искала спасения… как вы думаете, в чем? — в ребячестве. Фидела вела себя как маленькая избалованная девочка и при неизменном попустительстве сестры и мужа развивала в себе с детства заложенную склонность к жеманному сюсюканию, — в этой игре она находила лекарство от болезни, грозившей образованием душевных каверн…

После замужества она стала еще большей лакомкой и капризницей, строила гримаски гогзкеивого ребенка, то и дело теряла разные мелочи, пряча их в такие места, где никому не пришло бы в голову юс искать; бездельничала, отлеживаясь в постели, что усугубляло ее природную слабость; высказывала презрение к практическим вопросам и приходила в ужас от потока льющихся в дом денег; с особой тщательностью занималась своими нарядами и проводила часы за туалетным столиком; обожала духи не менее, чем конфеты с кисло-сладкой начинкой; требовала, чтобы муж обращался с ней ласково, как с ребенком, любила называть его своим осликом и гладить по спине, как домашнюю собачонку, приговаривая: «Тор, Тор… сюда… ступай вон… вернись… дай лапку!»

И дон Франсиско охотно шел на эту игру, протягивая жене руку, которая и в самом деле больше походила на лапу; ему нравилось, что их отношения приняли такой ребячливый характер, Однако в то утро разговор между супругами ограничился лишь воспеванием прогулок пешком, благотворных для здоровья.

— Для меня экипажа заводить не надо, — сказала в заключение Фидела. — Вот еще! Нести такой огромный расход, лишь бы уберечь меня от небольшой усталости!.. Нет, нет, и не думай об этом. Что же касается тебя, это уж иное дело. Тебе не годится ходить пешком на биржу. Верь мне, от этого ты только теряешь, да, да, теряешь в глазах деловых людей. И это говорю не я, а моя сестра, которая побольше нашего смыслит в таких вещах… И Доносо того же мнения. А я не хочу, чтобы о тебе плохо думали и называли мелочным. Я не нуждаюсь в этой роскоши; но тебе никак не обойтись без выезда, для тебя экипаж не роскошь, а необходимость. Есть вещи необходимые, как кусок хлеба…

Дон Франсиско не успел ответить: к нему явился биржевой агент, и он поспешил в свой рабочий кабинет, мысленно посылая к черту новую затею: «Проклятый экипаж! В конце концов придется его завести… velis nolis. Конечно, затея принадлежит не моей кроткой женушке, — она никогда не настаивает на лишних расходах. На резиновых шинах желает кататься повелительница. И на что мне сдалась эта колымага, или как там ее зовут — коляска. Хорошо бы так устроить, чтобы изверг Крус и глядеть на нее не посмела. Но черт: возьми, экипаж будет, конечно, для всех, однако в первую очередь для моей жены, — экипаж на отличных мягких рессорах, чтобы, сохрани бог, не растрясти ее, особливо если будет потомство. Правда, до сего времени мне официально ничего не сообщено, но, придерживаясь логики фактов, полагаю, что потомство у нас будет.


Глава 3


Неисповедимы пути господни! Торквемада, казалось, родился в сорочке. За что бы он ни взялся, все шло как по маслу, принося скряге чистый и верный барыш, словно в жизни своей он только тем и занимался, что сеял прибыли, и божественное провидение жажг дало вознаградить его за труд. За что судьба баловала процентщика, грязными путями пришедшего к богатству? И чего стоит провидение, если оно именно так понимает логику явлений, как любил выражаться, зачастую невпопад, скряга? Кто постигнет таинственную связь духовной жизни с жизнью материальной, деловой? Как понять, почему животворный источник вдруг, устремляется на сухую бесплодную почву, на которой не могут произрастать цветы добра? Вот причина, почему честные бедняки называют счастье слепым, вот почему святая религия, растерявшись пред чудовищной несправедливостью распределения богатства на земле» пытается утешить нас проповедью презрения к мирским благам — утешение, пригодное лишь для дураков.

Так или иначе Доносо, добрый и предусмотрительный друг, окружил дона Франсиско честнейшими людьми, которые взялись помогать ему в накоплении богатств. Биржевой маклер, исполнявший приказы Торквемады по купле-продаже ценных бумаг, отличался помимо редкой сноровки кристальной честностью. Другие подручные, поставлявшие ростовщику векселя для учета, ценные залоги и сотни иных сделок, за безупречную чистоту которых никто не отважился бы дать руку на отсечение, составляли цвет общества. Правда, со свойственным им деловым нюхом, они разом почуяли, что обмануть Торквемаду не так-то легко, и, может быть, именно этим обстоятельством объяснялась их честность, Что же касается дона Франсиско, то, обладая исключительной проницательностью в коммерческих делах, он разгадывал мысли своих соратников, прежде чем они успевали их высказать. На основе подобного взаимопонимания и способности проникать в чужие мысли между дельцами царило полное согласие, приводившее к весьма плодотворным результатам.

И здесь мы сталкиваемся с одним нелепым фактом, проливающим свет на чудовищный произвол капризной судьбы, осыпающей своими дарами мошенников. Забудем вздорные сказки о слепом счастье, совершающем свой путь с повязкой да глазах. Чепуха, выдумка фантазеров. Причины успеха Торквемады заключались не в этом. И даже не в том, будто провидение покровительствовало ростовщику с единственной целью привести в негодование чувствительных бедняков. Все объясняется очень просто: дон Франсиско обладал первоклассным талантом вести дела и был одарен пронырливостью, которая усовершенствовалась за тридцать лет ростовщичества, а в дальнейшем, когда скряга вышел на широкое поприще; расцвела пышным цветом. Талант его воспитывался в суровой обстановке, среди всяческих невзгод и неумолимой борьбы с неисправными должниками. В борьбе этой Торквемада почерпнул глубокое знание людей с точки зрения их платежеспособности, выработал терпение, цепкую хватку, способность на лету оценивать заклад и не упускать счастливого случая. Все эти качества, примененные впоследствии к операциям крупного масштаба, отшлифовались и достигли такой мощи, что привели в изумление и Доносо и прочих представителей света, составивших круг новых друзей скряги.

Все в один голос признавали его человеком грубым, неотесанным и подчас чудовищно эгоистичным; но исключительный нюх дона Франсиско в коммерческих делах и его неизменный здравый смысл заслужили ему высокий авторитет в глазах окружающих; отдавая себе ясный отчет в том, что процентщик стоит значительно ниже их, они в вопросах давай-бери склоняли голову перед дикарем и невеждой, внимая его голосу, как божественным заповедям.

Руис Очоа, племянник Арнаиса, и прочие высокородные сеньоры, которых Доносо ввел в дом на улице де Сильва, беседовали с ростовщиком свысока, но в душе жадно ловили каждое его слово в тайной надежде извлечь из него пользу. Они шли по следам скряги, как пастухи за боровом, который вынюхивает, где бы поживиться, и там, где скряга принимался копать, было скрыто верное дельце.

Итак, дон Франсиско направился к себе в кабинет, где посвятил четверть часа биржевому агенту, явившемуся за Инструкциями, а потом углубился в чтение газет. С некоторых пор он жить не мог без газет, они составляли его духовную пищу, открывая перед ним широчайшие горизонты; а ведь прежде он не видел дальше собственного носа. Политика его мало интересовала; как большинство дельцов, он видел в ней ненужную комедию, которая не преследовала иной цели, кроме благополучия нескольких сотен карьеристов. Зато сообщения из-за границы он прочитывал с глубочайшим вниманием, ибо все происходившее за рубежом казалось ему неизмеримо более существенным, чем дела на родине, а громкие имена Гладстона, Гошена, Солсбери, Криспи, Каприви и Бисмарка ласкали его слух не в пример больше, чем малоизвестные скромные имена испанских деятелей. Торквемаду увлекали события дня — преступления, драки, убийства из ревности или мести, побеги из тюрьмы, награды, торжественные похороны знатных особ, мошеннические проделки, железнодорожные катастрофы, наводнения и прочие происшествия. Чтение газет вводило его в куре мировой жизни и позволяло мимоходом заучить новое элегантное выражение, чтобы при случае ввернуть словечко в разговор.

Что же касается статей по искусству и литературе, он пробегал по ним, как кот по раскаленным углям. Процентщик решительно ничего не смыслил в этих вопросах. «Непостижимо, — думал он про себя, — ради чего печатается подобный вздора. Убедившись, однако, что в обществе эти вопросы занимают определенное место, он никогда не высказывался при новом порядке вещей против свободных искусств. Поистине, невозможно было найти человека более тактичного, чем ростовщик, обладавший неоценимым даром замыкаться в молчании всякий раз, когда речь заходила о вопросах, недоступных его разуму. В случае необходимости он лишь односложно поддакивал и, сделав умное лицо, давал понять, что не намерен болтать зря. В свое время он относил к художникам цирюльников, строителей, наборщиков и фабричных мастеров; когда же он убедился, что культурные люди признают настоящими художниками только музыкантов и танцовщиц, да еще, пожалуй, тех, кто сочиняет стихи и малюет картины, он решил как следует заняться всей этой чепухой, дабы при случае высказать мысль, которая поможет ему сойти за просвещенного человека. Самолюбие ростовщика росло изо дня в день, и ему претила мысль, что его могут считать дураком. Вот почему он в конце концов усердно взялся за чтение критических статей в газетах, пытаясь выжать из них основное, и несомненно преуспел бы и на этом поприще, если бы не множество непонятных выражений, на которые он то и дело натыкался., «Черт возьми! — говаривал он в таких случаях, — что означает здесь классический? Эти сеньоры совсем уж заврались! Мне случалось слышать: классическая похлебка, классическая мантилья; но непостижимо, как можно назвать классическими стихи или комедию, — ведь они не имеют ничего общего ни с горохом, ни с альмагрскими кружевами. А все оттого, что эти субъекты, которые плетут здесь всякий вздор о литературе, любят выражаться фигурально, и дьявол их разбери, что они мелют. А вот тут еще романтизм… Что он означает? С чем его едят? Хотелось бы также знать, что понимают они под эстетическим волнением? Сдается мне, что это вроде обморока. А откуда взялся платонический вопрос, раз речь здесь не идет ни о платьях, ни о платяных шкафах?»

Но ни за что на свете не поделился бы дон Фран-сиско своими сомнениями с женой или свояченицей из опасения, что они снова прыснут ему в лицо, как в-тот день, когда черт его дернул спросить: «Что такое секреция?» Боже ты мой, да они хохотали над ним, как над последним дураком, и своими язвительными шуточками вогнали его в краску.

Прервав чтение, скряга отправился в спальню поднимать жену с постели, — доктор советовал не потакать ее лени, чтобы малокровие не развилось еще сильнее. Проходя по коридору, он услыхал возбужденные голоса, доносившиеся из комнаты рядом с гостиной. Там жил Рафаэль, он держался обычно замкнуто и молчаливо, словно вместе со зрением потерял и дар речи. Дон Франсиско насторожился и с беспокойством прильнул; ухом к двери, за которой слышался непривычный шум. Каково же было его удивление, когда он различил неестественно громкий смех слепого и суровый голос разгневанной Крус, пытавшейся утихомирить Рафаэля. Но чем строже говорила сестра, тем громче хохотал брат. Торквемада не мог понять причину столь безудержного смеха, — ведь со дня свадьбы Рафаэль ни разу не улыбнулся, и лицо его было мрачнее надгробного камня, словно он навсегда замкнул уста, прислушиваясь лишь к тому, что творилось в его душе. Скряга отошел от двери удовлетворенный. «Его высочество наследный принц изволили сегодня проснуться в приятном расположении духа. Тем лучше. Капризник повеселеет, и в доме воцарится мир».


Глава 4


Однако все было не так просто. Когда Крус вошла с утренним завтраком в комнату брата, она с удивлением обнаружила, что он уже поднялся и торопится одеться, как человек, которого ждут неотложные дела. «Дай-ка мне поскорее костюм, — обратился Рафаэль к сестре. — Ты, верно, думаешь, что день только начинается, а ведь прошло уже шесть часов с восхода солнца».

— Разве ты знаешь, когда встает и когда заходит солнце?

— Как же мне не знать? Я слышу пение петухов… — а их немало по соседству, — и проверяю время по совершенным часам природы; они никогда не подведут, не то что жалкий механизм, сделанный руками человека. И, наконец, я прислушиваюсь к проезжающим поутру повозкам, к голосу зеленщиков, старьевщиков, точильщиков, продавцов алькарийского меда… Слух у меня настолько обострился, что я даже слышу, как нам под дверь газету бросают.

— Так ты сегодня опять рано проснулся? — ласково спросила сестра, гладя его по голове. — Последнюю неделю ты плохо спишь, мне это не нравится, Рафаэль. Зачем будоражить свое воображение в те часы, когда следует отдыхать? Тебе и днем хватит времени для наблюдений и разгадывания загадок, которые ты сам себе задаешь.

— Каждый распределяет свое время как умеет, — возразил слепой, устало откидываясь на подушки, но не собираясь, однако, снова уснуть. — В тихие часы на рассвете я провожу время наедине с самим собою лучше чем с вами среди несносного дневного шума и назойливых гостей, наводняющих наш дом, как стадо диких буйволов.

— Ну-ну, уж поехал, — недовольно проворчала сестра. — Лучше завтракай поскорее, а то у тебя голова закружится от слабости. Голод всегда подавляет добрые намерения и пробуждает злые мысли. Выпей чашку шоколада и увидишь, как ты успокоишься, снова станешь снисходительным, разумным и выкинешь из головы и сердца несправедливую злобу к людям, которые не сделали тебе ничего дурного.

— Ладно, сестричка, ладно, — сказал слепой, смеясь и поудобнее усаживаясь в постели. — Давай сюда шоколад, который по твоим словам должен восстановить в моей голове военную дисциплину, сиречь духовное равновесие. Нет, это замечательно!

— Чему ты смеешься?

— Да просто я доволен.

— Ты — доволен?

— Вот так здорово! Четыре месяца ты бранишь меня за то, что я грустен, молчалив, никогда не посмеюсь от души, в удивляешься, что все твои выдумки и попытки развеселить меня ни к чему не приводят. Ты меня положительно с ума свела: «Рафаэль, улыбнись. Рафаэль, не грусти». А когда я хохочу во все горло, ты снова бранишься. Так чего же ты от меня хочешь?

— Я не бранюсь. Но меня удивляет этот внезапный взрыв смеха, он звучит фальшиво, Рафаэль, это не искренняя веселость.

— Но клянусь тебе, ты не права, сестричка. Я в самом деле счастлив, и я очень хотел бы, чтобы и ты посмеялась вместе со мной.

— Ну так скажи причину твоей веселости. Тебе пришла в голову интересная мысль, какая-нибудь новая фантазия?.. Или ты просто-напросто механически смеешься?

— Механически? Нет, дорогая сестричка. Веселье — это не часовая пружинка, которую можно завести. Веселье рождается у нас в душе, проявляется в виде сокращения мускулов лица, или… уж не знаю как выразиться. Словом, давай я выпью шоколад, чтобы ты на меня не сердилась…

— Ну, сдержи-ка на минутку свой смех, а то я стою тут перед тобой с подносом, как…

— Хорошо, признаюсь, что благоразумие подсказывает нам необходимость питаться. Видишь, я больше не смеюсь… Видишь, я уже ем, и даже с аппетитом. Так вот, дорогая сестричка, веселье — дар божий. Когда оно рождается внутри нас, это значит, что ангел заглянул нам в душу. Обычно после бессонной ночи человек просыпается в чертовски дурном настроении. Почему же у меня происходит как раз обратное, хотя я сегодня глаз не сомкнул?.. Ты этого не понимаешь и не поймешь, пока я не объясню. Мне весело оттого, что… Но прежде я должен сообщить тебе, что именно на рассвете я стараюсь проникнуть в будущее. Увлекательное занятие… Видишь, вот я и выпил весь шоколад. Ну, а теперь стакан молока… Замечательное молоко… Так вот, чтобы приподнять завесу будущего, я вспоминаю уроки прошлого, мысленно беру в руки, человеческие фигуркиг расставляю и переставляю их на доске, согласно законам логики…

— Дорогой мой, доставь мне удовольствие и не терзай себя этим вздором, — взмолилась Крус, не на шутку испуганная нервозностью брата. — Я вижу, что тебя нельзя оставлять одного даже ночью. При тебе должен неотступно находиться человек, чтобы беседовать с тобой в часы бессонницы и развлекать тебя.

— Глупышка ты, настоящая глупышка! Но кто может меня развлечь, кому под силу придумать более занятную историю, чем ту, которую я сам себе рассказываю? Хочешь послушать? Так вот, в далекой стране жили-были две бедные букашки — сестры… Жили они в ямке…

— Замолчи, я не люблю твоих сказок… Придется мне пожертвовать сном и сидеть возле тебя по ночам.

— Что ж, ты поможешь мне гадать о будущем, и когда мы набредем на забавные истины вроде тех, что открылись мне сегодняшней ночью, мы вместе дружно посмеемся. Ну, не сердись на меня за этот смех. Он вырывается у меня из глубины сердца, я не могу его сдержать. Когда человек от души хохочет, у него на глазах выступают слезы, ну, а я никогда не плачу, и у меня скопился такой запас слез, что их хватит на сотню людей в день скорби… Дай же мне всласть посмеяться, иначе я, право, лопну.

— Довольно, Рафаэль, — строго оборвала его Крус. — Ты просто ребенок. Уж не надо мной ли ты смеешься

? — Мог бы посмеяться и над тобой, но нет, я люблю тебя и ценю, ведь ты моя сестра и так заботишься обо мне. И хотя ты поступила против моей воли, я не считаю тебя дурным человеком и жалею тебя… Да, да, не смейся, я жалею тебя, ибо знаю — бог покарает тебя и ниспошлет тяжкие страдания.

— Мне? Боже мой! — испуганно воскликнула Круус.

— Ведь логика есть логика, и свершенное тобой заслуживает кары, только не на том, а на этом свете. Нет, ты недостаточно грешна, чтобы попасть в ад; здесь, на земле, придется тебе искупить свои прегрешения.

— Да ты просто болен! Бедняжка!.. Я грешна, я понесу божью кару!.. Ты снова возвращаешься к своей излюбленной теме. Я, мученица, раба святого долга, я, сражавшаяся, как тигрица, чтобы спасти семью от нищеты, я буду наказана… и за что? За доброе дело. Где сказано, что спасти людям жизнь не доброе дело, а великое прегрешение? А, теперь ты уже не смеешься? Каким серьезным стал твой взгляд!.. Достаточно было одного разумного замечания, чтобы ты опомнился.

— Я больше не смеюсь, потому что мне пришла в голову печальная мысль. Но оставим это. Вернемся лучше к нашему разговору, к причине моего смеха. Прежде всего знай: ты больше не услышишь от меня ни одного дурного слова о твоем знаменитом зяте — да, именно о твоем, ведь своим я его не признаю, — ни одного оскорбительного замечания: я ем его хлеб, да и все мы едим его хлеб, и было бы гнусностью издеваться над человеком, который нас кормит. Это мы опозорили себя, а не он, и я больше всех, больше, чем ты, ибо я хвастался своей стойкостью, считал себя рыцарем фамильной чести, а кончил тем, что, оправдываясь своей слепотой, принял от мужа моей сестры гостеприимство и те помои, которые вы мне приносите, — да простит мне кухарка это определение, ведь ты понимаешь, только иносказательно можно назвать обедом эти помои, напоминающие бурду, что раздают нищим у монастырских ворот. Пойми, я не порицаю его и смеюсь не над ним, не над теми глупостями, которые он болтает, а ты поправляешь, чтобы не быть посмешищем общества. Человек этот скоро научится говорить, как все, — он ведь из кожи лезет вон, стараясь усвоить твои уроки, — нет, нет, я смеюсь не над ним и даже не над тобой, а лишь над собой, над самим собой… Ну вот, на меня снова напал смех, поддержи меня… Ладно, дай мне посмеяться вволю, я мысленным взором проникаю в будущее, оно встает передо мной, озаренное светом моей души, единственным доступным мне светом, и я отчетливо вижу, как, уступая шаг за шагом и подчиняясь всемогущему закону инерции, я кончу тем, что внутренне примирюсь с позорным благополучием нашей новой жизни и пошлю к черту былое достоинство… Если ты не можешь понять, до чего это смешно, значит чувство юмора покинуло нашу планету. Я, примирившийся с вашим бесчестием, я, считающий его не только неизбежным, но вполне естественным и даже желательным! Я, побежденный силой привычки, и вдыхающий полной грудью отравленный воздух, которым дышите вы! Ну, как тут не умереть со-смеху? И если ты, дорогая сестричка, отказываешься присоединиться к моей веселости, то мне ясно, — душа твоя недоступна чувству юмора, разумеется в подлинном значении этого слова, а не в том смысле, который придает ему твой милый зять, жалуясь на юмору от жары.

Тут Рафаэль разразился оглушительным взрывом смеха, который так удивил проходившего мимо Торквемаду.


Глава 5


— Я не потерплю этого грубого паясничества, — оборвала Крус брата, пытаясь скрыть тягостное впечатление от его судорожной веселости. — Я еще никогда на замечала за тобой стремления глумиться над людьми. Не узнаю тебя, Рафаэль.

— Должна же и на мне отразиться метаморфоза, происшедшая в нашей семье. Ты изменилась и стала серьезной, я — веселым. А в конечном счете мы все станем смешны, куда смешнее хозяина дома, которого тебе, разумеется, удастся как следует вышколить. Ну, ладно, я встаю, подай мне одеться. Так вот, кончится тем, что Общество увидит в нем человека с известными достоинствами, одного из тех, кого принято называть людьми серьезными, мы же останемся жалкими бедняками, обреченными на всеобщее посмеяние.

— Не знаю, почему я терплю твою болтовню, вместо того чтобы хорошенько отшлепать тебя, как непослушного ребенка… На, одевайся и умойся холодной водой, чтобы остудить разгоряченный мозг.

— Сейчас, — сказал слепой, вставая и подходя к тазу с водой, чтобы окунуть в него голову. — Сделанного не воротишь, остается примириться с печальным фактом и по самую шею погрузиться в нечистоты, которые благодаря тебе или по воле злого рока залили наш дом… Ты видишь, я больше не смеюсь, хоть и давлюсь от смеха. Но поговорим серьезно на эту весьма забавную тему… Да, весьма забавную… Скажи, разве ты не замечаешь, с какой иронией относятся к нам все друзья, которые покинули нас в годину бедствий, а нынче возобновили прежние отношения?

— Нет, не замечаю, — решительно возразила Крус, — и знай, эта ирония существует лишь в твоем больном вовбражении.

— Тебя ослепил блеск фальшивого богатства и поддельного золота, вот почему ты не замечаешь истинного отношения к нам со стороны общества. Вот подожди, пока я поскребу немного лицо и голову, и тогда ты услышишь еще одну вещь, которая приведет тебя в изумление.

— Лучше замолчи, Рафаэль, и перестань изводить меня нелепыми рассуждениями. Вот полотенце, вытри насухо лицо. А теперь садись, я тебя причешу.

— Так я хотел сказать тебе… Голова моя прояснилась; но вот беда — меня снова душит смех. Право, я просто лопну… Я хотел сказать тебе, что когда люди теряют стыд, как мы его потеряли…

— Рафаэль, ради бога!..

— Так лучше его потерять разом, навсегда вырвать из души эту помеху, открыто взглянуть на свой позор. Более того, если лицо утратило святую краску стыда, которая отличает человека порядочного от того, кто перестал им быть, прибегнем к румянам… — Тут на Рафаэля снова напал приступ смеха. — Созидательница нашей новой жизни, не останавливайся на полпути, Иди до конца. Долой щепетильность, долой угрызения совести, они здесь неуместны. Тебе не удалось добиться от хозяина разрешения завести экипаж, чтобы прокатиться по улицам, оповещая всех о совершенной купле-продаже?.. Не рви же мне волосы. Мне больно.

— Ты просто с ума меня сведешь. Счастье твое, что ты слаб и болен, не то задала бы я тебе трепку!

— Я сказал — купля-продажа… Ладно, беру свои слова назад. Ай!.. ты отлично сделаешь, если все-таки выцыганишь у него деньги на экипаж. Чередуя деликатные выражения с привычной грубой, бранью, зять закусил удила и брыкается, не подчиняясь твоей власти. Не огорчайся, все наладится: взамен высокого общественного положения, которое тешит этого самовлюбленного павлина, а вернее, индюка, обыкновенного индюка из тех, что хозяйки откармливают к рождеству каштанами, — он даст тебе все, чего ты ни потребуешь. Малость поартачится, — ведь он скуп до мозга костей, — но потом уступит. Ты же умеешь с ним справляться, да еще как умеешь! Ты добьешься от него и ложи в театр, и разрешения на званые вечера, обеды, приемные дни. Насыщайтесь по горло богатством, роскошью, тщеславием, всей грязью, пришедшей на смену тонкому наслаждению, чистым и благородным радостям. И да воздастся всем по заслугам! Пусть не залеживаются в его сундуках медяки, нажитые темными проделками! Хватайте каждый грош, добытый разбоем, транжирьте все его барыши на тряпки, на прихоти и развлечения, покупайте дорогие картины, роскошную обстановку. Не щадите скрягу, пусть скорее подохнет и оставит вам все добро, — ведь такова ваша цель.

— Ни слова больше, Рафаэль, — закричала Крус, дрожа от бешенства. — Я терпеливо слушала твои бредни, но знай, терпение мое истощилось. Ты злоупотребляешь им, считаешь его неиссякаемым… Но ты ошибаешься. Я ухожу. Пусть Пинто закончит за меня твой туалет… Пинто, дружок, где ты?

Мальчик не замедлил явиться на зов, неся ворох нового платья от портного.

— Тут новый костюм для сеньорито Рафаэля, Портной хотел бы сам примерить.

— Пусть войдет. Отлично, Рафаэль, теперь у тебя есть занятие на некоторое время. А я зайду взглянуть, когда ты оденешься, и если что не так, отдадим переделать. Заходите, Бальбоа… Как вам известно, кабальеро очень требователен в вопросах одежды. Костюм должен сидеть безукоризненно, так, словно сеньорито может сам его увидеть и оценить. Ну, Пинто, в чем дело? Помоги же сеньорито снять брюки.

— Да, сеньор Васко Нуньес де Бальбоа, — весело проговорил Рафаэль, все еще охваченный нервным возбуждением. — Достаточно надеть на меня пиджак, чтобы я тут же определил, хорошо ли он сшит. Не вздумайте, пользуясь моей слепотой, небрежничать. Дайте-ка сюда брюки. Кстати, дружище, я только что беседовал с сестрой… Кажется, сестра вышла?

— Я здесь, Рафаэль. По-моему, брюки сидят отлично.

— Да, ничего. Так вот, я говорил, что мне придется многое заказать, сеньор Бальбоа. Еще один костюм, пальто, вроде того, что носит Морентин, видели? Три-четыре пары летних брюк из легкой ткани, Что скажет на это моя сестра?

— Я? Ничего.

— Мне показалось, ты недовольна моей расточительностью… Но должна же и на мне отразиться перемена в благосостоянии семьи… И я скажу тебе больше: мне необходим фрак… Зачем он мне? Нужен.

— О господи!

— Так вот, Васко Нуньес… Сестра ушла?

— Я здесь, вместе со всем моим терпением.

— Это меня радует. Мое терпение уже истощилось, — не будем распространяться, по каким причинам; и вот в образовавшейся пустоте появилась страстная жажда материальных благ… Я в этом не виноват, ведь не я внес в наш дом тайную развращенность. Итак, маэстро, фрак, и поскорее… А ты, дорогая сестрица… но, кажется, она ушла?

— Да, на этот раз сеньора вышла, — подтвердил смущенный портной, — и мне показалось, будто она немного рассердилась на вас.

Крус и в самом деле вышла из комнаты, и не только затем, чтобы покончить с невыносимой для нее пыткой; она предполагала, и не без основания, что именно ее присутствие так раздражает несчастного слепого. Она оставила брата на попечение Пинто и портного, — пусть без нее займутся примеркой. Когда дон Франсиско вернулся домой к обеду, глаза свояченицы сверкали странным блеском, а из груди вырывались стоны.

— Что такое, что случилось? — спросил он встревоженно.

— Заболел Рафаэль, и очень серьезно. Только этого не хватало! Право, друг мой, бог подвергает меня невыносимым испытаниям!

— Но ведь еще сегодня утром он хохотал как полоумный.

— Вот, вот, это первый признак.

— Смех — признак болезни? Ну-ну! Что ни день, то новое открытие! С тех пор как вы с сестрой установили в моем доме новый режим, все идет шиворот-навыворот. До сих пор я знал, что больной плачет и жалуется: боль там и тут, тяжело дышать, все тело ломит… Но что больных разрывает от смеха, это я слышу впервые.

— Необходимо вызвать врача, — сказала Фидела, усаживаясь за стол и устремляя на мужа спокойный и ясный взгляд, — специалиста по нервным заболеваниям… И чем скорее, тем лучше…

— Специалиста! — воскликнул Торквемада, внезапно лишаясь аппетита. — Другими словами, болтливого фанфарона, от которцго твой брат и впрямь расхворается, а лекарь меж тем представит счет на уплату гонорара и снимет с меня последнюю рубаху.

— Однако невозможно ждать, пока легкий невроз превратится в тяжелое заболевание, — возразила Крус, садясь за стол

. — Как вы сказали? Ах да, невроз, будь он неладен. Поверьте, дорогая Крус, мой зять Кеведито справится с болезнью Рафаэля куда быстрее, чем любая знамениттость, которая с важным видом сперва классически ограбит человека, а потом спровадит его на кладбище.

— Не упрямься, голубчик Тор, — ласково настаивала Фидела. — Позвать специалиста необходимо, а еще лучше двух, если не трех.

— Хватит и одного, — поправила Крус сестру.

— Нет, почему же, давайте пригоним в дом целое стадо лекарей, — сыронизировал дон Франсиско, снова принимаясь за еду. — А когда они выпишут все свои рецепты, мы отправимся в богадельню.

— Вечно вы преувеличиваете, дорогой мой сеньор, — заметила Крус.

— А вы, как и всегда, ударяетесь в макиавеллизм… Кстати, любезные мои сеньоры, хоть наша стряпуха и получает восемь дуро в месяц, хоть она и слывет восьмым чудом света, но почки определенно подгорели.

— Что вы, чудесные почки!

— Нет, нет, Ромуальда, которую вы прогнали за то, что она чесала волосы на кухне, готовила куда лучше… Ну, ладно, я подчиняюсь новому порядку в доме, будем уступчивы…

— Да, уступчивыми, — подхватила Фидела и погладила мужа по плечу. — И вот, вместо того, чтобы звать трех специалистов…

— Специалистов, говоришь ты? Скажи лучше, моровую язву, стаю прожорливой саранчи.

— Так вместо того, чтобы звать трех специалистов, свезем-ка Рафаэля в Париж к Шарко.


Глава 6


— А это еще что за чучело? — спросил Торквемада, справившись с куском мяса, который застрял у него в горле, едва он услышал о Шарко.

— Это не чучело, а светило Европы, специалист по лечению мозговых болезней.

— Ну, а по мне, пусть это светило Европы отправляется ко всем чертям! — воскликнул скряга, стукнув вилкой об стол. — Если он ищет богатых пациентов, пусть возьмется лечить свою негодницу мать.

— Тор! Какие выражения! — остановила его Фидела с ласковым упреком и гримаской избалованного ребенка. — Франсиско, ради бога… Пойми же, поездкой в Париж мы одним выстрелом убьем двух зайцев.

— А я вовсе не желаю убивать зайцев ни с одного, ни с двух выстрелов.

— Пускай Шарко только взглянет на Рафаэля.

— Если дело лишь за тем, чтобы лекарь взглянул на него, можно послать фотографию.

— Шарко займется лечением Рафаэля, а ты между тем познакомишься с Парижем, ведь ты его совсем не знаешь.

— И знать не желаю.

— Почему же? Представь себе, что в обществе заговорят вдруг о больших городах, и тебе придется сознаться — я, мол, сеньоры, ничего, кроме Мадрида и Вильяфранки дель Бьерсо, не видел. Это было бы ужасно! Не прикидывайся деревенщиной, Top! Поездка в Париж расширит твой идейный кругозор.

— Мой идейный кругозор, — ответил Торквемада, с жадностью подхватывая новое выражение и отправляя его в кладовую прочих подходящих словечек, — мой кругозор не тесный рукав, который надо расширить. Пусть всяк останется при своем кругозоре, и да пребудет господь бог в кругозоре каждого.

— А раз уж мы попадем в Париж, — продолжала Фидела, поддразнивая мужа, — то не вернемся домой, пока не совершим путешествия по Бельгии или по Рейну.

— Нам только путешествий не хватает…

— Но ведь это так дешево!.. Можно проехаться в Швейцарию.

— А оттуда на луну.

— А то в Баварию, или в Баден, или хотя бы в Шварцвальд.

— Не лучше ли прокатиться к Ледовитому океану, на Северный полюс, а оттуда в Патагонию и через Белую Медведицу — домой. Вернувшись, наймусь ночным сторожем или попытаюсь устроиться на общественные работы в аюнтамьенто — надо же семью кормить.

Сестры дружным хохотом встретили шутку дона Франсиско, и Крус разумным словом положила конец затянувшемуся разговору.

— Фидела, конечно, шутит, чтобы попугать вас, дон Франсиско. К Шарко прибегать нам незачем. Сейчас не время тратиться на поездки в Париж для консультации с европейскими знаменитостями. В чем Рафаэль действительно нуждается, так это в развлечении, в прогулках на свежем воздухе, подальше от городской суеты…

— Иными словами, дорогая сеньора, если говорить напрямик, это еще одно напоминание об экипаже. В конце концов мне придется-таки согласиться на выезд.

— Да ведь мы ни словом не обмолвились о выезде, — запротестовала полушутя, полусерьезно Фидела.

— Дальние прогулки!.. Я все понял, вы собираетесь лечить Рафаэля тряской в карете… превосходно! Гоните карету без остановки до Мостолеса.

— Без экипажа вам не обойтись, — безапелляционным тоном заявила Крус, и нижняя губа ее задрожала — верный признак того, что властная женщина не допускает никаких возражений. — И поверьте, экипаж нужен не нам и не нашему брату, мы уже давно привыкли ходить пешком, а для вас, сеньор дон Франсиско Торквемада. Прилично ли человеку, пользующемуся всеобщим уважением, ходить по улицам пешком, как бродяге?

— Ну, друг мой, — запальчиво воскликнул дон Франсиско, — на эту удочку вы меня не поймаете. Будем справедливы: я обыкновенный скромный человек, а не важная персона, как вы утверждаете. К черту персону и прочую нечисть! Вы пускаетесь на всякие уловки, лишь бы мотивировать свою расточительность. Я же оправдываю только бережливость, вот почему мы обеспечены куском хлеба. Но благодаря занятой вами позиции нам вскорости придется ходить за подаянием или просить денег взаймы. Долги в моем доме! Никогда! Знайте, когда наступит банкротство, в просторечии — нищета, виновны в этом будете вы, моя дорогая Крусита… Итак, экипаж! Ладно, получайте экипаж, но мне он не нужен, — видит бог, я привык без экипажей зарабатывать деньгу, пешочком, как ходил святой Франсиско, чье имя я ношу. Разъезжать будешь ты, Фидела, вместе с сестрой как это соответствует вашему новому положению. — Но я ни о чем не просила…

. — Ни о чем не просила? Да ты научилась клянчить не хуже монаха. Дня не проходит без новой блажи: то снять перегородки и разрушить полдома, им, видишь ли, зал понадобился! А то позвать модистку, портного, обойщика, поставщика и дюжину чертей. А нынче братцу, взбрело в голову хохотать, — это значит, что мне придется плакать, да и не только мне, попомни, все заплачем. Я уже предвижу нескончаемый ряд прихотей, а следстввнно — новых расходов. Ведь братца надо развлекать, он, если не ошибаюсь, любитель музыки, — что ж, пригласим оркестр королевской оперы с этим, как его… лодырем, что палочкой подает знак начинать. — Сестры рассмеялись. — Понадобится лекарь — зови в дом весь цвет медицины и гони монету, сиречь гонорар… Заодно, чтобы он не скучал, позовем Хуана, Педро, Дьего, словом всех закадычных друзей, стихоплетов и плясунов, и давай накрывать стол на всю ораву да готовить яства дли этих обжор и пара…

Недавно выученное слово заетряло в горле, и док Франсиеко в нерешительности запнулся.

— Паразитов, — подсказала Фидела. — Что ж. Это справедливо для некоторых из них. Так или иначе, но изредка приходится звать гостей, чтобы в обществе не распространились слухи о нашей скупости.

— Наши друзья на это не способны, — поправила Фиделу старшая сестра. — Они люди утонченного воспитания.

— Не подвергая сомнению их утонщенность — заметил Торквемада, — я принципиально стою за то, чтобы каждый обедал у себя дома. Разве я в обеденный час таскаюсь по чужим домам?

— Надо признать, дорогой муженек, — начала Фиделе, поглаживая его по спине, — что ты сегодня прямо в ударе. Поверь, я вовсе не собираюсь вводить тебя в расходы; не нужно мне экипажа, не в моем характере кичиться богатством… Сиди, сиди на своих мешках с золотом, плутишка… Знаешь, что я услышала вчера от Руиса Очоа? Будто ты в прошлом месяце тридцать три тысячи дуро в карман положил.

— Что за чепуха! — рассвирепел скряга и вскочил, отодвигая недопитую чашку кофе. — Да он просто брешет! Подобным вздором он подливает лишь масло в огонь. Вы обе и без того невесть что думаете о моих доходах. Ладно, не будем ссориться. Реазюмирую: надо экономить. Бережливость — евангелие бедняков. Берегите каждый грош; неизвестно, что нас ждет завтра; может случится, что понадобится и этот грош, и тот, и все гроши, какие только есть в мире.

Ворча, он поспешил в кабинет, взял шляпу, трость с набалдашником в виде оленьего рога, гладко отполированного от долгого употребления, и вышел на улицу вершить свои дела. Он прошел уже мимо Пуэрта дель Соль, а в голове его все еще бурлили отголоски недавнего «пора с женой и свояченицей и возникали новые неопровержимые доводы, которыми он ошеломлял сестер; «При всем вашем макиавеллизме не удастся вам выбить у меня почву из-под ног. Моя система заключается в том, чтобы тратить лишь незначительную, весьма минимальную часть моих доходов. Вам-то не приходится зарабатывать, вот вы и не знаете, чего это стоит. На дополнительные, расходы я соглашусь только в том случае, если появится потомство. Конечно, потомство заслуживает того, чтобы пойти на некоторые жертвы. И сам Валентин сказал мне вчера вечером, когда я прилег вздремнуть в кабинете, — уж очень трещала голова от всех подсчетов и расчетов: «Смотри, папа, ни гроша не трать, пака наверняка не узнаешь, появлюсь я снова или нет. Эти хитрые сестры, рады обманывать и водить тебя за нос, — сегодня, завтра, — так, пожалуй, мне и не удастся снова родиться… Одной ногой стою здесь, а другой — там. Прямо терпения не хватает, тело, то бишь душу, так и ломит; конечно, у души нет ни костей, ни мяса, ни сухожилий, и даже крови нет, а все как-то лихорадит, и хоть нет кожи, а все тянет почесаться».


Глава 7


Почти весь день сестры провели в тщетных попытках, успокоить возбужденный мозг Рафаэля; на все его, вздорные выходки они неизменно отвечали разумными словами, противопоставляя нелепым взрывам смеха р тость и сдержанйость. Особенно преуспевала в этом Фидела: она была мягче и терпеливее старшей сестры и ей легче удавалось влиять на брата, хоть она и не отдавала себе ясного отчета в своей власти над ним. К концу, дня их самоотверженность была вознаграждена, — Рафаэль стал рассуждать спокойнее. Но сестры чувствовали себя крайне утомленными и искренне обрадовались, когда к ним подоспела неожиданная помощь в виде школьного товарища Рафаэля. «Слава богу, наконец-то вы пришли, Морентин! — приветствовали они гостя. — Однако вы заставляете себя ждать. Входите же, брат, весь День справлялся о вас».

В комнату вошел безукоризненно одетый молодой человек среднего роста с белокурой бородкой, большими глазами и жидкой шевелюрой, предвещавшей раннюю лысину. Он обладал красивой, но несколько слащавой внешностью. Непринужденно поздоровавшись с Крус и Фиделой, Морентин подошел к слепому с развязной манерой своего человека в доме, уселся рядом и, хлопнув приятеля по коленке, спросил: «Ну, шалопай, как дела?»

— Сегодня вы обедаете у нас… Нет, нет, отказы не принимаются. Сегодня вам не помогут никакие уловки.

— Но, право, тетя Кларита ждет меня к обеду.

— Ну, так сегодня тете Кларите придется поскучать одной. Не будьте эгоистом. Сегодня мы вас не отпустим. Не отговаривайтесь, вам все равно придется покориться.

— Мы пошлем известить Клариту, — вмешалась Фидела, — и скажем, что мы вас насильно задержали.

— Отлично, только не забудьте прибавить, что всю вину вы берете на себя. И если тетя начнет браниться…

— О, мы ее перекричим!

— Уговорили.

В свое время Пепе Серрано Морентин и Рафаэль были закадычными друзьями и товарищами по школьной скамье и первому курсу в университете. В тяжелые годы нужды эта дружба несколько охладела, и молодые люди встречались редко, но всякий раз с неизменным юношеским пылом отдавались воспоминаниям об ученических годах; причиной же охлаждения была затворническая жизнь семьи дель Агила, избегавшей всякого общения с людьми. Казалось, они желали без докучных свидетелей с достоинством нести бремя нищеты. Благоприятный поворот, наступивший в их печальной судьбе, нарушил это уединение: с помощью Доносо, Руиса Очоа и маркизов де Тарамунди постепенно восстановились прежние дружеские связи. Особенную радость доставила бедному Рафаэлю встреча с другом детства Морентином, который сумел вдохнуть в него бодрость и оживить в его душе былое чувство привязанности, — ко всем остальным слепой по-прежнему испытывал холодное равнодушие, а то и презрение.

Зная о горячей привязанности брата, граничившей с полным подчинением воле Морентина, сестры увидели в приходе гостя в этот злосчастный день милость провидения. Желая дать Рафаэлю возможность поведать другу все свои горести и предаться оживленной беседе, где тонкий психологический анализ, скрашенный задорным юмором, переплетается иной раз с вопросами на скользкие темы, сестры после необходимого обмена приветствиями поспешили оставить молодых людей наедине, чтобы слепой мог отдохнуть, наконец, от постоянной опеки и провести время по своему вкусу.

— Дорогой Пепе, — начал Рафаэль, усаживая подле себя друга, — ты и не подозреваешь, до чего кстати ты явился. Мне необходим твой совет по одному поводу… относительно возникшей у меня вчера мысли; когда сегодня ты вошел и я услышал твой голос, мысль эта с неслыханной силой пронзила мой мозг и полностью завладела моим существом, изгнав из головы все прочие мысли, которыми я до сих пор жил. Не знаю, как тебе это объяснить…

— Понятно.

— Бывает ли в твоей жизни, что какая-нибудь одна мысль неотступно терзает тебя?

— Ну, разумеется.

— Нет, нет, твои мысли прикрыты маской лицемерия. Ты даже не подозреваешь об их существовании до тех пор, пока с них не спадет маска. Морентин, сегодня мне надо поговорить с тобой об одном очень щекотливом деле.

— Очень щекотливом?

У Морентина екнуло сердце, смутная тревога закралась в душу; заныло под ложечкой. Здесь будет уместно дать некоторые сведения о Морентине и попытаться возможно точнее определить его Характер.

Наш молодой приятель был плебеем по отцу и аристократом по матери, словом — социальный метис, как, Впрочем, почти все представители нынешнего поколения. Получив отличное воспитание, он без труда приноровился к требованиям века и, обладая изрядным состоянием, находил существующий уклад жизни наилучшим в мире; благодарный судьбе, наделившей его красивой внешностью и рядом качеств, которые ни в ком не возбуждали зависти; чуждый духовных запросов и неясных стремлений к идеалу, но все же доступный кое-каким радостям духовной жизни; никогда не вкусивший опьянения торжествующей гордости и не испытавший горечи обманутого тщеславия; человек, начисто лишенный как достоинств, так и пороков, ни святой, ни грешник, Морентин жил в довольстве на проценты с капитала, был депутатом безропотного сельского округа и почитал себя счастливым, наслаждаясь драгоценной свободой и отличной верховой лошадью английской породы. На хорошем счету в обществе, Морентин ни в ком не возбуждал горячего чувства любви, не знал сильных страстей, не испытывал склонности к политике й состоял в партии Кановаса, хотя мог с таким же успехом примкнуть к последователям Сагаеты, если бы того захотел случай; не увлекаясь ни искусством ни спортом, он два-три часа ежедневно гарцевал на английском скакуне, но в то же время не пылал подобна другим страстью к верховой езде, с тем же спокойствием относясь к азартным играм, а также к женщинам, если не считать некоторых светских связей, никогда не перераставших в драму и неизменно остававшихея на грани принятого в обществе тайного распутства. Словом, Морентин был героем своего времени, и весь духовный багаж его состоял из одного-двух десятков идей, нало-минавших небольшие, хорошо упакованные и перевязанные покупки из магазина.

Морентин пользовался славой рассудительного молодого человека, чей голос никогда не фальшивил в хоре большого Света; он не делал долгов и не затевал громких историй, если не считать двух-трех традиционных дуэлей, из тех, что кончаются легкими царапинами, протоколом и завтраком. В жизни Морентина не было ни жгучих радостей, ни горьких страданий; он брал от жизни лишь то, что могло послужить ему на пользу, и никогда не рисковал спокойствием души. Не веруя сам, он относился с уважением к религии; ничего не изучив основательно, он по любому вопросу мог высказать то или иное суждение в соответствии с обстоятельствами или модными взглядами. Что касается морали, то, выступая публично или в тесном кругу, Морентин неизменно проповедовал строгие нравы, сам, однако, жил в скромном и блаженном распутстве, которое едва ощущается теми, кто привык к нему.

Существование Морентина было одним из тех довольно распространенных случаев благополучия, когда человек испытывает радость бытия, ибо владеет приличным капиталом и не без основания слывет в обществе образованным и весьма приятным в обращении со всеми, а особенно с женщинами. Увенчавшее его заслуги звание депутата не пробудило в нем никаких претензий на политическую карьеру или на славу красноречивого оратора. Если ему случалось выступать от имени какой-либо комиссии, он брал слово и произносил достойную речь, не захватывая слушателей, но скромно выполняя свой долг. Звание народного представителя само по себе вполне удовлетворяло его честолюбие. И, наконец, на любовном поприще Морентин стремился добиться благосклонности замужней женщины; если предмет его домогании принадлежал к высшему свету, — тем лучше. Но он как огня боялся скандала, и связь с женщиной удовлетворяла этого самца лишь до тех пор, пока все шло гладко и не грозило перерасти в драму. Нет, драм Морентин не терпел ни в жизни, ни на сцене, и если ему случалось, сидя в партере, увидеть слезы или блеск кинжала, он так и порывался выбежать из зала, чтобы потребовать назад деньги за билет. И вот в довершение всех благ судьба послала ему исполнение и этого скромного желания — любовные связи повесы протекали без потрясений и катастроф, и, право, ему больше нечего было желать, не о чем просить у бога или у того, к кому обращаются вподобных случаях.


Глава 8


— Да, об одном деле, весьма щекотливом и серьезном, — повторил слепой. — Но прежде скажи, сестры ушли из комнаты?

— Да, дружище, мы с тобой одни.

— Глянь-ка за дверь, нет ли кого в коридоре…

— Никого нет, можешь говорить свободно.

— Я думаю об этом со вчерашнего дня… О, я так ждал твоего прихода! Сегодня утром меня охватили смутные опасения и грусть. Все это вылилось в нелепый приступ смеха, который встревожил моих сестер. Не подумай, что я сошел с ума или близок к этому. Я извивался от смеха, как осужденный на муку грешник, которого черти щекочут в аду раскаленной проволокой.

— Ну знаешь, ты мелешь такой вздор!..

— Ладно, ладно, не сердись… Я хочу кое о чем спросить тебя. Но послушай, Пепе, обещай, что ты будешь со мной искренним и честным до конца. Обещай, что ты ответишь на мой вопрос, как на исповеди перед духовником, если только ты ходишь на исповедь. Отвечай мне, как перед богом, если бы всевышнему вдруг вздумалось проверить твою совесть, сделав вид, будто он не знает тебя насквозь.

— Патетическое начало. Ну, говори же разом, что случилось, не тяни душу. В чем дело?

— Бьюсь об заклад, что ты знаешь.

— Не имею ни малейшего представления!

— Так пообещай же не сердиться, если я скажу тебе даже нечто такое… словом, то, что мне горше выговорить, чем тебе выслушать.

— Ну, знаешь, ты сегодня просто в ударе, — заметил Морентин, стараясь скрыть охватившую его тревогу. — Какая-нибудь нелепая выдумка в твоем обычном стиле.

— Сейчас увидишь, Вопрос настолько серьезен, что я вынужден начать с небольшого предисловия, Хосе Серрано Морентин, народный представитель, случайный гость в парламенте, помещик и спортсмен, скажи мне: каково в нынешнее время наше общество с точки врения морали и добрых нравов?

Приятель расхохотался, уверенный, что Рафаэль, как бывало и раньше, поставив несколько щекотливый вопрос, сам ответит на него пикантной остротой.

— Нет, нет, не смейся. Ты увидишь, это не шутка, Я спрашиваю тебя: за то время, что я жил вдали от света, когда в результате злосчастной слепоты до меня доходили лишь смутные отклики общественной жизни, изменились ли нравы общества, обычаи и привычки людей, взгляды мужчин и женщин на вопросы чести и супружеской верности? Мне думается, что нет. Я не ошибся. Нет. Ибо в мое время — а это наше общее время — мы оба искали в жизни лишь забав и развлечений, и наше отношение к нравственным устоям было в достаточной мере анархическим. Помнится, ни ты, ни я, ни друзья наши не грешили излишней щепетильностью в вопросах чужой семейной чести, и узы брака не являлись для нас священными. Не так ли?

— Верно, — ответил Морентин, и в душе его шевельнулось прежнее подозрение. — Но к чему ты ведешь? В мире ничто не меняется. До нас тоже существовали далеко не безупречные молодые люди, и не нам пытаться исправлять нравы. Молодость всегда молодость, а мораль остается моралью независимо от того, что она ежечасно нарушается и в мыслях и на деле.

— К этому я и веду. Но мне думается, что наша эпоха превосходит по своей распущенности все предшествующие времена. Я помню, мы считали своим святым долгом, — ведь грех тоже имеет свои традиции, установленные легкомыслием и пороком, — так вот, мы считали своим долгом не пропустить ни одной замужней женщины, попадавшейся нам на пути. Победу над ней мы считали неотъемлемым правом нашей цветущей юности и полагали, что обманутый супруг должен чуть не на коленях благодарить нас за внимание к его жене. Не смейся, Пепе, ведь это очень, очень серьезно.

— Серьезно, как проповедь. Дорогой Рафаэль, уверяю тебя, если бы мы все еще жили в тот исторический момент, как любит выражаться наш общий знакомый, твое пылкое красноречие оказало бы чудотворное влияние на совесть всех плутов. Но знай, малыш, мир изменился, и нынче нравственность у нас в таком почете, что шашни с замужними женщинами отошли в область преданий.

— Это неправда. Нынче, как и тогда, мужчины, особенно те, что приближаются к зрелому возрасту, проповедуют принципы, коренным образом противоречащие семейным устоям. Например, среди таких повес, как ты, процветает принцип, — я называю этот взгляд принципом, желая подчеркнуть его значение в нашей жизни, — будто молодая женщина, связанная нерасторжимыми узами брака с человеком старым, некрасивым, неприятным, невежественным, скупым и грубым, внраве искать утешения от своих горестей… в объятиях любовника.

— Дружище, никто этого не думает и никогда не думал.

— Я говорю о той гнусной морали, которую вы, светские люди, провозгласили законом, разрешающим вам бесчестить семью, красть чужое счастье и совершать тысячу подлостей. Не отрицай. Общественное мнение весьма снисходительно и милосердно к женщине, попавшей в подобное положение, ну, скажем, принесенной в жертву интересам семьи…

— А все-таки, к чему ты клонишь, Рафаэль? — повторил Морентин. Ему было не по себе, и он стремился во что бы то ни стало прервать разговор, принимавший для него нежелательный оборот. — Поговорим лучше о вещах более приятных и подходящих, а не вымученных, как…

— О, нет ничего более подходящего, чем эта тема, — крикнул Рафаэль, теряя самообладание; чем ближе он подходил к вопросу, сжигавшему его подобно пламени, тем сильнее волновался, заикаясь и размахивая руками. — Нет нужды подыскивать примеры и разводить теории, — печальная действительность здесь, передо мною. Речь идет о фактах, Пепе, и я взываю к твоей искренности, к твоему мужеству.

— Дружище, ты, кажется, задумал идти по стопам отца Падильи? — спросил Морентин с раздражением. — Я пришел приятно провести с тобой час-другой, a нe рассуждать о химерах. 'Морентин встал.

— Ты уходишь? — спросил слепой, протягивая к нему руки.

— Нет, я тут.

— Еще одна минута, всего одна минута, и я оставлю тебя в покое. Пожалуйста, взгляни, нет ли поблизости моих сестер.

— Пока нет, но они могут прийти…

— Раньше, чем они сюда придут, я скажу тебе, что несокрушимая логика, логика реальной жизни, в силу которой одно явление порождает другое, подобно тому как ребенок рождается от матери, плод от завязи, завязь от дерева, а дерево от семени… эта непреодолимая логика открыла мне, что моя несчастная сестра… Как больно созерцать позор своей семьи! Но еще постыднее закрывать глаза на истинное положение вещей… Я потерял зрение, но не разум… Глазами логики я вижу яснее любого зрячего, к тому же мне помогают очки моего опыта. Так вот я увидел — как мне это выразить? — я увидел, что к моей несчастной сестре как нельзя больше применим этот принцип — будем и впредь так называть его, — и вот, поощряемая снисходительностью общества, она разрешает себе…

— Замолчи! Этого я не потерплю! — воскликнул Морентин в порыве искренней или притворной ярости. — Ты подло клевещешь на свою сестру!.. Совсем рассудка лишился!

— Нет, не лишился. Рассудок остался при мне, да еще какой ясный. Скажи правду… сознайся. Докажи величие духа.

— В чем я должен сознаться, несчастный безумец? Отстань от меня! Не желаю больше ни говорить с тобой, ни слушать тебя.

— Поди сюда, поди сюда… — закричал слепой, вцепившись в Морентина и судорожно, точно клещами, сжимая его локоть.

— Хватит глупостей, Рафаэль… Ты бредишь. Пусти меня, говорю тебе, пусти, — повторял Морентин.

— Нет, я не отпущу тебя, — крикнул слепой, сжимая еще крепче его руку. — Поди сюда… Ну, так я тоже встану, и ты потащишь меня за собой повсюду, как укор совести… Обманщик, распутник! Я открыто бросаю тебе в лицо эти слова, раз у тебя не хватает мужества самому признаться!..

— Дурень, лунатик! Что ты мелешь?

— У моей сестры… нет, нет, я не могу выговорить…

— Любовник?.. Какая чепуха!

— И этот любовник — ты! Не отрицай. Ведь я тебя знаю. Знаю все твои уловки, твою развращенность и лицемерие. Твой идеал — любовная связь тишком-тайком, без скандала…

— Рафаэль, не беси меня… Я не хочу быть грубым с тобой. Но, право, ты заслуживаешь…

— Сознайся, докажи величие духа.

— Я не могу сознаться в том, что является плодом твоего больного воображения… Ну же, Рафаэль, пусти меня.

— Сперва сознайся.

Рафаэль цеплялся за друга и силой пытался удержать его, а тот, стараясь не производить шума, молча отбивался. Они боролись, раздраженные и задыхающиеся, пока Морентину не удалось, — наконец, одержать верх. Слепой бессильно упал в кресло.

— Ты виновен… но у тебя не хватает мужества признаться, — прошептал он в изнеможении. — Признайся, ради бога признайся…

— Клянусь тебе, Рафаэль, клянусь тебе, — уверял Морентин, удерживая друга в кресле и стараясь говорить как можно мягче, — в твоей нелепой выдумке нет ни слова правды.

— Но намерение у тебя все же было.

— Ни намерения, ничего другого… Успокойся, Кажется, сюда идут твои сестры.

— Господи! Я ведь это так ясно вижу!

Несмотря на все старания Морентина, отголосок бурной сцены достиг чуткого слуха Крус, и, обеспокоенная, она поспешила в комнату брата; по бледным, лицам, по прерывистому дыханию она разом поняла, что между двумя закадычными друзьями произошло тягостное объяснение; на этот раз причина была, очевидно, весьма серьезной, — ведь раньше, если и случалось поспорить на философские темы, о музыке или о лошадях они не выходили из себя, оставаясь в рамках безобидной шутки и приличия.

— Пустяки, пустяки, — успокаивал Морентин недоумевавшую и встревоженную Крус. — Рафаэль сегодня не в духе…

— Этот Пепе такой упрямец! — протянул Рафаэль тоном капризного ребенка, — Ни за что не хочет сознаться!..

— В чем?

— Ради бога, Крус, не обращайте на него внимания, — ответил Морентин, справившись с волнением и силясь придать спокойствие голосу, жестам и лицу. — Все — сущий вздор, Неужто вам пришло в голову, что мы поссорились?

Поглядывая то на одного, то на другого, проницательная Крус тщетно пыталась понять причину размолвки.

— Я догадываюсь. Страсти разгорелись из-за музыки Вагнера или романов Золя.

— Нет, не в этом дело.

— Так в чем же? Я должна знать, — настаивала сестра, приглаживая растрепавшиеся волосы брата, — А если ты мне не скажешь, я узнаю у Пепе.

— Он никогда не посмеет сказать тебе.

— Вообразите, Крус, Рафаэль обозвал меня лицемером, распутником и тому подобное. Но я не сержусь на него. Конечно, сперва несколько вспылил из-за… да не из-за чего. Не стоит вспоминать.

— Я продолжаю настаивать на сказанном, — повторил Рафаэль.

— А я тысячу раз клянусь, что не виновен.

— В чем?

— В преступлении против нации, — быстро нашелся Морентин, с озорной непринужденностью прибегая ко лжи. — Вообразите, Крус, он стремится доказать ни больше ни меньше как мое соучастие с теми, кто поддерживает Квиринал против Ватикана в вопросе соперничества между двумя посольствами. Пошлите Пинто ко мне на дом за Дневником Заседаний. Пусть Рафаэль убедится, что я остался при особом мнении. Председатель оставил вопрос открытым, а я, конечно…

— С этого и надо было начать, — подхватил слепой, одобряя выдумку приятеля.

— Я того же мнения. Ватикан for ever.

Не вполне удовлетворенная объяснением, сестра вышла, объятая смутной тревогой. Следом за ней вышел Морентин, который еще раз подтвердил сказанное. Но и это не успокоило Крус: ее томило предчувствие новых осложнений и бед.





Глава 9


Вечером, когда в доме зажглись огни, Серрано Морентин попытался подле Фиделы найти вознаграждение за тягостные минуты, проведенные с Рафаэлем. После пережитых тревог он считал себя вправе насладиться беседой сеньоры Торквемады, относившейся к нему любезно, как и ко всем окружающим, и обладавшей помимо прочих достоинств прелестью невинного, беспомощного и слабохарактерного ребенка, тоненькой фигуркой и фарфоровым личиком с нежными блеклыми красками.

— Посмотрим, что за книги вы мне прислали, — протянула Фидела, развязывая полученный утром пакет.

— Вот поглядите, это единственно, что еще можно нынче достать, — французские и испанские романы. Вы так быстро глотаете книги, что придется утроить их выпуск в Испании и Франции.

В самом деле, присущая Фиделе страсть к лакомствам распространилась и на духовную пищу в виде пристрастия к романам. После замужества, которое по желанию супруга и старшей сестры освободило ее от всех домашних обязанностей, давнишнее увлечение книгами с новой силой вспыхнуло в молодой женщине. Фидела читала все подряд, хорошее и плохое, без разбора, проглатывая как приключенческие и любовные романы, так и серьезные произведения психологического характера. Она читала поспешно, иной раз лишь пробегая глазами одну страницу за другой, не задумываясь над содержанием и не усваивая его. Обычно она заглядывала вперед, чем кончится, и, если развязка не представляла ничего нового, бросала книгу недочитанной., Самым удивительным в этом пылком увлечении было то, что для Фиделы реальная жизнь и книги составляли два различных мира, так что романы, даже натуралистические, оставались для нее чем-то условным и фантастическим, вымыслом сочинителя, прекрасной мечтой, лишь отдаленно напоминавшей действительность. Между романами, наиболее близкими к правде, и реальной жизнью существовала целая пропасть. Коснувшись этого вопроса в разговоре с Морентином, который считал себя до известной степени профессионалом в литературе и вещал свои суждения о ней подобно оракулу, однако преимущественно в тех случаях, когда по близости не было конкурентов по этой части, — Фидела высказала следующее мнение, получившее немедленное одобрение собеседника: — Как в живописи, сказала она, — не должно существовать ничего, кроме портретов (все, что не является портретом, я считаю искусством второго сорта), так и в области литературы я признаю лишь мемуары, то есть изложение действительных событий из жизни автора. Когда я стою перед хорошим портретом, написанным рукой мастера, я прихожу в восторг, и когда я берусь за мемуары, даже такие несносные и полные самолюбования, как «Замогильные записки» я не могу оторваться от книги.

— Совершенно верно. Ну, а в музыке, что, по вашему мнению, соответствует портрету в живописи и мемуарам в литературе?

— В музыке?.. Право, не знаю. Ну, что я в этом смыслю, я ведь такая невежда… В музыке, спрашиваете вы?.. Пение птиц…

В тот день, или, вернее, вечер, просмотрев заглавия книг и выслушав совет Морентина поинтересоваться входившей в моду русской литературой, Фидела неожиданно прервала поток суждений своего образованного приятеля и спросила:

— А что вы скажете, Морентин, о нашем бедном Рафаэле?

— Друг мой, мне думается, у него пошаливают нервы. Живя в этом доме и видя, вернее — чувствуя вокруг себя людей, которые…

— Да, да… Его преследует навязчивая идея. Мой муж так тепло относится к Рафаэлю и не заслуживает, нет, не заслуживает его антипатии, которая граничит с ненавистью.

— Не только граничит, но — скажем прямо — переходит все границы самой жгучей ненависти.

— Боже мой! Но ведь вы его друг, и при вашем влиянии разве вы не могли бы внушить ему?..

— Ну, разумеется, я пытаюсь… Я пробираю его и браню… но все тщетно. Ваш муж человек добрый… в глубине души, не правда ли? И я это на все лады твержу Рафаэлю. Если бы дон Франсиско только слышал мои восхваления по его адресу и захотел бы так или иначе расплатиться со мной… Конечно, денег я не потребовал бы…

— Вы в них и не нуждаетесь, ведь вы богаче нас. — Я богаче вас?.. Полноте, вы ошибаетесь, уверяю вас, Все мое богатство состоит в том, что я не тщеславен и довольствуюсь малым, а кроме того, серьезным чтением и жизненным опытом накопил себе кое-какой идейный багаж… словом, дорогой друг, духовный капитал май не так уж ничтожен.

— А разве я не признаю его?

— Нет, не признаете. Разве вы не сказали мне на днях, будто я слишком дорожу материальными благами?

— Но я не так выразилась. У вас плохая память.

— Да разве можно забыть то, что сказано вами, хотя бы в шутку?

— Право, вы передергиваете, мой друг. Я сказала, что вы не изведали страданий, а тот, кто не прошел по тернистому пути, залитому слезами и кровью, лишен духовной полноты.

— Верно. И тут вы добавили, что я — баловень судьбы и лишь понаслышке знаю о страданиях, словом, что я животное.

— О господи!

— Нет, нет, не отрицайте…

— Ну да, я сказала — животное, но в том смысле, что…

— В каком бы ни было смысле, но вы назвали меня животным.

— Я хотела сказать… — Фидела рассмеялась. — Ну, будто вы не понимаете! Животными называют тех, у кого нет души.

— Как раз наоборот: животное — живое существо, обладающее душой.

— Что вы? В таком случае я отрекаюсь, отказываюсь, беру свои слова обратно. Ой, я говорю глупости! Не слушайте меня, Морентин!

— Я не чувствую себя задетым, напротив — мне приятно, что вы так беспощадны со мной. Но вернемся к нашему разговору: откуда вы взяли, что мне неведома боль?

— Но ведь я говорила не о зубной боли. — Боль нравственная… душевная…

— Вам?.. Бедняга, и вы воображаете?.. Да что вы знаете о страданиях? Разве вы испытали в жизни невзгоды, тяжелую потерю близких, унижения, позор? На какие жертвы пришлось вам решиться, какую горькую чашу пришлось испить?

— Все в жизни относительно, мой друг. Конечно, нельзя сравнивать мою жизнь с вашей. Потому-то я и считаю вас совершенством, высшим существом. Передо мной лишь открывается стезя горя, я только новичок в школе страданий по сравнению с моей собеседницей, достойной восхищения, почитания…

— Кадите мне, кадите побольше, я ведь этого заслуживаю.

— Тот, кто подобно вам прошел через тягостные испытания, кто сумел закалить свою волю в горниле страданий и принести себя в жертву, — достоин царить в сердцах всех, умеющих ценить добро.

— Побольше ладана, побольше. Мне нравится лесть, или, вернее, справедливая дань восхищения.

— И такая заслуженная, как в данном случае.

— И вот что я скажу вам, Морентин, — я ведь очень откровенна и всегда говорю то, что думаю. Не кажется ли вам, что скромность — величайшая глупость?

— Скромность?.. — Морентин смутился. — Почему вы спрашиваете об этом?

— Потому что я собираюсь сбросить ненужную маску скромности и сказать вам… не знаю, сказать или нет? Так вот, по-моему, я женщина с большими достоинствами… Но вы станете смеяться надо мной, Морентин!.. Лучше не слушайте меня.

— Я — смеяться? Как высшее существо, вы можете смело отбросить скромность, — ведь она подобно школьной форме является уделом посредственности. Так дерзайте же и возвестите о ваших исключительных достоинствах, чтобы мы, поклоняющиеся вам, скрепили словом аминь вашу исповедь. Аминь, возглашаю я на весь мир, ибо всем надлежит преклониться перед вашим духовным совершенством, умением стойко переносить страдания и перед вашей несравненной красотой.

— О, я ничуть не оскорбляюсь, когда меня называют прекрасной, — сказала Фидела с довольной улыбкой, — В сущности каждая женщина радуется этому, но иные скрывают свое удовольствие из жеманства. Я же отлично знаю, что хороша собой… Ах, нет, не слушайте меня! Недаром сестра говорит, что я еще ребенок… Конечно, я хороша собой. Правда, не красавица, но…

— Именно красавица. Ваша несравненная, утонченная, аристократическая красота…

— Да неужели?

— Во всем Мадриде не найдется подобной вам женщины!

— В самом деле?.. Ах, что я говорю! Не слушайте меня.

— Благодаря всем явным и тайным перлам души и тела, которые вы скрываете с очаровательной скромностью, вы, Фидела, заслужили стать самым счастливым существом в мире. Кому же должно достаться счастье, если не вам?

— А кто сказал вам, сеньор Морентин, что оно мне не досталось? Вы, может быть, думаете, я не достойна его?

— Безусловно достойны, и в принципе оно ваше, но вы еще не получили его.

— Кто вам это сказал?

— Я сам, ведь мне известно.

— Ничего вам не известно… Итак, отбросив стыд, я вот что скажу вам, Морентин…

— Говорите!

— Я очень умна.

— Это не новость.

— Умнее вас, о, гораздо умнее.

— Бесконечно умнее. Еще бы! Вашими совершенствами вы способны свести с ума весь человеческий род, начиная с меня.

— Не сходите пока с ума, потерпите еще немножко и узнаете, в чем состоит счастье.

— Откройте это мне, вы — мой учитель счастья. Хотя я отлично знаю, в чем состоит мое счастье. Сказать вам?

— Нет, не надо, ведь вы можете сказать что-нибудь прямо противоположное тому, в чем заключается счастье для меня.

— Откуда вы знаете, раз я еще ничего не сказал? А главное, не все ли равно вам, если мое понятие счастья вздорно? Представьте…

Разговор был неожиданно прерван шумом медленных тяжелых шагов и скрипом башмаков по ковру. В будуаре, жены появился Торквемада со словами: «Здорово, Морентинито… Спасибо, а ваши домашние? Рад вас видеть».


Глава 10


— Но еще больше радуюсь этому я. Право, я уже скучал без вас и как раз говорил вашей супруге, что сегодня дела задержали вас дольше обычного.

— Сейчас садимся за стол. А ты как поживаешь? Ты отлично сделала, что не вышла на прогулку. Чертовски скверная погода! Я схватил насморк. Прежде я мог целый день проводить в беготне, легко перенося значительные колебания температуры и никогда не простужаясь. А теперь, со всеми этими натопленными печами, плащами, калошами и зонтиками, у меня всегда из носа сопли текут… Я был у вас дома, Морентин. Хотел повидаться с доном- Хуаном.

— Вероятно, отец придет сегодня вечером.

— Отлично. Нам надо выправить одно дельце. Приходится днем с огнем рыскать, выискивая выгодные дела, ведь требования растут, как морской прибой. В доме маркизов что ни день, то новая блажь, а это стоит кучу денег.

— Так зарабатывай побольше, Тор, побольше! — весело воскликнула Фидела. — Я открыто признаю себя поклонницей презренного металла и защищаю его против романтиков вроде Морентина, который ратует за духовные эфемерные блага… Материальные интересы — как это низменно!.. Знайте же, я перехожу в стан гнусных позитивистов, да, сеньор, я становлюсь скрягой, скопидомкой, помешанной на медяках и еще больше на сотенных бумажках; а банкноты в тысячу песет я просто обожаю.

— Какая прелесть! — воскликнул Морентин, глядя на восторженное лицо дона Франсиско.

— Теперь ты знаешь, Тор, — продолжала Фидела, — что ты должен приносить мне в дом побольше серебряных монеток, кучи золота и ворох банкнот. Но я не стану транжирить их на всякие глупости, о нет, — я буду хранить их… Ведь это так занятно! Не смейтесь, Морентин, я говорю то, что чувствую. Прошлую ночь мне снилось, будто я играю в куклы и строю для них меняльную лавку… Куклы приходят менять банкноты, и та, что говорит папа и мама, меняет на серебро из двадцати семи процентов и на золото — из восьмидесяти двух.

— Вот, вот! — воскликнул Торквемада, заливаясь смехом. — Как это здорово у тебя получается. Именно так и полагается дельцу — загребай деньжата в дом!

За обедом, на котором присутствовал также сеньор Доносо, дон Франсиско был оживлен, весел, говорлив, словом — в ударе.

— Ну, Доносо и Морентин свои люди, так я уж признаюсь, — сказал хозяин дома после второго блюда, — что это кушанье… Крус, как вы его называете?

— Релеве из барашка по-римски.

— Ну, раз оно по-римски, то пошлем-ка его лучше нунцию, а чертову стряпуху выгоним из дому. Ни кусочка мяса, одни кости.

— В том-то и прелесть, из косточек высасывают мозг?

— Что ж, высасывать — это по моей части. Так вот, сеньоры, я собирался рассказать вам…

— Ну, ну, докладывай, как у тебя сегодня выманили деньги.

— Как, сегодня опять? — воскликнул Доносо. — Впрочем, что удивительного, ведь это зло наших дней. Мы живем в эпоху нищенства.

— Вымогательство — первичная форма коллективизма, — провозгласил Морентин. — Мы живем в эпоху христианских мучеников и катакомб. В скором времени попрошайничество будет узаконено и подавать милостыню станет нашей обязанностью; закон возьмет нищих под свою защиту, и в мире восторжествует принцип все для всех.

— Этот принцип уже стоит на повестке дня, — подхватил Торквемада, — и вскоре не будет иного способа жить, как путем вымогательства. Я рассказываю об этом, чтобы предостеречь вас. Меня ведь трудно провести, но сегодня речь шла о мальчике-сироте, сыне некоей почтенной дамы, которая всегда в срок платила свои долги… словом, воплощенная аккуратность… а сын ее был всегда примерным и прилежным мальчиком, вот я и попался, дал ему три дуро. И как вы думаете, зачем ему понадобились деньги? Чтобы издать томик стихов.

— Он поэт!

— Да, он из тех, что кропают стихи.

— Ну, знаешь ли, три дуро на издание книги! — заметила Фидела. — Не очень-то ты раскошелился.

— А этот божий младенец рад-радешенек и прислал мне письмо — рассыпается в похвалах, в благодарностях и даже назвал меня… — каким-то непонятным словом.

— Каким именно?

— Прошу прощения за мое невежество. Вы знаете, образования я не получил, и признаюсь inter nos, что не понимаю многих слов, ибо не слыхивал их на окраинах среди тех горемык, с которыми мне приходилось в свое время вести дела. Так вот, объясните, что означает то словечко, которым назвал меня этот желторотый птенец, желавший несомненно польстить мне… Он сказал, что я его… меценат. — Раздался общий смех. — Освободите мою душу от сомненья, терзавшего меня сегодня весь день. Что значит это слово, черт возьми, и почему я чей-то меценат?

— Друг мой, — сказала с довольным видом Фидела, положив руку на плечо мужа. — Меценатом называют покровителя искусств.

— Здорово! Сам того не ведая, я оказался покровителем искусств! А ведь мне знакомо лишь искусство менялы. Я разом смекнул, что раз речь идет о том, как бы выманить у меня гроши… Никогда не слыхивал такого выражения, и одному господу ведомо, кто его придумал. Me… ценат… Оцени, мол, и пригласи меня, бездельника, пообедать… А теперь растолкуйте, что я выиграл, став этим самым меценатом?

— Славу…

— Другими словами, одобрение…

— Какое там одобрение, тебе ведь говорят — славу!

— Я понимаю, меня, так сказать, одобряют, хвалят. Ну, а я считаю своим долгом заявить со всей искренностью, как надлежит правдивому человеку, что не желаю прославиться покровителем стихоплетов. Не то чтобы я их презирал, — боже упаси! Но у меня больше склонности к прозе, чем к поэзии… И за исключением присутствующих, мне больше всех по душе люди ученые, вроде нашего друга Сарате.

При этом имени за столом послышался гул одобрений, Сарате, о да! Достойнейший молодой человек! Столько знаний в таком юном возрасте!

— Ну, он не так уж юн, друзья мои. Сарате нашего возраста. Мы вместе учились в школе. А потом он поступил на гуманитарный факультет, а мы с Рафаэлем на юридический.

— Знаний у него целая куча! — воскликнул Торквемада с восхищением, которое он высказывал лишь в редких случаях.

Поднявшись первой из-за стола, чтобы проведать брата, Крус вернулась в столовую со словами: «Вот и он тут как тут, ваш гениальный Сарате. Сидит у Рафаэля в комнате». Все приветствовали приход ученого, а больше всех обрадовался дон Франсиско, который послал Пинто пригласить гостя в столовую на чашку кофе и рюмку вина; Крус предложила подать кофе в комнату брата, чтобы не лишать его удовольствия беседовать с гостем. Морентин вызвался сменить караул у постели слепого, пока Сарате посидит со всеми в столовой, и направился к Рафаэлю, где и встретил своего ученого приятеля.

— Ступай, тебя поджидает в столовой твой друг.

— Кто же это?

— Торквемада. Он хочет, чтобы ты объяснил ему значение слова меценат. Я чуть не умер со смеху.

— Сарате рассказывал, — начал Рафаэль, по-видимому уже пришедший в себя после утренней вспышки, гнева, — как он встретил Торквемаду вчера на улице и… Впрочем, пусть он сам расскажет.

— Так вот, я остановился, мы поздоровались, и после первых слов о погоде, которыми мы обменялись, сеньор Франсиско вдруг обращается ко мне за советом и говорит: «Сарате, вы ведь все на свете знаете, так скажите мне следующее: когда рождаются дети, или, вернее, когда ожидается их рождение, например, Когда…»

Но тут открылась дверь, и Пинто с порога позвал:

— Сеньор де Сарате, вас ожидают.

— Иду.

— Ступай, ступайг после доскажешь.

Оставшись наедине с Морентином, Рафаэль продолжал рассказ: — Вообрази, до чего додумался наш дикарь: ослепленный тщеславием и ничего не смысля в жизни, — этот варвар, процветающий на денежных мешках, точно чертополох на помойке, полагает, что природа так же глупа, как и он. Послушай… впрочем, взгляни, нет ли кого в коридоре. Он делит человеческий род на два семейства или вида: на поэтов и ученых. — Морентин оглушительно расхохотался. — И пристает к Сарате, чтобы тот высказал свое мнение по поводу одной его «идеи». Сейчас ты услышишь, что это за идея, только держись, не упади со стула.

— Перестань, довольно! Я сегодня и так хохотал до колик. А это вредно после хорошего обеда. Ну уж, рассказывай… настоящая умора!

— Сейчас услышишь. Торквемада полагает, что в природе существуют или должны существовать некоторые… «е помню, как он выразился, правила или способы… словом, можно так устроить, чтобы дети рождались учеными и ни в коем случае не поэтами.

— Ты меня уморишь! — закричал Морентин, давясь от смеха. — У меня живот разболелся.

— Что здесь происходит? — спросила обеспокоенная Крус, заглядывая в комнату.

С той минуты, как на слепого брата напал болезненный приступ смешливости, Крус не могла отделаться от неясного чувства тревоги, и громкий хохот приводил ее в содрогание. Как странно! На этот раз смеялся Морентин; он несомненно заразился нервозной смешливостью своего бедного друга, который теперь, казалось, обрел ровное и веселое настроение.





Глава 11


Торквемада в чистилище. Часть первая. Глава 11


Глава 12


Тут живая энциклопедия — Сарате ухватился за новую тему, чтобы развить ее в скучнейший трактат о введении культуры картофеля в Европе, чем вызвал восторг своего слушателя; затем в безудержном словоизвержении Сарате перескочил на Людовика XVI, и оба приятеля с головой ушли во французскую революцию, что было весьма на руку Торквемаде, желавшему поближе познакомиться с вопросом, который волновал умы высших светских кругов. Приятели долго с жаром обсуждали поставленную проблему, причем обнаружилось даже небольшое разногласие во мнениях, ибо Торквемада, не вдаваясь в самую сущность вопроса (выражение, усвоенное им накануне), возмущался санкюлотами и гильотиной. Педанту пришлось из подхалимства уступить и выразить недавно пущенную в ход мысль: «Конечно, как вам известно, восхищение французской революцией у нас несколько поостыло; когда же исчез ореол, созданный вокруг деятелей той эпохи, мы увидели ничем не прикрытую гнусность характеров».

— Ну, конечно, мой друг, конечно. Я же говорю…

— Исследование Токвиля…

— Несомненно… И теперь мы видим, что многие из деятелей той эпохи, вызывавшие восторг в несознательной массе, были отъявленными мошенниками.

— Дон Франсиско, советую вам прочесть Тэна…

— А я его читал… Нет, ошибаюсь, не его, другую книжку. У меня слабая память на фактические названия книг… А моя голова, velis nolis, должна заниматься иными вопросами, не так ли?

— Ну, разумеется.

— Я всегда утверждаю, что за действием следует противодействие… Возьмите к примеру Бонапарта, в просторечии — Наполеона, который навязал нам Пепе Бутылку… Как говорится, победитель Европы, а начал свою карьеру простым артиллеристом; затем…

Сарате поведал дону Франсиско много нового о Наполеоне, и невежда, по привычке сложив кружком большой и указательный пальцы правой руки, в молитвенном экстазе внимал высокопарным разглагольствованиям друга.

— Я считаю и утверждаю.,8 это мой тезис, сеньор Сарате, я считаю и утверждаю, что все эти необыкновенные и великие люди, в высшей степени великие в своих деяниях и преступлениях, безумцы…

Торквемада был доволен собой, а Сарате, нахватавшийся знаний из газет и журналов, чтобы всегда быть в курсе научной мысли, повторил высказывания Ломброзо, Гарофало и прочие суждения, которые Торквемада полностью одобрил и тотчас усвоил. Наконец Сарате договорился до противоречий между нравственностью и гением и привел случай канцлера Бэкона, превознося его до небес за ум и втаптывая в грязь за пороки. «Я полагаю, — прибавил он, — что вы читали «Novum organum».

— Кажется, да… только давно, в детстве, — ответил Торквемада, предполагая, — что речь идет о внутренних органах из школьного учебника по анатомии.

— Я вспомнил о нем, ибо вы — блестящий ученик Бэкона, разумеется, в отношении ума, но, боже упаси, не в нравственном отношении…

— Да нет, видите ли, моим учителем был старик священник, любитель вгонять науку затрещинами, и не иначе как этот дядька прочел и выучил наизусть того-другого.

Так, в приятной беседе, незаметно проходило время; оба болтали без устали, и один бог знает, как долго еще тянулась бы эта болтовня, если бы мысли дона Франсиско не были заняты более важными вопросами, о которых он собирался, не теряя времени, переговорить с друзьями, приглашенными в дом для этой цели., То были отец Морентина, дон Хуан Гуальберто Серрано, и маркиз де Тарамунди, которые вместе с Доносо составили конклав в кабинете Торквемады.

Оставшись без дела, Сарате подобно саранче накинулся на гостей. Следует отметить, что если иные относились к нему, как к оракулу, терпеливо и даже охотно выслушивая его разглагольствования, другие бежали от него, как от чумы. Крус не переносила ученого гостя и старалась держаться подальше от его безудержных потоков красноречия. Выдержать шквал, который начался с музыки Вагнера, пронесся через духовные связи Гете, его теорию цвета, оперы Визе, картины Веласкеса и Гойи, декадентов, сейсметрию, психиатрию и энциклики папы римского и закончился фонографом Эдисона, — выпало на долю Фиделы и матери Морентина. Фидела живо и остроумно поддерживала беседу, не скрывая ни пробелов в своем образовании, ни своих смелых личных мнений. Напротив, у сеньоры Серрано (из семьи Пипаонес, породнившейся с младшей ветвью Трухильо) запас слов был настолько скуден, что ей не удавалось произносить ничего, кроме вполне. Это слово служило ей во всех случаях жизни и выражало восторг, согласие, пресыщение и, наконец, даже желание выпить чашку чая.

Крус удалось вытащить в гостиную Рафаэля, и на людях бедный слепой, казалось, пришел в себя после утреннего нервного приступа. Весь вечер ом был оживлен и даже весел, не выказав ни малейшего признака странности, что в значительной степени успокоило Морентина, который испытывал неясную тревогу после утренней бурной сцены.

Около одиннадцати часов вечера Фидела почувствовала потребность отдохнуть. Все собравшиеся были близкими друзьями и по предложению Сарате единодушно провозгласили отмену этикета, который мог быть в тягость хозяевам.

— Вполне, — подтвердила с глубоким убеждением мамаша Морентина.

А Морентин, пожелав Фиделе, падавшей от усталости, покойной ночи, предложил маркизе де Тарамунди сыграть в безик.

Было уже половина первого, а беседа мужчин в кабинете Торквемады все еще продолжалась. О каких важных вопросах шло совещание? Гости об этом не знали и, по правде говоря, вопрос этот их не интересовал, хотя можно было предположить, что речь шла о крупных делах. Выйдя из кабинета, мужчины условились встретиться на следующий день в доме маркиза де Тарамунди, и все стали прощаться. Морентин и Сарате исчезли, как всегда, не прощаясь, и по дороге домой обменялись мыслями, которые не должны остаться тайной для читателя.

— Я видел, видел, как ты волочился, дружище, — начал Сарате. — Да, Пепито, ей не уйти от судьбы.

— Брось… Знаешь, Рафаэль замучил меня!.. Вообрази… — Тут Морентин в нескольких словах рассказал дроисшедшую утром сцену. — Мне попадались на моем веку весьма беспокойные наблюдатели, следившие за каждым моим шагом. Но слепой Аргус — это первый случай в моей жизни. Ну и чутье у этого шельмеца! Но будь кругом хоть сто Аргусов, а я не откажусь от своего плана, если только можно все устроить шито-крыто. Не откажусь даже ради матушки, хотя она так дружна с семьей…

— Вполне, — откликнулся Сарате, в мозгу которого застряло это спасительное наречие.

— Скажи, что ты думаешь о сложном характере?

— Ты говоришь о Фиделе? Я не нахожу ее более сложной, чем прочие женщины. Все люди сложны или многосторонни. Только у идиотов наблюдается моноформизм, то есть цельный характер, который мы встречаем в условном искусстве — драматургии. Я советую тебе почитать мои статьи в «Энциклопедическом обозрении».

— Как они называются?

— «Динамика страстей».

— Даю тебе слово не читать их. Научные статьи не для меня.

— Я исследую электробиологическую проблему.

— И сказать только, что все мы живем и отлично обходимся без этой чепухи!

— По невежественности ты бредешь ощупью, как слепой, в таком деле, которое мы называем психофи-дельным.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Послушай, глупец. — Приятели стояли посреди тротуара друг против друга с поднятыми воротниками пальто, сунув руки в карманы. — Читал ли ты Брайда?

— А кто такой Брайд?

— Автор Неврологии. Но ты ничем не интересуешься. Уверяю тебя, Фидела представляется мне случаем самовнушения. Ты смеешься? Напрасно. Бьюсь об заклад, что ты не читал даже Либо.

— Не читал, старина, не читал.

— Значит, ты и представления не имеешь ни об явлениях торможения, ни о том, что мы называем динамизмом.

— А что общего между этой галиматьей и?..

— И Фиделой? Очень много общего. Разве ты не заметил, как она сегодня на ходу засыпала? Так вот, она находилась в состоянии ипотаксии, которое одни называют зачарованностью, а другие — экстазом.

— Я заметил только, что бедняжке страшно хотелось спать…

— А ты не понимаешь, тюлень ты эдакий, что ты производишь на нее психомесмерическое влияние?

— Знаешь, Сарате, поди ты к черту с твоими дурацкими терминами, ты их и сам не понимаешь. В один прекрасный день ты просто лопнешь от учености.

— Безмозглый!

— Педант!

— Романтик!

Последнее слово этой перепалки осталось на улице за стеклянной дверью кафе, которая с оглушительным треском захлопнулась за приятелями.





Глава 13


Единственным человеком в доме, посвященным в тайну важных совещаний, происходивших в последние дни между Торквемадой, Серрано и Тарамунди, была Крус, ибо Донооо, не имевший от нее секретов, поделился с ней планами предстоящего сказочного обогащения человека и без того уже богатого, чья судьба была тесно связана с судьбой сестер дель Агила. Эта новость, так своевременно дошедшая до слуха Крус, придала ей силы завершить начатое и, пробив брешь в скупости зятя, настоять на переменах, задуманных с целью придать блеск дому и возвеличить его главу.

С присущей ей решительностью, подкрепленной как этими, так и другими соображениями, не связанными с доверенной тайной, Крус однажды утром повела атаку на зятя в тот момент, когда, сидя у себя в кабинете, он углубился в испещренные цифрами бумаги.

— Что привело вас сюда, Крусита? — с тревогой в голосе спросил скряга.

— Я пришла сообщить вам, что дальше немыслимо ютиться в эдакой тесноте, — ответила Крус, разом переходя к делу и стремясь ошеломить его быстротой натиска. — Мне нужна эта комната, она наилучшая в доме и она мне необходима.

— Мой кабинет!.. Но, сеньора… О господи! Не придется ли мне перебраться на кухню?

— Нет, сеньор, вам не придется переходить на кухню. На третьем этаже освободилась квартира.

— За которую я получаю шестнадцать тысяч реалов.

— Вам больше ничего не придется за нее получать, вы устроите там вашу контору.

Дерзкое нападение врага так огорошило дона Франсиско, что он растерянно умолк, чувствуя себя не лучше, чем тореро, опрокинутый навзничь быком и тщетно пытающийся встать на ноги.

— Но, дорогая моя… о какой конторе идет речь? Что у нас здесь — государственный департамент или, как говорят во Франции, министерство иностранных дел?

— Речь идет о ваших крупных делах, дорогой сеньор. О, мне все известно, и я рада, от души рада приветствовать вас на этой стезе. Вы загребете целое состояние. Я же берусь как следует распорядиться им и поставить вас на достойную высоту в свете. Незачем прикидываться невинным младенцем, словно вы не знаете, о чем идет речь… — С этими словами Крус непринужденно уселась в кресло. — От меня не скроете. Я знаю, что вы подписываете контракт с табачными фирмами «Виргиния» и «Кентукки», а также с «Боличе». Вполне одобряю. Вы — крупный делец. Поверьте, я не льщу вам и даже не жду благодарности за то, что вывела вас из жалкой мелочной жизни на просторную дорогу, как нельзя более подходящую для вашего огромного таланта финансиста. — Ошеломленный Торквемада молча слушал свояченицу. — Короче говоря, — закончила Крус, — вам необходима просторная контора. Ну, где же вы разместите ваших двух письмоводителей и счетовода, которых вы собираетесь нанять? У меня в комнате?.. Или в. пашей гардеробной…

— Ну…

— Ни ну, ни тпру. Оборудуйте на третьем этаже контору с вашим личным кабинетом, — не можете же вы в присутствии служащих принимать клиентов, являющихся по частному делу. Счетовод получит свой кабинет. Затем касса, — разве касса не должна помещаться отдельно? А телефон, а архив для копий, а комната для посыльного?.. Видите, какое обширное помещение вам потребуется. При работе с большим размахом нельзя ютиться в тесноте. Разве пристойно, что ваши служащие жмутся в коридоре, погибая от холода, как, например, этот меняла, не припомню его имени… Ах, не будь меня, сеньор Торквемада ежеминутно попадал бы в смешное положение. Но я никогда не допущу ничего подобного, сеньор. Вы — мое произведение, — сказала ласково Крус, — мое лучшее произведение, и порой мие приходится обращаться с вами, как с ребенком, шлепать, учить хорошим манерам и отучать от уловок…

Озадаченный дон Франсиско молчал; Крус парализовала его своей напористостью и сокрушительной логикой; не в силах оказать отпор, скряга еще раз признал себя побежденным.

— Но… допуская мысль, что мы подпишем контракт с табачной фирмой… Эту мысль я уже издавна лелею, — может, дело и сладится. Так вот, допуская в принципе, что надлежит расширить помещение, не лучше ли присоединить к кабинету соседнюю комнату?

— Нет, сеньор. Вы переберетесь наверх со всем аппаратом для фабрикования миллионов, — заявила Крус властным тоном, граничившим с дерзостью, — а ваш кабинет я собираюсь, уничтожив перегородку, соединить с соседней комнатой.

— За каким чертом?

— Для бильярда.

Смелый план расточительной свояченицы произвел на дикаря такое потрясающее впечатление, что он едва не влепил ей пощечину. От негодования он побагровел и лишился дара речи. Не находя слов достаточно резких, но все же приличных, скряга то отчаянно чесал затылок, то хлопал себя по ляжкам.

— Ну, — проворчал он, наконед, — я теперь ясно вижу, что вы спятили… как говорится, окончательно спятили. Бильярд, чтобы бездельники превратили мой дом в какой-то проходной двор. Вам отлично известно, что я ни во что не играю, я умею всего-навсего работать.

— Но ваши друзья, хотя тоже работают, играют на бильярде. Это весьма приятное, приличное, гигиеническое развлечение.

Нахватавшись поверхностных знаний, дон Франсиско пристрасрился последнее время к слову «гигиена» и приплетал его на каждом шагу ни к селу ни к городу. Но на этот раз он прыснул со смеху.

— Бильярд и гигиена! Какой вздор!.. Ну, что общего между бильярдом и микробами?

— Есть общее или нет, а бильярд будет устроен; ибо в доме такого человека, как вы, призванного стать выдающимся финансовым тузом, чей дом вскоре наводнят банкиры, сенаторы, министры…

— Хватит, хватит!.. На что мне тузы?.. Я всего-навсего бедный труженик. Будем справедливы, Крусита, и не станем упускать из виду нашей главной задачи. Несомненно, я должен поставить дом на широкую ногу, и это уже сделано. Но не надо показной роскоши и шумихи. Мы как пить дать сядем на мель. А что, гостиную и столовую вы тоже собираетесь расширять?

— Да. — Ни в коем случае, черт возьми, ни в коем случае. И вот вам конец нашей истории. Ни одного кирпичика не разрешу убрать, хоть тресните, не разрешу. Хватит!1 Хозяин в доме я, и здесь никто не смеет командовать, кроме… вашего покорного слугк. Ничего не будет ни разрушено, ни расширено. Спустим паруса и заключим мир. Признаюсь, вы обладаете sui generis талантом. Но я не сдаюсь… и поддерживаю несгибаемым знамя экономии. Точка.

— Не воображайте, будто эта вспышка своеволия убедила меня, — невозмутимым тоном отрезала свояченица, постепенно набираясь смелости. — То, что вы сегодня отвергаете, вам придется сделать завтра. Вы даже сами этого пожелаете.

— Я? Ну и ловкачка же вы!

— Разве не вы сами сказали мне, что уступаете смотря по обстоятельствам?

— Повторяю, когда наша семья увеличится, я соглашусь на некоторые перемены, разумеется лишь в тех скромных масштабах, которые соответствуют моим слабым возможностям. И хватит.

— Так время начинать, дорогой сеньор дон Фран-сиско, — ответила с улыбкой Крус, — и если мне разрешается взять в руки лом разрушения лишь в случае надежды на потомство, то я сегодня же зову каменщиков.

— Как, уже?.. — воскликнул Торквемада, выпучив глаза.

— Уже!

— Вы сообщаете мне об этом официально?

— Официально.

— Отлично. Однако осуществление этого desideraturn, в исполнении которого я был, впрочем, уверен, придерживаясь логики фактов, ибо одно событие неизбежно влечет за собой другое, — не является достаточной причиной, чтобы я разрешил кому бы то ни было хвататься за лом.

— Ну, а я не разрешаю забывать, что на мне лежит ответственность за достоинство вашего дома, — возразила решительным тоном свояченица, — и как бы вы ни возражали, я буду поддерживать честь семьи, дорогой сеньор. Так или иначе, а я добьюсь своего, и дон Франсиско Торквемада займет надлежащее положение в обществе. А чтобы разом покончить с этим вопросом, знайте: лишь по моему совету Доносо вовлек вас в дела с табачной фирмой; и да будет вам известно, что только благодаря мне, да, исключительно благодаря моей осведомленности сеньор де Торквемада станет сенатором, слышите, сенатором! и займет в свете положение, соответствующее его блестящему таланту и солидному капиталу.

Даже после этого потока слов Торквемада не смягчился, продолжая протестовать и ворчать. Но свояченица, в силу природного дара или привычки повелевать, приобрела такую власть над скрягой, что он терял перед ней волю. Кипя от злости, не признавая себя побежденным и пытаясь наложить запрет на решения домоправительницы, он ощущал необъяснимую внутреннюю скованность. Эта женщина с дрожащей нижней губой и безупречными манерами порабощала его, он не находил в себе сил сопротивляться ей. С неслыханной смелостью Крус взяла на себя роль диктатора в семье; она обладала талантом повелительницы, и неуклюжий дикарь пасовал перед этим олицетворением власти: грубая сила уступала гению разума.

Крус повелевала и будет повелевать всегда, какая ~бы паства ни попалась ей в руки; она повелевала, ибо небеса от рождения наградили ее неутомимой энергией, а за долгие годы борьбы со злым роком эта энергия закалилась и достигла огромных, небывалых размеров. Крус была олицетворением власти, дипломатии, непререкаемого авторитета, силы духа и плоти; против такого сочетания качеств не мог устоять ни один бедняга, лопавший под ее опеку.

Наконец Крус с независимым видом покинула кабинет дона Франсиско, и тот, оставшись один, дал волю негодованию: он топтал дорогие ковры и извергал потоки ругани.

— Да будет во веки веков проклята эта чертовка! Бес ее побери, ведь она с меня шкуру живьем сдерет. О господи, зачем попался я в эту ловушку, зачем не вырвался из когтей, ведь я же видел, куда меня тащат! Никто, нет, никто не посмеет меня упрекнуть, что я скуплюсь и обрекаю их на голод. Нет, голодать я их никогда не заставлю но экономии требую! А эта сеньора, обуреваемая тщеславием Наполеона, захватила власть и не дает мне жить в моем собственном доме, как я желаю и считаю разумным. Проклятая баба скрутила меня и командует вовсю. Чистое наваждение! Околдовала меня эта ведьма, дохнуть не дает. Я перед ней точно малый ребенок… Хочу восстать в защиту моих интересов, и не смею. Теперь она старается обвести меня вокруг пальца, уверяя, что у меня будет наследник. Вот так новость! Если бы это было правдой! Черт побери, может, ко мне и в самом деле вернется сын по моей просьбе и по воле всевышнего или хоть всенижнего, как он там ни зовись… Деспот, тиран, изверг, командир в юбке, придет день — и я сброшу с себя твои колдовские чары, опомнюсь да как возьму в руки дубину… Что там о дубине мечтать, — простонал скряга, хватаясь за голову, — ведь я, бедняга, трясусь перед чертовкой. Лишь задрожит у нее нижняя губа, я со страху готов под стол залезть! Как бы дубина по моей спине не заплясала. Я, простофиля, годен лишь проценты вычислять да из воздуха деньги делать. Этого дара от меня уж никто не отнимет. Зато она больно ловка командовать да выдумывать такие штучки, что прямо оторопь берет. Ничего не скажешь — умница, равной ей на всем свете не сыщешь. Но в конце концов на ком я женился — на Фиделе, на Крус или на обеих сразу? Ведь если одна мне жена в собственном смысле… как полагается… то другая мой тиран… вот из жены и тирана и составляется эта проклятая колымага семейной жизни… Ладно, будь что будет, а надо жить, чтобы зарабатывать денежки; постараюсь впредь получше их припрятывать от моих знатных дам, от моих дорогих ученых супружниц; беда, коли пронюхают!





Часть вторая